Фотография 18. 1983 год

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Фотография 18. 1983 год

Шестидесятые годы, я студент ВГИКа. На стене у моего письменного стола рядом с фотографиями Одри Хепберн, Анук Эме, Брижит Бардо висели скрепленные кнопками фотографии Джеймса Джойса, Владимира Маяковского, Михаила Булгакова, Уильяма Фолкнера и загадочного Франца Кафки. Над кроватью висел сомнительный толстяк, который, как меня уверяли, был Трумен Капоте. Оказалось, толстяк – Аль Капоне…

Все гении вели записные книжки, дневники (не уверен про Аль Капоне). Гении писали о женщинах, которые разбивали им сердца, о друзьях, с которыми кутили, ссорились, мирились и готовились завоевать мир… Что-то подобное писал и я.

* * *

Мой сын Чанчур сегодня, помимо того что разбил калейдоскоп (всюду разбросаны цветные камушки), произнес и первую понятную человеческому уху фразу (до этого он говорил на языке лягушек с острова Фиджи). Сын сказал: “Привет, дорогуша!” Разбитая трубка калейдоскопа, первая фраза, выцветшие страницы моих записных книжек, дневника, где часто упоминается имя Никиты Михалкова, – всё это вместе настроило меня на не совсем обычное повествование…

На днях я встретил Михалкова на юбилее Высших курсов режиссеров и сценаристов. Сказал ему:

– Пишу о тебе, юном…

Никита сощурил правый глаз:

– Две трети врешь?!

Я ответил:

– Три третьих.

Нет, не вру. Вспоминаю. Как-то Иосиф Чхаидзе, Никита Михалков и я часа два пролежали под кроватями общежития ВГИКа, в комнате 518, где живут дочь комендантши общежития Лиза (в нее влюблен Иосиф), полька Ванда (увлечение Никиты) и моя узбечка Лариса. Дело в том, что комендантша неожиданно нагрянула в пятьсот восемнадцатую комнату, затеяла приготовление какого-то татарского блюда (для дочери и ее товарок) и не спешила уходить, вливая в себя водку, оставленную вчера дядей Динары Асановой. Мы лежим под кроватями, боимся поменять позу, у этой сволочи слух как у волчицы. Лежим час. Наконец Берта Антоновна собралась было уйти, но, встав из-за стола, споткнулась и растянулась своими двумястами килограммами, оказавшись нос к носу с Никитой. Вой! Крик! Мы вскакиваем, выбегаем из комнаты, несемся по коридору, вниз по лестнице и вылетаем в окно первого этажа. Ночью вход в общежитие на замке…

Таких записей много… Выискиваю необычное. Не это. Не это… Вот необычное: познакомил Никиту Михалкова с другим Никитой Михалковым, завсегдатаем курительной комнаты библиотеки имени Ленина. Другой Никита Михалков мускулист, читает английские журналы о бодибилдинге. Тогда еще мало кто знал в СССР о культуризме. Другой Никита Михалков рассказал невероятную историю своей любви. Несколько лет назад, во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов Москва впервые увидела черных людей. До этого в фильме “Цирк” или по какому-то другому случаю в жизни кто-то видел одного-двух африканцев, а тут сотни и тысячи стройных, танцующих самбу черных красавцев заполонили столичные улицы, парки, гостиницы. Московские девушки бросались им в объятия. Бледнолицые не ценились в те две фестивальные недели. А другой Никита влюбился в девушку Нюру Голодную. Помню ее фамилию. Нюра чуть запоздала, все подруги разобрали африканцев. Нюра рыскала по ночному парку Горького, где гремели фестивальные оркестры, стояла у гостиниц ВДНХ, где жили фестивальные гости, и всё неудачно. Другой Никита Михалков увидел ее на танцверанде, стройную, пышногрудую, голодную. Но Нюра не проявила к нему никакого интереса. Другой Никита Михалков шагал за Нюрой по Москве, узнал, где она живет. На другой день Нюра встретила своего африканца. У них было полторы недели Великой Любви! Африканцем, конечно же, был другой Никита Михалков, мама которого работала на Московской текстильной фабрике № 6. Он выпросил у мамы черную краску для тканей, та, будучи бригадиром, увела со склада десятикилограммовый мешок краски. Другой Никита разводил ее в ванной и каждый вечер ложился в нее, уходил на дно, час отмокал. Кожа и волосы впитывали черную краску… Он лежал с закрытыми глазами, дыша через воронку, зажатую в зубах… Час спустя из ванной вылезал черный молодой человек, от вида которого шарахалась родная мама. Черный человек высушивал себя, тщательно осматривал в зеркале, чтоб, не дай бог, где-нибудь не осталась незамеченной белая метка… Звал младшего брата Евгения, тот окончательно досматривал его и выпускал в свет, на свидание с Нюрой Голодной. Никита Михалков выдавал себя за сенегальца, они гуляли по Москве, сенегалец говорил, что ему нравится Россия, что он готов выучить русский лишь “только за то, что им разговаривал Ленин”. Нюра смеялась над диким сенегальским акцентом Никиты…

В монологе другого Никиты было много смешного, но сама история была очень грустной. Кончился фестиваль, другой Никита пришел к своей Дульцинее без черной текстильной краски. Она его не признала. Она любила своего сенегальца, ждала от него ребенка… И родился черный мальчик.

– Как? – недоумевали мы. – Значит, у нее был ты и сенегалец, натуральный, без текстильных красок?!

– Нет! Нет! Нет! – кричал другой Никита.

Первый наш сценарий во ВГИКе мы написали про историю любви Никиты Михалкова к Нюре Голодной. Никита предполагал снимать фильм, но не случилось.

Если честно, мне не хочется касаться сценариев, фильмов, призов Каннского, Венецианского фестивалей и множества других призов, полученных Михалковым, среди которых и “Оскар” за “Утомленных солнцем”. Об этом всем известно, буду и дальше рассказывать о малоизвестном или совсем неизвестном.

Помню, был удивлен, когда много лет назад студент ВГИКа Никита Михалков приехал в Тбилиси. Так же, как и псевдоафриканец, Никита Михалков был в тот год безнадежно влюблен. Глаза его сверкали, он был бледен, пил чачу, вино без разбору, его знобило, он держал в нагрудном кармане фотографию девушки, похожей на Клаудию Кардинале из фильма “Восемь с половиной” Феллини.

– Ученица Рихтера! – сказал Никита.

Эту фотографию он показал Сергею Параджанову. Сергей, будучи вечным иронистом, в этот раз не нашел повода сыронизировать – уж очень впечатляла необычная красота ученицы Рихтера. Параджанов привел знаменитого гадальщика-тибетца. Тот после долгого гудения в длинную бамбуковую трубу сказал: “Размножь фотографию. Взойди с ней на пять снежных вершин. На каждой оставь по фотографии. Сделав это, придешь ко мне… продолжим…”

Все были серьезны. Никто не задал вопросов, на какие вершины – Джомолунгму? Аннапурну? Пик Коммунизма? Пик Ленина? Эльбрус? Казбек? Но тибетец сам пояснил:

– Любые вершины, где есть снег! Надо завернуть фотографию в целлофан и оставить на самой вершине! Так пять раз!!!

В характере Никиты Михалкова – если он уверовал во что-то, он идет напролом! Свидетелем этого являюсь я. Пять раз в то лето мы поднимались с ним на снежные вершины Кавказа. Мы выбирали не самые сложные вершины, такие как Ушба, Шхара, Тетнульд, но и не детские. На первую вершину, Шуаши, с нами поднялся композитор Андрей Волконский – полуроссиянин, полуфранцуз, большой любитель авантюрных приключений. Мы шли по изрядно крутому склону, два раза попали в густой туман. Я потерял своих более спортивных спутников, меня охватил страх. Помните, в фильме “Амаркорд” в густом тумане маленькому мальчику мерещатся жуткие чудища? Ему страшно, он хочет кричать, но не кричит. Вот так и я блуждал в абсолютном одиночестве, полном кошмара, пока не увидел цветные ботинки Михалкова и Волконского.

На вершине фотографию ученицы Рихтера Никита вложил в жестяную коробку из-под печенья “Залп Авроры” и закопал ее в снег.

Другие четыре вершины оказались еще более сложными. Я никогда не был альпинистом, Никита тоже не альпинист, но, окрыленный идеей тибетского гадальщика, он несся вверх, не чувствуя земного притяжения. Я на свою беду страдал комплексом, который имеет научное название, что-то вроде “амприорозия”: стоя на краю пропасти, представлять, как моя нога скользит по ледяной корке и я, падая, превращаюсь в крутящийся пропеллер, летящий вниз метров триста…

Зачем пять раз я, антиальпинист, поднимался с другом на снежные вершины Кавказа? Ответа нет. Пять раз мы закапывали жестяную коробку печенья “Залп Авроры” в вечные снега. Сейчас, когда я вспоминаю эти давнишние события, восхищаюсь упорству Михалкова в достижении цели, хоть она была абсурдной. Любовь сделала его меджнуном – так на Востоке зовут сошедших с ума от любви…

Две недели длился наш траверс по вершинам. Жили мы в гостинице Гори. Из окон был виден гигантский памятник Иосифу Виссарионовичу Сталину, единственный в СССР не снесенный.

Ученицу Рихтера Никите не удалось покорить. Фотографии ее, думаю, по сегодняшний день мерзнут на вершинах Кавказских гор. Мне кажется, секрет неудачного опыта завоевания сердца прелестной рихтеровской ученицы в том, что тибетский гадальщик неожиданно исчез из Тбилиси. Сергей Параджанов был чрезвычайно расстроен, когда мы вернулись с гор. Он рассказал, что тибетец произнес загадочную фразу перед своим поспешным отъездом. Отвечая на параджановский вопрос: “Что делать дальше Михалкову?”, он сказал: “А что делает горилла в лесу?..”

В своем рассказе я не касаюсь фильмов Михалкова, но об одном несостоявшемся (пока) фильме хочу рассказать. Мы писали с ним и Александром Адабашьяном сценарий об авторе “Горя от ума” Грибоедове. Жили мы на Николиной горе в загородном доме Михалковых. Писали вместе и по отдельности. Мне досталась грибоедовская любовь к юной Нино Чавчавадзе. Писал я и о его службе в Тифлисе, о встречах, редких, с Пушкиным. О его обожании Пушкина и ревности к поэту. Никита распутывал интригу: “Почему была перебита вся русская миссия в Тегеране, почему Грибоедов не уступил, когда мог спасти жизнь всей миссии, почему предпочел смерть?” Адабашьян писал о его дипломатической карьере, о детстве, о юности.

Мы год писали огромный сценарий-роман.

Восемьсот страниц текста!

Работа над документами архива Грибоедова, помимо написания сценария, интересовала меня еще и из-за разгадки одной тайны. Многие считают, что Александр Грибоедов не любил Нино Чавчавадзе, что их брак был политический, по расчету. Что наивная пятнадцатилетняя девочка Грибоедову, опытному мужчине, жуиру, дуэлянту, ничем не была интересна. Что он считал ее неумехой, что будить в ней женщину было для него скучным занятием. Что он писал своим друзьям, как завлекает ее в горячие эротические эксперименты, а дурочка засыпает в постели. Кто то назвал эти письма “порнографическими”.

Я сказал Никите: “Хочу найти эти письма, если они существуют…”

Мы ездили в Вену, где хранятся архивы Нессельроде с вывезенными из России грибоедовскими материалами… И вот наступило время, когда мы могли с уверенностью сказать, что прочли все буквы, слова, предложения, которые выводил на бумаге Александр Сергеевич Грибоедов. Что ему нечего больше от нас скрывать. Десятки писем к юной Нино, в них столько любви, нежности… Сценарий, над которым мы работали почти два года, был наконец написан. Снять по нему фильм требовало гигантских постановочных трат, их оценили в сорок миллионов долларов. Михалков не смог тогда собрать подобный бюджет. Несколько лет он бился в поисках инвесторов – увы…

Прошли годы. Как-то Никита звонит:

– Могу рассказать тебе, что за порнографические письма писал Грибоедов…

– Ты их нашел?

– Мы их вместе читали! – Смеется. – Вообще-то это одно письмо!

Мы встретились в его студии “Три Т”. Большая лупа, копии грибоедовских писем. У Никиты выражение лица и голос Пуаро:

– Вот это письмо, последнее, которое он отослал Нино в Тибриз. Написано человеком, совершенно не предполагавшим быть через неделю убитым… Он приехал из Петербурга с русской миссией в Тегеран. Беременную жену Нино оставил в Тибризе. Знал, что беременность ее протекает очень мучительно… Просит в письме быть осторожной, ждет ее в Тегеране. Бодрит ее, шутит…

Я читал это письмо и не понимал, почему Никита решил, что это и есть “то самое”. Где в нем пресловутые неприличия?

Никита продолжает:

– Смотри, Грибоедов заканчивает письмо словами: “Целую твои губки, твои грудки, твои ножки и всё, что между ними”. Вот это и есть жуткая порнография…

– Как?

Я удивлен. Это же нежные слова мужа к жене, маленькой девочке.

Я всматриваюсь в письмо. “Целую грудки…”

Никита улыбается. Заканчивает свой монолог:

– Письмо личное, не для посторонних глаз, своя интимная речь, но после смерти Грибоедова письмо это стало культурным наследием и было напечатано в каком-то журнале. Читают письмо посторонние люди: “Целую грудки, целую ножки и всё, что между ними”. Ужас! Этот Грибоедов, что он себе позволяет! Он целует жену в эти самые места!!!

Так с возмущением говорят те, кто прочитал письмо. Рассказывают своим знакомым, те – своим знакомым… текст обрастает эротическими фантазиями: “Каждую ночь он будил ее, ставил на колени и в присутствии князя Вяземского устраивал адские оргии, бедная девочка…” Камень, брошенный с горы, рождает лавину.

Сценарий “Жизнь и смерть Александра Грибоедова” ждет своего превращения в фильм.

Когда сценарий писался, мы, соавторы, ощущали присутствие какого-то разлитого в воздухе Николиной горы чуда.

Зимой я просыпался от шуршания по снегу валенок Натальи Петровны Кончаловской, Никитиной мамы, за ней следом шел Бостонский филармонический оркестр под управлением Герберта фон Караяна. Это на пальто мамы раскачивался переносной радиоприемник “Спидола”.

Я смотрел в окно и видел Наталью Петровну в квадратном драповом пальто, которая приносила музыку к моему окну и уносила ее в глубь сада. Над садом кружили вороны, громко каркали, не проявляя уважения к выдающейся переводчице, выдающемуся дирижеру, выдающемуся Бостонскому оркестру…

Среди ворон была одна тощая, мстительная. Она была влюблена в Никиту и страдала хронической диареей. Ей не нравился Адабашьян и не нравился я. Завидев нас в саду, ворона пикировала и с невероятной точностью сливала на наши лбы жутко пахнущую горячую жижу. Ворона не пачкала ни Никиту, ни его жену Таню, ни маму Наталью Петровну, ни папу – Сергея Михалкова, ни брата Андрона, ни детей. Ворона почему-то избрала нас для своих каверз, нас, кавказцев – армянина и грузина. Адабашьян философски принимал точечную воронью бомбардировку. Я, найдя в михалковском подвале старый пневматический пистолет, которым стреляют в тирах, вооружался и каждый раз, выходя в сад, брал с собой. Все обитатели дома тревожно следили за мной из окон. Я был похож, наверно, на героя фильмов Серджио Леоне, который идет по пустому ковбойскому поселку, ожидая выстрела из-за каждого угла. И действительно, злое, каркающее существо атаковало меня всегда неожиданно. Я запоздало вскидывал пневматический пистолет, стрелял и промахивался. Наталья Петровна подарила мне и Адабашьяну по японскому летнему зонту, но мы не хотели ходить по михалковскому двору как гейши. Народный поэт, отец Никиты, тихо похихикивал. Думаю, в затянувшемся конфликте “Кавказцы и ворона” он был на стороне вороны.

Никита Михалков закрыл эту тему просто, по-ковбойски. Мы шли по двору, говорили о Грибоедове, который волнуясь просил у своего друга князя Александра Чавчавадзе, отца девочки Нино, руки маленькой княжны. Никита спрашивал меня: “Мог ли Чавчавадзе, тоже волнуясь, отвечать Грибоедову на грузинском?” Я задумался, не успел ответить, как Никита выхватил вдруг из моих рук пистолет, поднял его над головой и выстрелил. К нашим ногам упала мертвая ворона. Случилось это как-то необъяснимо-буднично.

– Ты видел ее?

– Нет.

– Думаешь, это она?

– Не знаю. Но думаю, она!

Больше никто не терроризировал нас с Адабашьяном. Только раз, когда сценарная эпопея подходила к концу и мы вечером, нарядные, поехали в Москву на открытие Недели французского кино, большущая зловонная воронья жижа упала с неба на лоб – как вы думаете, чей? Никиты Михалкова!

Лоб, щека, лацкан пиджака были залиты. Хор ворон победоносно каркал в небе!

Никита взревел: “Всех их перестреляю!” Бросился в дом, выбежал с охотничьим ружьем.

Но застыл на крыльце, стрелять не стал. Это было разумное решение… Война с николиногоринскими воронами могла иметь плохие последствия. Он это знал. Мы это знали. В нашем сценарии обезумевшая тегеранская толпа убила Грибоедова и всю русскую миссию. Виной всему был первый случайный выстрел, похоже, спровоцированный грибоедовскими врагами. Хорошо, что Никита не выстрелил, не спровоцировал большую войну с воронами! Это было бы пострашнее, чем “Птицы” Хичкока!

Фразу “Это было бы пострашнее, чем «Птицы» Хичкока” я услышал на другое утро. Произнесла ее Джульетта, подруга Натальи Петровны Кончаловской, которая приезжала каждый год на дачу Михалковых из Парижа. Ей было за восемьдесят, в Первую мировую войну она девочкой оказалась без противогаза в гуще немецкой газовой атаки под Верденом. Выжила. Выросла. Стала ассистенткой Альфреда Великолепного Хичкока (только так звала его). Мне кажется, любовь к кино Андрону и Никите привила эта преданная Альфреду Хичкоку Джульетта. Ее рассказы о Великолепном слышал и я. Они записаны в моих записных книжках. Но помня, что я решил меньше всего говорить о кино, пропускаю их и вновь выискиваю авантюрные истории, связанные с юными годами Никиты Михалкова.

Вспомнил одну сумасшедшую историю времен тысяча девятьсот какого-то года. Гагарин уже взлетел, а в Кеннеди еще не стреляли… Хотя нет, уже стреляли, так как мы были уже студентами ВГИКа.

Москва. Зима. Сыплет густой снег. Никита Михалков в папином пальто с каракулевым воротником, с бумажным пакетом, в котором коньяк “Белый аист”, банка ветчины, коробка конфет, что-то еще, идет по улице Горького с двумя девушками в фетровых шляпках. Я случайно наталкиваюсь на это трио. Никита, радостно:

– Браво, ты очень кстати! Энри Лолашвили должен был появиться, но…

Я смотрю, у девушек одинаковые мушки на щеках. Это говорит о многом. Понимаю, что туда, куда я шел, сегодня не дойду. Никита представляет меня: “Мой друг Джеймс Джойс, автор романа «Улисс»”.

Одна из девушек переспрашивает: “Джеймс?” Я отвечаю: “Джеймс, Джойс”. Никита продолжает в том же духе: “Терпеть не может женщин”. Одну из девушек звать Анна, вторую – Элла. Вторая смеется: “Я знаю один секрет. Даже мертвец проснется и захочет полакомиться девочкой Эллой”. Перспективное и многообещающее заявление. Особенно для меня, живущего в то время в общежитии, где на кухонной полке ничего, кроме одинокой пачки соли.

Никита улыбается мне: “Девочки не хотят ресторан, предлагают клуб Чкалова, там танцы… Джеймс, ты хочешь танцевать?” Я разглядываю тонкие девичьи лица, мушки. Никита настойчив: “Джеймс, очнись, скажи, что не хочешь танцевать в клубе Чкалова. Там холодно!”

“Холодно стоять на улице, – говорит Элла. – Поехали на дачу моих друзей, она пустая. Берем мотор – и через сорок минут тепло! О’кей? Ярославское шоссе, поселок Вишня!”

Едем!

Заброшенная дача. Голые комнаты. На стене – большая картина без рамы, на холсте копия боттичеллиевской Венеры.

Разбитый диван, на котором мы все уместились. Стол, две бутылки “Белого аиста”, одна уже полупустая, конфеты, ветчина. На полу у дивана – электропроигрыватель с хрипящей пластинкой Луи Армстронга, поющего в дуэте с Эллой Фицджеральд.

Никита танцует с другой Эллой. Я смотрю на люстру, где светит один плафон. В печи горят сырые доски. В комнату вдувается густой дым.

Никита и Элла выходят в соседнюю комнату. Он держит партнершу в объятиях, ногой закрывает дверь. Потом возвращается один и берет недопитую бутылку.

– Мы там, вы здесь, о’кей?!

– О’кей!

Когда Никита вышел, Анна посмотрела на меня:

– Джеймс, давайте без слов, хорошо? Терпеть не могу слова…

Плафон на люстре погас. Анна расстегнула махровую кофту, сняла атласный лифчик, скинула короткую юбку, стянула капроновый чулок, потом освободила от чулка вторую ногу и голая подошла ко мне. В окнах сыплет густой снег – всё как в кино.

Анна протягивает вторую бутылку, до этого сделав несколько глубоких глотков:

– Прямо из горла будешь? – Я пью. – А теперь, писатель, я буду тебя учить, как любить незнакомую тетю… Повтори, как тебя звать?..

– Джеймс Джойс.

– А книжка твоя?

– “Улисс”.

– О чем?

– Я не читал.

– Как это?

– Так. Ее трудно читать…

* * *

…Утром я проснулся от крика Никиты.

– Они сбежали!

Я увидел пустую комнату, оборванные обои, копию на холсте без рамы “Рождение Венеры”.

– Украли все наши вещи!

Я посмотрел на стул, на который вчера сложил одежду. Стул стоит, одежды нет.

– Сбежали?!

На столе – пустая коробка из-под конфет. Нет банки ветчины, нет пальто, ни моего, ни Никиты, папиного, с каракулевым воротником. Нет наших пиджаков, брюк, сорочек, трусов, носков, ботинок.

Я подошел к окну. Идет густой снег, заборы. За ними – дома, над крышами которых ни одного дымка. Поселок без людей, видимо, это летняя дачная зона. Холодно при потухшей печи, ходим, ладонями прикрывая срамные места. Наверное, мы очень смешны.

– Как называется это место?

Изо рта Никиты идет пар.

– Не помню! Ах, да… Вишня!

– Что делать?

Я заглянул в соседнюю комнату. Там на полу – тонкий матрац и больше ничего.

– Дрова на дворе!

Никита открыл дверь и побежал по снегу голый. Подняв десяток поленьев, брошенных в глубине двора, бегом назад. Входя в дом, снял с ржавого гвоздя рваную соломенную шляпу. Надел.

– Чем их зажечь? Зажигалку! Свистнули!

– Давай осмотрим дом, может, что найдем…

Никита накинул на себя полосатый матрац, ходит в нем. Под диваном обнаружил сандалии, зеленые от плесени.

– Мне – шляпа, тебе – сандалии.

Я стал обладателем сандалий, он в шляпе, но босой. Я предложил:

– Похожу по поселку, буду кричать, может, есть тут кто живой…

Никита вручил мне матрац, я пошел в поисковую экспедицию.

Поселок Вишня. Снег по колено.

Мелькнула собака.

– Собака! Собака! Иди сюда…

Собака смотрит на меня… Странное чучело… Побежала прочь. Я побежал за ней и упал в сугроб. Выкарабкался.

– Люди!

Оглядываюсь по сторонам.

Одинаковые заборы, дома. Всё белое. Безжизненное. Побежал назад. Не могу найти “нашу дачу”.

– Никита! Никита!

Тишина, падают хлопья снега. Я понял, что заблудился.

– Воровки! Проститутки! (Хочется плакать от отчаяния.)

Неожиданно увидел чучело. Чучело махало руками. Это Никита в солдатской шинели без погон.

– Там шкаф, мы не заметили, в шкафу висело это! – С гордостью показывает на шинель.

Я, обессиленный, замерзший, вошел в “нашу дачу”. Подбежал к шкафу, открыл его, забрался вовнутрь, сел на дно и захлопнул дверцу.

– Ты что? – Никита, босой, в солдатской шинели, ходит вокруг шкафа.

– Тут тепло!

Тихо матерюсь. Спрашиваю Никиту:

– Зачем, скажи, Лолашвили не пришел?

– У него зверская интуиция…

Зубы стучат. Дрожат плечи, спина, ягодицы. Мне холодно, как мамонту в вечной мерзлоте. Никита открывает дверцу шкафа.

– Все, хватит… Пошли к электричке, она тут где-то рядом прогудела…

Мы идем быстрым шагом к электричке. На Джеймсе Джойсе матрац, ноги во что-то обернуты – помнится, это разрезанный ножиком холст боттичеллиевской “Венеры”. Джеймс Джойс похож на немецкого военнопленного под Сталинградом. На Никите Михалкове шинель, сандалии и соломенная шляпа. Мы идем мимо магазина, на дверях которого замок. Мимо телефонной будки, в которую влезли погреться. Две вороны сели на крышу будки, стали грозно каркать. По стеклу будки сползала воронья жижа. Мы ждали, когда птицы слетят, они не слетали. Мы открыли дверь и побежали. Вороны не стали нас преследовать.

Мы, два чучела, бежим и хохочем.

* * *

Я закрываю записную книжку. Смотрю на ее рыжую коленкоровую обложку и думаю: хороший эпизод я выудил для финала – “Мы, два чучела, бежим и хохочем”. В этой фразе вопит наша молодость. Мы сегодня взрослые, отошедшие друг от друга люди (в этом нет ничьей вины, каждый из нас ткет свой узор на большом ковре под названием “жизнь”). Но жаль, что уже никогда нам не бежать утром по заснеженному полю, без денег, без паспортов, без штанов. Я, обернутый в Боттичелли, Никита в солдатской шинели, в летних сандалиях. “Два чучела, бежим и хохочем…”

Данный текст является ознакомительным фрагментом.