СУД НАД МУРЕРОМ
СУД НАД МУРЕРОМ
Неожиданно вернулось то время: прибежала наша певица Таня и выпалила новость: в Вильнюс привезли бывшего заместителя гебитскомиссара Франца Мурера! Оказывается, он спокойно жил в своей Австрии, где его и узнал бывший геттовец. Тот рассказал английским военным, кто такой Мурер, они его арестовали и передали советским властям, чтобы судить его здесь, где он пролил столько невинной крови. Выговорившись, Таня поспешила еще кому-то сообщить эту новость. Я осталась одна. Та же висела на стене доска объявлений с расписанием концертов и репетиций. И тот же стоял в углу шкаф с афишами. Но теперь все казалось каким-то другим. Да и сама я… Сама я словно снова вернулась в гетто… …Мы сидим, двадцать восемь человек, затаив дыхание, за забитой снаружи дверью, — может, солдаты решат, что за нею — не жилище. С улицы доносятся их выкрики, команды строиться. Время от времени раздаются выстрелы. Значит, еще кто-то пытался сопротивляться, не дать себя увести. Судя по звукам шагов, увели большую партию людей. Но мы все равно сидим так же тихо, — солдаты могут вернуться. Неизвестно, сколько тысяч Мурер распорядился на этот раз расстрелять… …Ждем с работы маму. Очень волнуемся: поставили ли на ее удостоверение штампик, что она — ремесленник. Мурер приказал всех, у кого такого штампика не будет, перевести во второе гетто. Что на его языке значит "перевести"" мы уже знаем… …Объявлен новый приказ Мурера: эти удостоверения больше недействительны. Вводятся новые, желтые. Их получат только очень хорошие ремесленники. В течение одной ночи эти удостоверения необходимо зарегистрировать в Юденрате. На следующее утро обладатели желтых удостоверений выходят на работу вместе с зарегистрированными членами семьи и должны там находиться в течение трех суток. Все остальные остаются в гетто. Что их ждет, мы понимаем… …Рассвело. Приближаемся к воротам. Там Мурер со своей свитой. Он лично проверяет документы. Молодая девушка хочет вывести с собой отца и мать. Мурер их толкает к "забракованным". Но она все равно их тащит. Мурер швыряет ее к стене, достает пистолет… Мы проходим мимо нее, уже мертвой… …По распоряжению Мурера в городе повесили нескольких литовцев и поляков, нарушивших его запрет прятать у себя евреев. …Мурер, как всегда неожиданно, появился у ворот. Следит, достаточно ли усердно полицейские обыскивают возвращающихся с работы. Те со страху еще больше усердствуют. Нарушителям его запрета вносить в гетто "продукты питания", то есть краюху хлеба или несколько картофелин, сам определяет меру наказания: отправить в тюрьму (откуда, набрав еще несколько десятков или сотню таких же "преступников", их увезут в Панары и расстреляют) или всего лишь проучить двадцатью пятью ударами палкой. Немедленно, при нем. Если ему кажется, что полицейский недостаточно сильно бьет, велит начать счет с начала. Или сам берет палку в руки… Внезапно я очнулась: кто-то заиграл за стеной. На валторне. Я здесь, в Филармонии. Сегодня концерт, и валторнист, видно, пришел пораньше, разыграться. Я в филармонии. Сижу в своей комнате за столом. Приходила Таня. Рассказала, что в Вильнюс привезли Мурера. Что после войны он спокойно жил в Австрии… Мурер жил спокойно. В Австрии. И вдруг меня пронзило: а остальные? Хингст, Нойгебоер, Швайнбергер, Вайс, который лично руководил в Панеряй расстрелами. А ликвидировавший наше гетто Китель? А Штуттгофский садист Макс и все это множество охранников, конвоиров, надзирателей? И те, кто открывали кран с газом? Мне стало страшно. Очень страшно. Я быстро засунула в ящик свои бумаги и выбежала из комнаты. По лестнице тоже бежала. И только оказавшись на улице, среди спокойно идущих прохожих, постаралась идти как все. Но сердце продолжало колотиться. Оттого, что они есть — Хингст, Нойгебоер, Швайнбергер, Вайс, Китель, лагерные охранники, надзиратели. Они есть! Они живы! Но нет! Они не вернуться! На суд папа меня не пустил. Мурера судит военный трибунал. Свидетелей достаточно. К тому же их показания будут более весомыми, потому что, в отличие от меня, они в то время уже были вполне взрослыми людьми. А просто сидеть в зале и смотреть на Мурера мне ни к чему. Я понимала, что папа прав. И самой было страшно опять увидеть Мурера. Хотя теперь он не может махнуть солдатам, чтобы меня схватили. И сам не может в меня выстрелить, как в ту девушку. Но это ведьтотже Мурер! Я все равно продолжала твердить, что должна туда пойти, — может, кто-то из свидетелей чего-то не упомянет или забудет, упустит. Не помогло. Сам папа на суде был. Но рассказывал очень неохотно. Только о том, что Мурер вел себя вызывающе: не без ехидства заявил, что его узнал "Jude", который "сбежал от вас, коммунистов". Зато с гордостью говорил о своем вступлении в национал-социалистическую партию, о том, что окончил специальную годичную нацистскую школу, после чего был назначен помощником начальника лагеря для прибалтийских немцев в Познани, а в 1941-ом году направлен в Вильнюс на должность гебитс-референта и адъютанта гебитскомиссара Хингста. Виновным в расстреле в Панеряй более ста тысяч человек, из них семидесяти тысяч евреев себя не признал. Твердил, что этим занималось гестапо. Сам же он всего лишь по поручению гебитскомиссара Хингста вместе с бургомистром города Дабулявичюсом выбрал место для гетто. Единственное, что прокурору — кстати, он тоже занимается во ВЮЗИ — удалось добиться — это подтверждения, что созданием гетто проводилась в жизнь узаконенная в Германии расовая теория. Свои частые появления в гетто Мурер объяснял тем, что как референт гебитскомиссара, осуществлял, среди прочего, контроль за ценами. Кроме того, он запретил вносить в гетто продукты питания, и проверял, не нарушается ли его запрет. Нарушителей, естественно, наказывал — подвергал избиению. На вопрос прокурора, избивал ли лично, подтвердил, как вполне закономерное, что да, разумеется. Показания свидетелей о проводившихся по его указанию акциях и его личном участии в них, о его садизме и жестокости, слушал подчеркнуто равнодушно. Иногда на лице даже появлялась гримаса презрения к этим "людишкам низшей расы". Приговор трибунала — двадцать пять лет лагеря строгого режима — тоже воспринял хладнокровно, с нескрываемой уверенностью, что вскоре немцы возьмут реванш. Знал бы папа, как последние его слова меня встревожили. Ведь я до сих пор боюсь, что вся теперешняя жизнь — ненадолго, хотя здесь мне ничто не грозит. Уже целых три года не грозит. И все же какая-то тревога, чувство, что все это временно, не проходило. В дождливые осенние дни я думала, что хорошо бы дожить до весны, увидеть все в цвету. Весной, глядя на цветущую под окнами сирень, хотела дожить до скрипа снега под ногами. Зимой хотела дожить до лета, до своего дня рождения. А в день рождения желала себе дожить до следующего. Ведь это так хорошо — жить!