Глава 7 СЕСТРА МИЛОСЕРДИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7

СЕСТРА МИЛОСЕРДИЯ

I

Та весна на Невшательском озере была прекраснейшей в ее жизни. Вообще многие вспоминали 1913 год и весну 1914-го как самое лучшее свое время. Наверное, потому, что это были последние мгновения покоя, счастья, довольства перед войной, революцией и всем тем страшным и смутным, что за этим последовало.

Некоторые считают, что именно в 1914-м, а не в 1900 году действительно начался кровавый и безбожный XX век. До 1914-го жили по инерции прошлого века, просвещенного XIX. Так же как XVIII век окончился не в 1799-м, а на десять лет раньше: с началом Великой Французской революции. Талейран говорил, что "те, кто не жил до 1789 года, не жил вообще". А они — те, кто жил до 1914-го, до Первой мировой войны, — также могли бы сказать о нас, что мы не жили вообще…

Предтечей страшного столетия стала гибель "Титаника" — первая по-настоящему серьезная техногенная катастрофа. А в 1914 году все началось… И не прекращается по сей день. Не было прежде столетия, столь щедрого на мировые и локальные войны, всевозможные тирании и репрессии, сопровождающиеся массовыми человеческими жертвоприношениями. И неизвестно, когда этот век, с запозданием начавшийся, выпустит нас из своих удушающих объятий…

Надежда Плевицкая и Василий Шангин собирались в том году пожениться. Развод с Эдмундом Плевицким уже был оформлен. Как и предполагала Надежда, все обошлось без лишних сложностей. Разве что в Винниково она так и не решилась наведаться… Боялась гнева матери. И благословения материнского так до сих пор и не получила. Надеялась получить его потом, когда уже станет женой Шангина, когда под сердцем дитя зашевелится: тогда она приедет в Винниково — донашивать и рожать. И матушка уже не сможет ее оттолкнуть или лишить своей милости. Пожалеет будущего внука. Ведь сколько раз бывало: убегут девка с парнем, обвенчаются "самокруткой", а потом приезжают к родителям благословения просить. Те посердятся для виду… Прибить даже могут… Но — не по-настоящему. Особенно если молодая уже в тягости. А после положенного сержения прощают с радостью да еще и пир закатывают в честь новобрачных!

Надежда надеялась, что и у них так же получится.

И поездка в Швейцарию стала, если можно так выразиться, их "предсвадебным" путешествием — у Надежды от переутомления случился очередной нервный срыв, она боялась потерять голос, ей снова, как и два года назад, необходимы были отдых и лечение.

Только теперь Плевицкий — уже бывший муж — остался в Винникове, в ее новом доме-тереме (прогнать его и оттуда рука не поднималась, и Надежда подумывала даже о том, чтобы оставить этот так полюбившийся ему дом, а себе выстроить новый), а с нею был Шангин: чудесным подарком судьбы была для них обоих эта поездка — последним подарком.

В Шангине действительно воплотилось представление Надежды об идеальном: аристократ, человек образованный и при этом храбрый офицер, успевший проявить себя еще в японскую войну, достаточно решительный для того, чтобы отстаивать свою любовь перед лицом света (для того чтобы жениться на ней, Дежке!), и при этом достаточно деликатный и мягкий, чтобы вызывать в ней некое покровительственное чувство, без которого любовь для Плевицкой была невозможна: все ее любимые мужчины были мягче, нежнее ее. Иногда ей казалось даже, что ее Василий чем-то похож на Государя. Она понимала: грешно, крамольно даже думать так. Особа Царя священна! Но всетаки Шангин действительно иногда напоминал ей обожаемого Государя! Мягкостью обхождения, меланхолической и нежной улыбкой, этим тихим светом, льющимся из глаз.

Она ведь была влюблена в Царя — чуть-чуть, как и все, кто был приближен к Его особе. Личность Царя, впрочем, была окружена священным ореолом Помазанника Божия, и влюбленность в Него ощущалась некоторым подобием святотатства: Государя можно и должно почитать, обожать, можно благоговеть перед Ним, можно даже боготворить Его! А вот быть влюбленной… Надежда Плевицкая изо всех сил старалась удержать свое чувство к Государю в рамках благоговения и верноподданнического обожания.

Но все-таки было в Николае Александровиче нечто, что всегда особенно привлекало ее в мужчинах, можно сказать, притягивало как магнитом. Какая-то внутренняя незащищенность и нежность, внешняя деликатность и мягкость… Какая-то смиренность… Этого и словами не назовешь! И это нечто роднило Царя с ее первым супругом — балетным танцором Плевицким — и еще сильнее — с ее нынешним избранником. Василий Шангин даже внешне был похож на Николая II! Разве что бороды не носил. Последнее (не отсутствие бороды, а внешнее сходство) всегда несколько смущало Надежду. Но вместе с тем притягивало ее еще сильнее, вкупе со всеми другими духовными и интеллектуальными его достоинствами, которых она почитала себя недостойной.

Она любила Шангина! Господи, как же она его любила! А он любил ее.

Будущее представлялось ей в ту весну упоительно-прекрасным. У нее было все — успех, покровительство Государя, богатство. Но это было и прежде, и два года назад, а теперь еще и любовь пришла в ее жизнь!

Казалось, теперь она достигла предела желаемого — "остановись, мгновенье, ты прекрасно!" — и это прекрасное мгновение будет длиться долго-долго, и ничто не может помешать. Никогда она не чувствовала себя так уверенно, так надежно, как весной 1914 года.

II

Надежда не обратила особого внимания на газетные сообщения о том, что 26 июня в Сараеве боснийскими экстремистами были убиты наследник австро-венгерского престола Франц Фердинанд и его молодая жена. Она газет-то не читала, потому что не знала иностранных языков! Слышала, конечно, разговоры, ахала, ужасалась. Особенно принцессу жалела. И возмущал ее террорист, осмелившийся поднять оружие против женщины.

Было утро, она лежала в постели с чашкой шоколада, как вдруг вошел Шангин, бледный, огорченный, и сказал:

— Собирайте свои вещи, завтра необходимо возвращаться в Россию.

И даже тогда она еще не поняла, что эти семь выстрелов в Сараеве разбили вдребезги и ее мирок, и ее счастье, к которому она шла так долго.

Много позже она вспоминала:

"Ах, я ничего не понимала в политике и удивилась, какое отношение имеют мои вещи в убийству чужого принца где-то в Сербии? И не знала я, что надвигается на нас горе великое. Вот оно — грянуло, и содрогнулась земля, и полилась кровь. Слава вам, русские женщины, слава вам, страдалицы! Вы отдали все дорогое отечеству. Россия закипела в жертвенной работе, все сплотилось воедино, никто не спрашивал, — како веруешь, — все были дети матушки-России. А кто же ее не любил? Не стану описывать того, что знает каждый, а я сбросила с себя шелка, наряды, надела серое ситцевое платье и белую косынку. Знаний у меня не было, и понесла я воину-страдальцу одну любовь. В Ковно, куда пришла второочередная 73-я пехотная дивизия, я поступила в Николаевскую общину сиделкой, а обслуживала палату на восемь коек. Дежурство мое было от восьми утра до восьми вечера. К нам поступали тяжелораненые, которые нуждались в немедленной помощи…"

Патриотизму русских крестьян — тех, кого, собственно, гнали в солдаты, на бойню, — могли позавидовать те господа-офицеры и командиры из дворян, кто, собственно, посылал или вел их в бой. И этот патриотизм — не миф. Русские этнографы и особенно путешественники-иностранцы не раз с удивлением убеждались в непоколебимой вере русских крестьян в непобедимость России. Бывалые солдаты пользовались в деревнях большим почетом, а истории о былых походах и сражениях пользовались не меньшим успехом, чем "страшные сказки". Еще в конце XIX века в русских деревнях можно было услышать рассказы, хотя уже несколько мифологизированные, о суворовских походах, и многие популярные песни носили именно патриотический характер. Вера в непобедимость русской армии была надломлена именно многочисленными поражениями Первой мировой… Но воскресла в Великую Отечественную.

Плевицкая была крестьянкой, дочерью солдата, хоть и не случалось ее отцу по-настоящему повоевать. И яростный патриотизм был для нее таким же естественным чувством, как любовь к песне и пристрастие к пышно декорированным шляпам.

Да, на фронт она пошла ради Василия Шангина, чтобы быть рядом с ним, чтобы не маяться в ожидании писем… Но, не будь Шангина, возможно, она — будучи натурой страстной и увлекающейся — все равно оказалась бы на фронте.

Для многих светских дам работа в госпиталях была значительной жертвой — жертвой, которую требовала от них мода, принятая нынче манера поведения. Уж если Государыня заявила, что за все время войны не сошьет ни себе, ни Великим княжнам ни одного нового платья… Уж если Государыня с княжнами работали в госпиталях… И Великая княгиня Елизавета Федоровна… Впрочем, Елизавета Федоровна считалась существом не от мира сего. Она уже много лет носила белые монашеские одежды и только и делала, что хлопотала о сирых и убогих. Примером Елизаветы Федоровны можно было бы пренебречь, но пренебречь примером Государыни и Великих княжон невозможно! Государыня, правда, госпиталя только навещала, но зато старшие из княжон, Ольга Николаевна и Татьяна Николаевна пребывали в госпитале от рассвета до заката. Татьяна Николаевна даже собственноручно ассистировала при операциях и делала перевязки. Ольга Николаевна была слишком жалостлива и принималась рыдать, стоило раненому хотя бы застонать во время перевязки, поэтому из перевязочной ее удалили в палаты, где она исполняла работу санитарки: даже самую грязную. Что несказанно смущало и раненых, и тех светских дам, которые пришли в госпиталь только для того, чтобы быть подле Великих княжон.

Конечно, не все светские дамы были столь неискренни в своем сочувствии к жертвам войны: время было такое и нравы были такие, что просто подавляющее большинство барышень и барынь даже самого высшего света с раннего детства до поздней старости оставались особами восторженными, с чистыми, готовыми к "подвигу во имя любви" сердцами. Их так воспитывали! На таких примерах! На таких книгах! Цинизм пока еще был моден только в богемных кругах, где поэтесса Гиппиус могла потребовать во время банкета жареного младенца. Аристократки же, весну проводившие в Ницце, а осень — в Баден-Бадене, оставались истово религиозными и искренне помышляли об искоренении пороков и просвещении бедноты. И в сестры милосердия тоже шли, пылая жаром сострадания.

Но, как бы ни были тяжелы военные и больничные будни, сердце иногда уставало сострадать и хотело радоваться, пусть даже радоваться было вовсе нечему, а от фронтовых сводок, которые сюда доходили быстрее, чем в тыл, впору было застрелиться или удавиться. Но не стреляться же и впрямь? Им, молодым, хотелось хоть каких-то развлечений после каждодневной тяжелой и грязной работы, после всей той боли, крови, смерти, которую им приходилось зреть изо дня в день, изо дня в день… Так что боль и смерть сделались для них чем-то привычным. Привычный ужас. Что может быть страшнее привычного ужаса?

И в госпиталях, где работали милые светские барышни, образовывались небольшие "кружки": из сестер милосердия, выздоравливающих офицеров и просто офицеров, приезжавших сюда на денек с фронта… Пили чай. Иногда немного танцевали под патефон, вспоминая блестящие балы безвозвратно ушедших дней. Флиртовали даже… И госпитальные "кружки" эти сделались даже более модны, чем остававшиеся еще в тыловых Москве и Петербурге.

III

Телеграмма, посланная в Ставку с просьбой начислить Надежду Плевицкую в дивизионный лазарет, осталась без отпета. В дивизионных лазаретах сестрам быть воспрещалось. В Первую мировую на передовую женщин еще не пускали. Тогда с разрешения дивизионного начальства Плевицкая, переодевшись в форму санитара — в мужскую форму! — выступила в поход при дивизионном лазарете. Поступок для тех времен поистине невероятный.

IV

Когда душевная боль достигает высшего предела, наступает некое притупление боли, словно бы онемение души. Пока новый удар — сильнее предыдущего — не заставит душу вновь очнуться для боли. Надежде не раз пришлось пережить оба состояния: онемение души от чрезмерности страдания и пробуждение к новой боли. Человек творческий, человек искусства всегда чувствует боль острее, обладая чрезмерно развитым воображением, — сопереживает глубже, всей сущностью, всеми нервами. Пребывание Надежды Плевицкой на фронте было подвигом еще и по причине остроты каждодневного ее страдания и сострадания. Все увиденное и перечувствованное врезалось в сердце и оставалось навсегда живым, ощутимым. Спустя двенадцать лет она могла восстановить каждый миг пережитого во всех подробностях, пережить снова:

"Я остановилась и послушала тишину, и вдруг там, где изнемогал Коротоярский полк, зловещей частой дробью застучали пулеметы. А когда пулеметы смолки, грянуло ура, наше русское ура. Валуйцы пошли в атаку. О, Господи Правый, сколько в этот миг пролито крови. Какую жатву собрала смерть? В околотке, куда я пришла, врачи выбивались из сил, и руки их были в крови. Не было времени мыть. Полковой священник, седой иеромонах, медленно и с удивительным спокойствием резал марлю для бинтов.

— А ты откуда тут взялся? — обратился он ко мне. — И не разберешь, не то ты солдат, не то ты сестра? Это хорошо, что ты пришла. Ты быстрее меня режешь марлю.

И среди крови и стонов иеромонах спокойно стал рассказывать мне, откуда он родом, какой обители и как трудно ему было в походе привыкать к скоромному. Мне показалось, что он умышленно завел такой неподходящий разговор. "А может, он придурковатый?" — мелькнуло у меня, но, встретив взгляд иеромонаха, я поняла, что лучисто-синие глаза его таят мудрость. Руки мои уже не дрожали и уверенно резали марлю, спокойствие передалось от монаха и мне. Позже, через несколько месяцев, когда пробивался окруженный неприятелем полк, этот иеромонах в облачении с крестом шел впереди. Его ранили в обе ноги. Он приказал вести себя под руки. Он пал смертью храбрых".

Перечувствовав столько за стольких, примерив каждую судьбу, каждую беду на себя, Надежда не могла не переродиться. И она перерождалась, постепенно, в муках, избавляясь от старой своей сущности — развеселой, легкомысленной, страстной и беспечной Дежки, превращалась в новую женщину — печальную, серьезную, нежную и отчаянную в своей безграничной отваге.

Когда-то стержнем ее существа было стремление к сценической славе — во что бы то ни стало!

Новым стержнем стала любовь.

Когда она любила Эдмунда Плевицкого, любовь к песне и стремление к славе все же оставались для нее сильнее и важнее любви.

Любовь же к Василию Шангину была подвергнута таким тяжелым испытаниям и такой страшной угрозе — утраты любимого навек! — что Надежда вдруг осознала: ни слава, ни карьера, ни даже само творчество — ничто больше не имеет для нее такого значения, как любовь к Василию. Именно ее любовь к нему, ибо даже если бы он вдруг разлюбил — она любить бы продолжала! Потому что любить его — и жить, и дышать — это теперь для нее было едино насущно, любовь — как дыхание — было тем, что жизнь в ней поддерживало и без чего жизни ей уже не представлялось. Пусть не будет больше песен и сцены — лишь бы был он! Лишь бы поближе к нему… И тогда она стерпит все — и будет чувствовать себя счастливой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.