Война

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Война

Перед началом Великой Отечественной войны старшая сестра, Нина, успела поступить в Ленинградский химико-технологический институт. Ее подруга Нина Посохина решила держать экзамены в горный. А наша очень любила химию, еще папа рассказывал ей многое об этой науке.

Тогда не было золотых медалей, у Нины на руках имелся лишь аттестат, что она окончила особенную школу. Бабушка повторяла нам с Алисой: «Ни одна из вас не удалась в Ниночку. Она, бывало, до утра не ляжет спать, если не сделаны уроки. И все школьные принадлежности у нее — как новые. Поглядите, тетрадка уж вся исписана, а будто из-под утюга».

Когда Нина после первого курса приехала на каникулы — она пришла от нас с сестрой в ужас. Она считала, что мы выглядим как цыганята, шпанята… А кому было прививать нам культурные навыки? Мама работала день и ночь.

Мы боялись Нину, и не особенно желали ее приезда, потому что знали: она будет читать нам нотации.

Но какие красивые письма она писала из Ленинграда! Нина описывала, как весь первый день они с подругой с благоговением проходили по улицам, по которым ступал Пушкин… Рассматривали достопримечательности. Это было время белых ночей. Нина писала стихами:

И, не пуская тьму ночную

На золотые небеса,

Одна заря сменить другую

Спешит, дав ночи полчаса.

Профессора отговаривали сестру поступать на факультет органики и пиротехнических веществ:

— Тут никогда не учились девочки! — убеждали они.

Однако собеседование Нина прошла блестяще, и решения не изменила.

Когда началась война, Нина училась на втором курсе. Всех студентов-юношей немедленно отправили на фронт. А единственную девушку определили в эвакопункт санитаркой.

Питание раненых было скудным. Если санитарка несла кашу, и по дороге решалась попробовать лакомое блюдо хоть с кончика ложки — ее выгоняли. Нина оказалась одной из немногих, кто ни разу не соблазнился чужой порцией.

Увидев столь добросовестную работу, главврач предложил девушке окончить краткосрочные курсы медсестер.

Председателем комиссии был главнокомандующий Ленинградского округа Говоров.

И Нина так строчила ему, все что выучила, что он сам велел направить ее в военный госпиталь — старшей операционной медсестрой. Вместе с этим госпиталем она дошла до Берлина.

У нее и сейчас в доме идеальный порядок. Из нас, трех сестер, она самая трудолюбивая. Так ее воспитал отец. Она передавала его слова:

— Ниночка, ни в коем случае не ходи в церковь. А если бабушка тебя туда потянет — возьми с собой хотя бы ложку. Там ведь одну ложку суют всем в рот, можно заразиться.

И Нина одна из нас троих — некрещеная.

* * *

Пришло время, когда из Ленинграда стали вывозить тех, кто пережил блокаду.

И мама каждый день, после работы ходила встречать поезда.

Мы жили рядом с вокзалом. Ленинградцы казались похожими на инопланетян — огромные глаза, а плоти совсем нет. Они снимали последнее, что у них было, протягивали — кто серьги, кто золотую цепочку — и только еле слышно просили: «Хлеба, хлеба…»

А мы получали хлеб по карточкам за три дня вперед. Поделиться было нечем.

Но эти несчастные люди все равно умирали, потому что у них была еще и дизентерия.

Помню ужасный запах — до самой Волги было нечем дышать. А уж если проходишь мимо платформы… Мы всегда закрывали носы, потому что пахло трупами.

Сложены они были как высохшие поленья. И мама перекладывала эти кучи, раскидывала штабеля, искала среди тел Нину. На что можно было надеяться? Девочка осталась одна в Ленинграде.

Когда сестра поступила в госпиталь, она была идеалисткой, верила во все доброе.

За нею начал ухаживать хирург по имени Николай. Он говорил, что холост, что намерения его самые честные.

Начальник госпиталя носил фамилию Аспель, он стал потом мужем Нининой подруги. Семья Аспеля погибла в блокаду.

А Николай был родом из Сибири, и — как оказалось позже, там ждали жена, сын… Он все скрыл, потому что Нина не пошла бы на роман с женатым мужчиной.

Вскоре Николая перевели в другой госпиталь. А у Нины случилась страшная ангина, осложнившаяся абсцессом. Она пылала в жару. И вдруг открыла глаза — и увидела, что Николай стоит перед ней. Галлюцинация от высокой температуры? Нет, он действительно приехал, чтобы забрать Нину к себе, договорившись об этом с командованием.

После войны Николай отправился в Сибирь — навестить мать. Но вернулся очень быстро. По официальной версии — ему не понравился прием.

— У мамы в серванте стояла хорошая фарфоровая посуда, а она меня посадила за стол в кухне, начала угощать борщом из эмалированной чашки. Уж могла бы встретить после четырехлетней разлуки, открыть сервант и по-человечески накрыть на стол….

Так говорил Николай, хотя дома, скорее всего, у него состоялось выяснение отношений с супругой.

Нина училась уже на третьем курсе, когда открылась правда. В их ленинградскую квартиру вошел красивый мальчик лет двенадцати. Бросился на шею отцу.

А потом обернулся к Нине:

— Тетя, отдайте моего папу! Если хотите, я встану перед вами на колени…

Нина тогда убежала из дому, ничего не взяв с собой. Как она страдала, как ей хотелось увидеть любимого! Но Николай звонил, а она — услышав его голос — клала трубку. Не могла простить такой жестокий обман. Хоть и ночи не спала, мучилась, любила.

Но может быть, он хотел с ней встретиться, чтобы просто разделить вещи? Мама потом говорила нам:

— Будете расходиться, смотрите, не сделайте, как Ниночка — заберите хотя бы свою одежду.

Однако учение сестра не бросила. Перешла жить на частную квартиру, и сказала маме:

— Помогать мне не надо. Я буду получать повышенную стипендию. На кашу и чулки хватит, а больше мне ничего не нужно.

Нина приехала в Сталинград, уже окончив институт с отличием.

Помню, было очень жаркое лето, мы не вылезали из Волги. А Нина бедная, сидела в комнате, и готовилась сдавать экзамены в аспирантуру. Она поступила, блестяще защитила диссертацию, и навсегда осталась в Ленинграде.

Осуществилась ее мечта. Сестра ведь в первый день, едва ступив на ленинградскую землю, дала клятву, что этот город никогда не покинет. Так и получилось. Ее направили на работу в научно-исследовательский институт. Позже она вышла замуж. Он был инженером, заместителем директора Кировского завода.

Еще Нина окончила вечернее отделение университета искусств. Училась с упоением. С ней невозможно было ходить в Эрмитаж. Приедешь в Ленинград — хочется побегать по магазинам, купить мальчишкам рубашки. А Эрмитаж, я не знаю, его за десять лет можно обойти или нет… Там столько залов…. Я всегда старалась присоединиться к экскурсионной группе. Гид кратко рассказывал о каждой картине, и мы шли дальше. Но если я была с Ниной… Вот на полотне изображены запорожцы… у одного из кармана виднеется кончик красного платка. И Нина два часа читает мне лекцию, что это означает. Я уже стоять не могу — голова кружится, а она с таким вдохновением говорит…

А не дай Бог попадешь в зал, где бабочки… Нина расскажет все — и где они выводятся, и как зарождаются…

Помню, она потом жаловалась маме, какое у меня было лицо во время ее рассказа. Говорила с чувством: «Вот что значит — Лида воспитывалась на улице! Ты бы видела ее безразличие к искусству! Меня это прямо убивало!»

Недавно умер единственный сын Нины — Алеша. Алексей Купчин. Он был дайвером, утонул в Красном море. Об этом писали газеты:

«Алексей Купчин погиб, выполняя погружение в глубоководную каверну Пещера Нептуна на глубину 76 метров (согласно показаниям компьютера погибшего). В момент, когда тело было обнаружено, погибший находился в самом дальнем конце каверны, за сужением, лицом от выхода, (тело под углом примерно 35–40 градусов). На нем было все оборудование, включая декобаллон.

Лица погибшего не видно, поэтому, нельзя утверждать, была ли на лице маска и где регулятор. После извлечения тела через сужение маски на лице и регулятора во рту не было, также сорван резервный регулятор с ошейника, что, возможно, произошло при протаскивании тела через сужение.

В каверне стояла пелена взвеси, не характерная для этого места, возможно, погибший сильно замутил проход или заднюю комнату.

После извлечения тела кулаки погибшего были сжаты, руки в положении „перед собой“. При подъеме тела кровь погибшего привлекла крупный экземпляр акулы-молота, которая, впрочем, не доставила никаких осложнений и вскоре скрылась».

Алексей очень любил мать. Был чемпионом по плаванию, ездил то на Средиземное, то на Красное море. И чем сложнее, экстремальнее были погружения, тем больше приносили ему удовлетворения.

Незадолго до его гибели, я слышала по телевизору, как россиян просили не нырять в Красном море. Там тонет столько наших соотечественников, что морозильные камеры для трупов переполнены.

Когда Нине сообщили о смерти сына, она ни разу не заплакала. У нее очень светлая голова — не скажешь, что скоро ей исполнится 90. Она энергична, и никогда не плачет. Сама она объясняет это тем, что слишком много на фронте перевидала умирающих мальчишек, и это что-то изменило в ее душе.

Когда пришло горестное известие, мы с Алисой вытирали слезы, а Нина — нет.

— Его же этим не поднимешь — так что плакать? Он от этого не воскреснет…

Алешу привезли в цинковом гробу. Переложили в красивый, дубовый. И похоронили на Пискаревке, там, где лежат умершие в блокаду. В этом году сын Никита поставил ему хороший гранитный памятник.

Теперь внук заботится о бабушке.

— Лидия Николаевна, а как началась война для вас?

— На столбе висела черная тарелка-репродуктор. Говорил Левитан. Все слушали и плакали. Мы проснулись от этого плача, от общего стона… Не только женщины, но и мужчины не могли сдержать слез… У Левитана же от одного голоса заплачешь… Он так произносил эти слова — «немецкие захватчики»! Фашисты говорили: «Нам не столько Сталина желательно убить — сколько Левитана».

Жизнь изменилась сразу. Мужчины ушли на фронт, женщины рыли окопы… Мы, дети, работали в селе. Я была еще совсем маленькая. Дали мне два ведра, кружечку повесили на пояс… Трактористы пахали, а я подносила им напиться.

Потом сделали помощником повара. В четыре часа утра я уже в поле — нужно кашу сварить, и почистить картошку, свеклу. Позже приходила повар, готовила обед…

После ее ухода я оставалась, чтобы вымыть котлы. Там была вырыта яма, в нее бросали доски, поджигали — и на этом жару варилась еда. Но каша пригорала. Мне нужно было вычистить котлы до блеска, и только потом идти домой.

Я помню, как боялась зажигать спички. Хорошо, если тракторист окажется близко, или проедет на велосипеде какой-нибудь мужчина. Так просишь его помочь разжечь…

— Эвакуироваться вашей семье было нельзя?

— Сталин приказал вывозить только детей. Такой хитрый приказ. А для взрослых другой — «Ни шагу назад!». Матери боялись детей отпускать одних — составы же бомбили дорогой.

В маминой организации «Энергосбыт» у начальников была бронь. И они отправили жен вместе с детьми. А маму не отпустили — она была рабочая единица.

Мама готовилась вместе с нами уйти тайком. Думала, что никто не будет искать сорокалетнюю женщину. Ведь она не военнообязанная… Уже тележку приготовила, чтобы мы, переправившись через Волгу, шли к папиной сестре и везли вещи.

Поэтому мы и окоп во дворе не рыли. Зачем? Ведь скоро все тут бросим. Приходил милиционер, видел, что нет окопа, выговаривал маме и тете Поле. В последний раз пришел 20 августа. Сказал, что если к завтрашнему дню не выроем — наложит штраф.

— Я вас жалею — одинокие женщины, живете бедно, дети маленькие. Но раз приказу не подчиняетесь — придется штрафовать.

Мама с тетей перепугались и начали копать. Зигзагом, абы как… Неглубокий окоп вырыли, сверху положили доски, сорвали кленовые ветки — и тоже уложили, землю на них побросали. И ступеньки вниз сделали небольшие.

Участковый пришел — удивился, и похвалил:

— Вот ведь умеете сделать хороший окоп.

А сам не вник, что это для отвода глаз было. Потому что мама думала — вот-вот бросим все и уйдем.

А потом был самый страшный за всю войну налет. И окоп нас спас.

До этого немцы прилетали понемножку, по 10–12 самолетов. Побомбят да улетят. По радио воздушную тревогу объявят, потом отбой.

Вообще у немцев техника была мощная. Они все время сбивали наши самолеты. Помню, опускается на парашюте летчик без сапог… по ногам кровь течет, а вокруг кружится «рама». И немцы смотрят — куда летчик приземлится. Бои-то уличные идут.

На нашей улице — немцы, а на следующей — русские. Отобьют немцев, они отступят на одну улицу — и наши солдаты вбегают в окопы.

И вот с «рамы» глядят — на какую улицу летчик сядет. Если к немцам — ему дают спуститься и в плен берут, а если к русским — то расстреливают еще в воздухе.

Мы из окопов выглядывали: хоть и темно, но видно было.

Время от времени немцы бросали светящиеся лампы — и светло становилось, хоть иголки собирай… Они вылавливали каждую «катюшу»… Она такие звуки издавала, эта «катюша», что волчком крутишься на месте, с ума сходишь. Как будто рушится земля, идет какой-то страшный зверь, и роет землю огромными зубами… Казалось, что сейчас этот зверь и тебя тоже в жуткую глубину зароет.

«Катюши» стояли на машинах. Отстрочат свои снаряды, и тут же их увозят с этого места. А немцы вычислят — откуда стреляли — и давай бомбить эту улицу. Это, наверное, единственное оружие было, которое не уступало их минометам.

А 23 августа…

Для справки.

23 августа 1942 года немецкие самолеты под командованием В. Рихтгофена подвергли варварской бомбардировке Сталинград. За один день противник совершил более 2000 самолето-вылетов. Несмотря на противодействие советской авиации и зенитной артиллерии, сумевших сбить 120 фашистских самолетов, город был превращен в руины, погибло свыше 40 тысяч мирных жителей. Горели не только здания, горели земля и Волга, поскольку были разрушены резервуары с нефтью. На улицах от пожаров стояла такая жара, что возгоралась одежда на людях, бежавших в укрытия.

В этот же день 14-й танковый корпус 6-й немецкой армии прорвался к Волге в районе поселка Рынок и отрезал 62-ю армию от остальных сил Сталинградского фронта.

23 августа 1942 года — самая скорбная дата в истории Сталинграда.

Вспоминает Лидия Николаевна:

— Мама утром пошла на рынок. Там продавали стаканчиками муку: кукурузную, ячменную… Она сказала:

— Куплю кое-что в дорогу, и сегодня же двинемся в путь.

Мы были готовы. Под пальтишки нам с Алисой мама подшила отрезы. У этого бостона была целая история. Мама даже называла имя приказчика, у которого он был куплен. Больше такую качественную ткань нельзя было достать ни у кого.

И папа просил: «Маруся, в каких бы тяжелых условиях ты ни очутилась — этот бостон не продавай. Остальное — на твое усмотрение. Ты — мать, не обидишь своих детей. А из этого отреза — когда дочкам по 17 лет исполнится, юбочки сошьешь. От меня в память».

Мама эти отрезы подшила под пальтишки, чтобы и нам теплее, и тележка полегче была.

И вот с утра как объявили воздушную тревогу… Никогда так не говорили — мол, из окопов ни в коем случае не выходить — а то расстрел на месте. Мама рассказывала — только пришла на рынок — и милиция все закрыла, никакой торговли. Репродуктор приказывает: «Все в траншеи — и не выпускать никого».

Люди привыкли, что воздушная тревога длится около часа. И все, можно вылезать. А тут через каждые 15 минут объявляют эти угрозы, чтобы носа не высовывали. И все грознее говорят с каждым разом.

Мама бросилась к милиционеру, повторяла, что у нее дома маленькие дети и мать старушка. Часа три молила! В конце концов, он разрешил перебежать в следующую траншею — поближе к дому. И там повторилось то же самое. Пришлось просить другого стража порядка.

А у нас дома был заведен порядок — если одного члена семьи не хватало, за стол не садились. Бабушка сварила воду, пшеном заправила — есть хочется, а мамы нет. Наконец она прибежала и рассказала, с каким трудом — с шести утра, до шести вечера добиралась домой.

Только мы сели за стол, взяли ложки, и вдруг видим — надвигается ночь. Стало темно. А перед тем светило солнце. Это самолеты бесшумно летели и пустили дымовую завесу. Мы выбежали на крыльцо, так и не попробовав супа — посмотреть, что происходит. Глядим: с запада надвигается огромная черная туча, и клубится вся, как живая. Это немецкие летчики, чтобы видеть цель — вынырнут из этого облака — и тут же бомбы сыплются. Поток бомб, свист стоит в воздухе…

И как только мы увидели эту тучу, эти ныряющие самолеты, нас тут же сбили с ног воздушные волны. Лежим на крыльце — до окопа два шага, а встать не можем, потому что качает, как на качелях. Потом уже — мама велела — мы кубарем скатились в окоп. Надо было спасаться от осколков — они летели поверху.

Крики кругом, стоны… Люди кричат нечеловеческими голосами — не поймешь человек это или зверь… Нашему пожилому соседу оторвало обе ноги, он погиб от кровотечения — некому было помощь оказать.

И мы как упали в окоп — все: больше нос высунуть было нельзя. Шла стрельба трассирующими пулями. Похоже на нынешний салют, только очень страшно. Бьют из минометов, из «ванюш». У них такой писклявый-писклявый голос был, на нервы действующий, но понежнее, чем у «катюш».

И «катюша» в ответ сейчас же стреляет басом, а «ванюша» тонким своим голоском отвечает.

Мы только через несколько дней освоились к этой страсти. А есть нечего, с голода умираем. Мама простилась с нами и пошла. На вокзале горели составы с пшеницей. Она хотела добыть немного зерен, чтобы замачивать и жевать, чтобы не умереть. И воды надо было принести.

Поползла она на вокзал. Там пламя, все горит. Мама смогла лишь вот столечко пшеницы принести… Она пахла дымом и была горькая на вкус. А по дороге мама увидела огромную лужу — она потом всю жизнь вспоминала. Лужа как кисель — жидкая грязь. И в ней лежал убитый офицер — головой прямо в этой грязи. Цвет лица белый-белый — обескровленный… И мама с ведром поползла за этой грязью. Подумала — через тряпку будем пить. И мы пили.

Тогда не болели. От этой страсти переключалось все в организме. У меня в 11 лет виски были седые.

И вот раз в день мама замочит пшеницу, разложит всем в посуду… Помню было: я только взяла свою чашечку — и рядом огромная бомба упала. В тонну, наверное, весом, не меньше. Нас всех сдавило, в окопе — трещины пошли. Может быть, спасло то, что мы молились без конца. Бабушка мне говорила:

— Ты еще безгрешная. Обеги вокруг окопа, прочитай: «Живый в помощи…»

Снаряды летят, а я бегу, молюсь, чтобы не попало в окоп.

И когда эта бомба упала, тонная, все наклонились над своими тарелками, а я подумала — все… Оцепенела. И земля, которая летела сверху — насыпалась мне в чашку. Но я не получила вторую порцию. Мама больше не дала.

А еще мы взяли бабушку. У соседей были дети, и нянька. Полячка, очень интеллигентная. Ей исполнилось 96 лет. Помню, до войны у нее было плетеное кресло. Такое интересное плетение… Подручники… Мы все хотели дотронуться до него, а она пугала, что в переплетениях спрятались тараканы. И мы боялись. А она сидела в своем кресле, как принцесса.

Не знаю, куда после бомбежки делись наши соседи. Двор был пустой. И мы бабушку взяли к себе в окоп. Посадили ее с краю.

К нам забегали то немцы, то наши…

У старушки висела на шнурке маленькая сумочка. В таких мужчины носят табак, а у нее там был сахарный песок. Она его берегла, а сама уже высохла вся, как ребенок. И вот немец спрыгнул в окоп, обрезал шнурок, и в карман сумочку положил.

Она ему сказала по-немецки:

— Мне 96 лет, как вам не стыдно у меня отбирать последнее?

А он только засмеялся, вытащил из сапога губную гармошку, заиграл… Потом мою бабушку поднял, ощупал. У нее были спрятаны сухари — отобрал и это.

* * *

Лето закончилось — началась осень. Днем дожди, а по утрам мороз. Нас спасло, что мы вылезли из окопа, принесли из развалин дома ковры, укрылись. Но все равно — было так холодно! Алиса недавно позвонила:

— Помнишь 22 ноября? Пошел проливной дождь, а наутро ударил сильнейший мороз, градусов двадцать. На нас одежда стояла колом! Как мы плакали с тобой, кричали! Это уже не руки мерзли, это уже самое кости ломило от холода. Страшная боль.

Мы различали врагов по форме: немцы, румыны, хорваты… Если черная форма, все черное: брюки, пилотки с черепом — это эсэсовцы. Но даже их мы так не боялись, как венгров и хорватов. Нет более жестоких наций! Я запомнила это на всю жизнь. У них мания такая — убивать, ни за что. Если хорваты проходят — они обязательно кого-нибудь убьют, ткнут кинжалом, изнасилуют. Население добивали в основном хорваты. Живот могли распороть, голову снести.

Собачки в окопы прятались — они их расстреливали. У нас был любимый песик — рыженький такой, умный. Нина принесла его маленьким щенком, когда уезжала в Ленинград учиться: «Мама, оставь». Он подрос уже, пушистый был, мы с ним играли… Единственная радость детская… Он на хорват гавкнул. Они сперва в него выстрелили, а потом дострелили — в рот.

Вспоминая о том времени, не могу не сказать о Владимире Николаевиче.

Это был мамин знакомый. Он из Ленинграда, во время войны вместе с заводом эвакуировался в Сталинград. Жена его вместе с дочкой погибла в блокаде, сын был на фронте.

А так как мама в «Энергосбыте» вела промышленные предприятия, Владимир Николаевич пришел оформлять свой завод к ней. И мама ему так понравилась! Он стал заходить к нам домой. Интеллигентный человек. Читал на французском языке. Знал Куприна — тот когда-то служил в его части.

Сам Владимир Николаевич закончил морскую академию. Все учебники того времени по судостроению — написали его бывшие однокурсники, они стали учеными. И у Владимира Николаевича тоже имелись свои труды.

До революции у его семьи был дом в Петербурге, на проспекте Римского-Корсакова — дом занимал весь квартал, и переходил на другую улицу. Владимир Николаевич рассказывал, какие там проходили балы…

Он приносил нам мороженое — чашку с верхом. У мамы появилась — тогда модно было — шубка длиной по коленки, сапожки на шнурочках, цвета кофе с молоком.

Но маме Владимир Николаевич не нравился. Он был старше ее на пятнадцать лет, а в то время никто не выходил замуж, если была такая разница. Это считалось позором.

Мама говорила:

— Я лучше буду воду с сухарями пить, и ходить в матерчатых тапочках, но за старика не пойду.

И вот когда самый-самый разгар войны был, темно, то немец в окоп забежит, то русский… Трассирующие пули, тонные бомбы вокруг сыплются, мы все в земле лежим… Соседи погибли: кого завалило, кому в дом — прямое попадание. И вдруг Владимир Николаевич сваливается в окоп. Мы думали — немец. Шляпа такая на нем…. И никакой поклажи: только две стопки книг шпагатом перевязаны — его труды. Он не мог их бросить…

Он позвал маму идти на переправу.

На улице ночь — тогда темно было сутками напролет. От дыма, от пожаров. Только видно, как трассирующие пули летят. Кромешная тьма… и он маму приглашает на переправу. А Волга вся красная от крови.

Мама говорит:

— Куда ж я пойду, у меня дети и бабушка…

Владимир Николаевич посидел, я помню — у него шляпа лежала на коленях, и рядом — две стопки книг. Пот с него катился градом — вот такой величины капли. Он все время вытирал их. Посидел и ушел. И мы его считали погибшим. Бабушка молилась за упокой.

А потом, годы спустя, в Астрахани — я его увидела. В морской форме. Я подошла к нему как к родному. Такая встреча была!

Он говорил:

— Мамочка твоя сама виновата, я ей предлагал вас поставить на ноги. Она мне категорически во всем отказала.

* * *

Февраль 43-го… Мороз… Вши… Когда я годы спустя поехала учиться в Астрахань, у меня такое тело было… Там, где вши кусали — глубокие рубцы, все выедено. Эти участки не загорали. Все тело шоколадного цвета, а те места белые. Как в анекдоте про девушку с веснушками: «Вы что, красавица, через сито загорали?»

В бане меня окружали женщины:

— Чем ты больна? Да разве тебе можно мыться вместе со всеми?

Я потом ходила мыться только в номера.

И вот пришли наши. Солдаты варили похлебку, заправленную мукой. Она была белого цвета. Разливали в кружки, кормили… А с нас прямо в похлебку падали вши. Тогда приехали деззстанции на машинах, с душевыми установками. Там было тепло. Нас раздели, выкупали, а вещи прокалили так, что никто не узнавал свою одежду. Она вся стала темно-коричневого цвета и долго пахла жареным. Мне спалили бобриковый воротник у пальто.

Часть населения вывезли за город — туда, где уцелели дома. А потом люди стали возвращаться. Жили в подвалах. Еще строили много бараков, как для скота. Там были нары. Начали проводить электричество. Город оживал.

А бабушка в 1944 году умерла от пневмонии. Был такой холод! А лекарств — никаких. И она погибла. Месяц ровно проболела. Уже ничего не могла есть, даже пить не могла. Тетя Поля ей пыталась влить воду, а она отворачивала голову…

Все было разрушено — никаких учебных заведений. Потом на окраине города открыли одну школу. Кое-как отремонтировали здание, окна закрыли фанерой. В классе сидишь — замерзаешь. Писали перьями, макая их в разведенную краску — на обрывках бумаги, на газетах…

В то время моя любимая тема была — героини войны, летчицы. Я хотела быть только летчицей! Позже, в мединституте у нас преподавала знаменитая Саша Хорошилова, из 46-го женского полка ночных бомбардировщиков. Тогда она уже носила фамилию Архангельская.

Для справки:

Саша Хорошилова. Вооруженец, затем штурман, комсорг 46-го гвардейского ночного бомбардировочного авиационного полка 325-й ночной бомбардировочной авиационной дивизии 4-й воздушной армии 2-го Белорусского фронта, гвардии лейтенант.

В Красной Армии с 1941 года. В действующей армии с мая 1942 года.

Участвовала в битве за Кавказ, освобождении Кубани, Крыма и Белоруссии. Дошла до Германии.

Вспоминает Лидия Николаевна:

— У нее уже была семья, дети. Она писала диссертацию.

А в годы войны она удивительным образом умела настраивать летчиц и штурманов на победу. В полк поступало пополнение из других мест. Приходили летчицы, владеющие техникой безупречно. Но — не прошедшие школу Марины Расковой и Саши Хорошиловой. И порой они гибли после первого же вылета. Войдешь в комнату — постели свернуты. Значит — убиты. А те, кого выпестовала Хорошилова — воевали и побеждали.

Саша была уникальным человеком. Я думаю, она владела чем-то вроде гипноза.

В мединституте политэкономию у нас преподавали мужчины. Они читали лекции — молодые, красивые, отутюженные, с носовыми платочками в кармашечках. Мы сидели — и не столько слушали, сколько на них любовались. Рассказывали они корявым языком, и предмет казался неинтересным. Не доходил. Я страшилась, как буду сдавать экзамены.

И вдруг, во втором полугодии, глядим — входит маленькая женщина. В ботинках с цигейковой опушкой, как тогда было модно. Очень маленькая, пуховый платок на плечах — в аудитории холодно. Фамилия Архангельская.

Думаем: «Кошмар. Такие соколы читали, и то не доходило — нудно, трудно. А тут пришла эта курносенькая — смотреть не на что…»

Но когда она заговорила… На потоке пятьсот человек. Или слезы у всех, или сплошной хохот. Вот начинает она рассказывать о хитростях капитализма. И мы все хохочем над тем, как капиталисты распределяют прибавочную стоимость по своим карманам. Саша стоит, ждет, чтобы мы успокоились, и можно было продолжать.

Но когда она начинала говорить о революции и гражданской войне… В каком состоянии была Россия… Я никогда в кино не плакала, а тут навзрыд. И не я одна…

И как первый трактор появился, а за ним бежали мальчишки в одних рубашонках. Крохотные, одни — родители-то в поле. Трактор идет, пыль и в клубах пыли — эти мальчишки бегут… И плачешь, какая истерзанная была Россия.

Политэкономия стала нашим любимым предметом.