Глава 5 ЦАРЕВА ЛЮБИМИЦА
Глава 5
ЦАРЕВА ЛЮБИМИЦА
I
Счастье, что мы не можем предвидеть своего будущего. Особенно если будущее это неизбежно. И тем более когда настоящее так прекрасно, как было прекрасно ее настоящее: незачем отравлять его предвидением будущих печалей. Ведь именно в настоящем Дежку Винникову называли "царевой любимицей"!
И снова, и снова Государь звал ее к себе, чтобы послушать ее простые песни.
"В Царском Селе, в присутствии Государя, я пела уже не раз. Было приятно и легко петь Государю. Своей простотой и ласковостью Он обвораживал так, что во время Его бесед со мной я переставала волноваться и, нарушая правила этикета, к смущению придворных, начинала даже жестикулировать. Беседа затягивалась. Светские, пожилые господа, утомясь ждать, начинали переминаться с ноги на ногу.
Иной раз до меня долетал испуганный шепот:
— Как она с Ним разговаривает!
Это относилось к моей жестикуляции. Но Государь, по-видимому, не замечал моих дурных манер и Сам нет-нет, да и махнет рукой.
Как горячо любил Государь все русское. Я помню праздник в гусарском полку, большой концерт с участием В.Н. Давыдова, Мичуриной, Ленского и оперных итальянцев. Я была простужена и пела из рук вон. Государь заметил мое недомогание и, ободряя меня, передал через Алексея Орлова, что сегодня Он особенно мною доволен. Я до слез была тронута Его чуткостью, но знала, что пою ужасно.
Государь долго мне аплодировал. Меня усадили за стол недалеко от Него. Он ободряюще на меня посмотрел. После меня на эстраду вышел итальянский дуэт. Государь взглянул в программу, посмотрел на итальянцев и затем на меня. Голоса итальянских певцов звенели чистым хрусталем, и казалось, что зал не вместит их. Но и после победного финала Государь остался холоден и, похлопав раза два, отвернулся и снова посмотрел на меня, точно желал сказать глазами: "Теперь ты понят, что хотя ты и безголосая, но поешь родные песни, а они пусть и голосистые, да чужие ".
Государь не раз говорил мне о желании Ее величества послушать меня. Но как-то все не удавалось, В Ялте каждый год Государыня устраивала трехдневный благотворительный базар, который всегда заканчивался концертом. В этом концерте я ежегодно участвовала, но Государыня за дни базара так уставала, что на концерте никогда не присутствовала, а посещали его Государь и все Великие княжны.
Мой успех в Царком кому-то не понравился. Я получат много анонимных писем.
Однажды, в день концерта в Царскосельской ратуше, я получила письмо, в котором неизвестный доброжелатель уговаривал меня не ехать в Царское, так как на меня готовится покушение. Я передала письмо командиру конвоя. Он сказал мне по телефону, что все это глупости. Да и я думала то же. Вечером, отправляясь в Царское Село, я села в карету у подъезда Европейской гостиницы и заметила, что за мной неотступно следует лихач с двумя господами в чиновничьих фуражках. На Царскосельском вокзале двое этих чиновников не спускали с меня глаз. В вагоне они сели рядом со мной. Тут я подумала, что это, верно, мои убийцы и есть. В Царском они проводили меня до ратуши, а потом куда-то исчезли.
Чтобы не прослыть трусихой, я никому ничего не сказала. Но каково же было мое волнение, когда на обратном пути снова замаячили два этих господина. Они следовали за мной до самой гостиницы. Когда я была наконец у себя, мне позвонил из Царского князь Трубецкой, осведомляясь, все ли благополучно. Я сказала, что покуда жива, но какие-то разбойники за мной следили неотступно, а что они намерены делать дальше, не знаю. Князь посмеялся и успокоил меня, сказав, что эти чиновники были присланы не для убийства, а для моей охраны, из-за анонимного письма"…
Прослышав об этом случае, Государь послал Плевицкой подарок — в качестве благодарности за песни и "компенсации" за пережитый страх — огромную бриллиантовую брошь с двуглавым орлом.
Эту брошь Плевицкая считала своим талисманом и надевала на каждый свой концерт. Да, ни в одном городе, ни одного концерта не пела она без этой броши! Она верила: если "царева" брошь на ней — значит, и "петься будет легко".
II
Итак, Плевицкая — на пике славы. Наступило лучшее время в ее жизни: время сбора урожая… Время исполнения всех желаний: давних, затаенных или даже неосознанных. Теперь она могла позволить себе все! Все, чего только сердце попросит!
В том благословенном 1911 году она была еще так молода. И уже так знаменита!
Образ ее уже вдохновляет художников.
Молодой, но уже популярный скульптор Сергей Тимофеевич Коненков создает скульптурный портрет Плевицкой: стоит Дежка в сценическом своем русском наряде, чуть склонила голову, лукавство в улыбке и во взгляде полузакрытых глаз, горло чуть напряжено исходящим из него звуком, сплетены говорящие пальцы — ее рукам он особенное внимание уделил, они словно "на первом плане", первыми бросаются в глаза, а потом уже — лицо под кокошником.
А Александр Бенуа, писавший как раз в то время либретто к "Петрушке" Стравинского, позже вспоминал, что "идея этого номера пришла мне в голову, когда я услышал популярную песенку Плевицкой, которая в те дни приводила в восторг всех — от монарха до последнего его подданного — своей типично русской красотой и яркостью таланта".
Но особенно упрочилась ее слава после восторженной статьи, написанной одним из виднейших театральных критиков того времени, Александром Рафаиловичем Кугелем, умевшим несколькими едкими фразами буквально уничтожить репутацию популярнейшего актера; Плевицкую же Кугель буквально возвеличил:
Н.В. Плевицкая. Скульптор С.Т. Коненков
Н.В. Плевицкая. Скульптор С.Т. Коненков
"В душевной жизни нашей, однако, гораздо чаще чувствуется голод из-за недостатка простоты, наивной лирики, беспечального смеха, чем голод по жирным композициям. Следует различать: наши страдания и наши рефлексы страданий. Публика, слушающая Плевицкую, самая разнообразная: в нее входят организации от довольно простых до крайне сложных и тонких. Но различны рефлексы, отражения собственных настроений и страданий, а не сами настроения и страдания, которые так легко свести к немногочисленным группам. И когда пела Плевицкая, она своим простым, но самобытным, необычайно лирическим искусством свела сложные рефлексы, затейливые тени душевных порывов к их, если можно так выразиться, реальным первообразам. И тут уже произошло слияние душ — как чего-то вполне определенного, ясного и простого. Ну, может быть, это и не совсем вразумительно, что я написал. Но ведь есть же что-то в художественном примитиве, что не только равно художественной сложности, а гораздо ее выше, потому что нужнее мне, вам, толпе, купцам, философам. В эту минуту нам нужно возвращение к первоисточнику, нам нужна мать сыра земля, в которую непреоборимо хочется уткнуться лицом. Я не хочу вина, чаю, шоколаду. Дайте мне стакан воды. Только воды, Н20, живой, чистой влаги, или песни Плевицкой, или сказки, или полевых цветов и свежего сена".
Это действительно был успех! Абсолютный и пока еще не поколебленный ничьей враждебностью.
В зените своей славы прибыла Дежка на родину, в Курск. Сбылось то, чего так боялась ее мать: беспутная Дежка вернулась… Только вот произошло это совсем не так, как Акулине Фроловне представлялось: не в позоре, а в почете въезжала Дежка в город. И не пришлось таить ее возвращение от друзей и знакомых… Хотя бы потому, что невозможно оказалось утаить: торжество городского масштаба!
На концерте в оперном театре собрался весь высший свет Курска, а в главной ложе, на самом почетном месте, Плевицкая пожелала видеть свою мать. Акулина Фроловна смущалась чуть не до слез, когда направляли на нее бинокли, когда со всех сторон волнами шел шепот: "Это ее мать! Ее мать!" По окончании концерта Надежда со сцены в пояс поклонилась главной ложе — и Акулина Фроловна, совсем застеснявшись, тоже вскочила и поклонилась в пояс дочери, до слез умилив этим всех присутствовавших.
И В. Плевицкая в 1910
И В. Плевицкая в 1910
Во время того же памятного Курску концерта забавное происшествие случилось — долго потом вспоминали и рассказывали как анекдот: Николай Винников, старший брат певицы Плевицкой, будучи пьяным уже сутки, еще со свадьбы другой сестры, что накануне справлялась, в непотребном виде рвался на концерт — без билета, пьяный, грязный, на такой концерт, где вся знать курская присутствовала! — и обзывал городовых, которые в дверях его удерживали, и, бия себя кулаками в грудь, твердил, что он певице братом приходится и желает послушать, как это там она петь будет. Едва удержали.
Вызвали околоточного. Тот, обеспокоившись (а вдруг и впрямь брат? Ведь Плевицкая — из крестьян, это все знают, и мать у нее такая простая, скромная старушка), пытался вежливо буяна уговаривать: де "нехорошо в таком расстроенном виде в зал входить и сестрице неприятности делать". Но Николай, видя робость околоточного, совершенно распоясался, и пришлось посылать уже за полицмейстером, чтобы решал, что делать с пьяным хулиганом господином Винниковым.
А полицмейстер, не желая упускать ни мгновения долгожданного концерта, приказал околоточному усадить пьяного господина Винникова в его, полицмейстера, личный экипаж и "показать ему город Курск со всеми достопримечательностями, а заодно за его же, полицмейстера, счет угощать, сколько душенька примет". Отдав приказ, полицмейстер поспешил на концерт, оставив обомлевшего околоточного и торжествующего Николая.
Околоточный приказ выполнил.
Всю ночь возил по городу пьяного Николая и знакомил с "достопримечательностями" — с ночными питейными заведениями, которые вообще-то были незаконны, а потому досконально известны околоточному надзирателю. К утру, сам уже основательно "угостившийся", околоточный привез полубесчувственного Николая к дому его шурина, мужа Дунечки, где в тот момент гостили и остальные Винниковы — Акулина Фроловна и жена Николая Параша: те, кто смог приехать, потому что самая старшая, Настя, все еще жила в Киеве, где служил ее муж, и детей ей не на кого было там оставить, а везти с собой всю ораву она не решалась; а тихая хромоножка Маша неожиданно для всех вышла замуж за "образованного" — за сельского фельдшера из разночинцев — и уехала вместе с ним тоже куда-то под Киев, куда его направило начальство.
Акулина Фроловна, Дунечка и Параша от стыда едва не сгорели, ругали Николая ругательски, чуть не проклинали — опозорил на весь Курск свою знаменитую сестру-певицу! И в такой день! В день первого ее концерта в родном городе! А Надежда посмел-лась только да поблагодарила полицмейстера за находчивость и заботу о ее беспутном брате.
Да, самым главным событием 1911 года для Надежды все-таки было возвращение на родину: она слишком долго считалась "непутевой" в родной деревне, и близким пришлось много стыда за нее принять, а теперь вот она приехала богатая, во славе, и они могли наконец не стыдиться, а гордиться своей Дежкой.
В свои двадцать шесть лет она взошла на такую вершину. Наверное, не было во всей России другой крестьянки, которая бы пела самому Царю и которую бы Царь называл любимой своей певицей! И уж наверняка в Курской губернии другой такой никогда не рождалось.
И уж тем более в Винникове. Когда она в родную деревню приехала, все посмотреть сбежались, но даже давние знакомые, даже почтенные старики — друзья ее покойного отца — не осмеливались с ней, столичной знаменитостью, первыми заговаривать. Надежду это смущало и печалило.
У Машутки, подруги детства, пятеро детей… Одевается, как старуха, во все темное. А ведь они ровесницы: двадцать семь лет. Надежде тоже пора бы о детях задуматься, и она задумывалась, но дальше того не шло — некогда ей было носить, рожать, кормить и воспитывать. Городские и благородные — те нянькам-гувернанткам сдают, но она все-таки деревенская, ей дико казалось отдать свою кровиночку в чужие руки. Раньше — пока скитались они с мужем по городам, по гостиничным номерам, не имея родного угла, — она очень боялась забеременеть. Береглась изо всех сил и радовалась, что получается уберечься, что ей ни разу не пришлось (как другим кафешантанным) обращаться к акушеркам или бабкам-знахаркам, рисковать жизнью, вытравляя плод. Но сейчас, глядя на племянников и на Машуткиных детей, она действительно обеспокоилась: пора бы и ей родить маленького — себе и матушке на радость!
Она достаточно богата, чтобы не бояться за будущее ребенка. Достаточно знаменита, чтобы не бояться за свою карьеру. И у нее теперь есть дом. Дом, где могли бы расти ее дети под надзором ее матушки и сестриц. Да, матушка вполне могла бы приглядеть за ее детьми, пока сама Надежда будет ездить по городам, давать концерты. И все было бы хорошо.
Если бы не нынешние ее взаимоотношения с Плевицким. Нет, внешне все оставалось по-прежнему: они — добрые друзья, вежливы и ласковы друг с другом, и Плевицкий всегда и во всем ее одобряет и поддерживает. Она все еще нуждалась в его одобрении и поддержке. И в его дружбе. Но она больше не любила Эдмунда Плевицкого. Ушла любовь. Надежда чувствовала, как между ними растет и ширится трещина — так не вовремя! Она ведь только-только всем в Винникове Плевицкого представила, и он так понравился ее матери!
Да, Акулина Фроловна просто души не чаяла в галантном поляке. Плевицкий сразу же стал ее любимым зятем. Она не уставала хвалить его, подкладывала ему кусочки повкуснее… И Плевицкий платил ей неизменной любезностью, которую Акулина Фроловна принимала за искреннюю сыновнюю любовь.
И Надежду это ужасно злило.
Прежде всего потому что так она стосковалась по своей матушке за годы разлуки, что теперь, обретя ее вновь и убедившись в незыблемости ее любви (словно когда-либо в этом сомневалась!), стала ревновать ее ко всем на свете, ко всему миру и уж подавно ревновала к человеку, узами крови с ней не связанному. Обидно ей казалось, что матушка так его — чужого — полюбила.
Ну и потом — неприятно было, что матушка так ценит и любит человека, которого она, Надежда, уже разлюбила.
Теперь она словно бы обязанной жить с Плевицким себя чувствовала из-за того, что он так мил Акулине Фроловне и всеми окружающими принят и признан как ее, Надеждин, муж.
…В то время она еще не помышляла о разводе. Но и с детьми тоже не торопилась, хоть и хотелось уже поняньчить маленького: дети только скрепят их союз — а ну как Надежда еще сильнее к нему охладеет? Ну как он из безразличного противным станет? Как жить тогда? И не уйдешь от него, если дети.
Эдмунд Плевицкий, со своей стороны, если и чувствовал охлаждение Надежды, то не разделял его уж наверняка: он любил в ней не только желанную, безмерно восхищавшую его женщину, но и залог своего будущего процветания, своей покойной старости. Уже теперь он не состоял ни в какой труппе, наслаждался вполне заслуженным, по его мнению, отдыхом, при этом материально полностью зависел от жены и ничуть этой зависимостью не тяготился.
Ее же и это тоже раздражало, хотя она никогда не попрекнула бы его "куском хлеба" — нет, никогда, подобный упрек ее бы саму унизил.
Да, в тот год — 1911-й — Надежда Плевицкая была почти счастлива.
"Почти" — потому что в жизни ее недоставало любви.
III
Уже тогда Надежда начала уставать. Почему-то два года успеха забрали у нее сил больше, чем девять лет странствий с кафешантаном и разными театральными труппами. Наверное, теперь от нее заведомо ждали слишком многого — и она боялась не оправдать ожиданий публики и этого многого им не дать. Она боялась разочарования. Теперь ей было что терять.
И потом, еще молодая, она уже не имела тех юных сил и беспечности, когда легко давалась ей кочевая жизнь — будто птица перелетная, без родного гнезда. Ей захотелось вернуться домой. Нет, насовсем вернуться Надежда пока еще не могла себе позволить, но ей захотелось иметь дом, куда она сможет вернуться когда-нибудь, возвращаться время от времени, где она сможет спрятаться от шумного мира, от славы (некогда вожделенной, вдруг ставшей тяжелым грузом), стать самою собой, прежней Дежкой, и чтобы видели в ней именно Дежку, а не "легендарную Плевицкую". Она решила построить дом. Свой, собственный дом. Где когда-нибудь будет жить в деревенской тиши, вспоминая тревожную, славную свою молодость.
Плевицкая вернулась в Курск, чтобы ехать оттуда вместе с мужем в Винниково: представить Эдмунда семье и односельчанам — их мнение о ней для Надежды по-прежнему было важно, и хотелось, чтобы все видели, что женщина она честная, мужняя жена, — и пройти по тропинкам детства, отдохнуть душой, набраться сил для новых столичных подвигов.
"С сердцем, полным добрых чувств, словно готовая мир обласкать, начат я странствовать по родным просторам и городам, где давно меня ждали в гости. В 1911 году осуществилась моя заветная мечта: Мороскин лес по краю моего родного села, куда я в детстве, на Троицу, бегала под березку заплетать венки и кумиться с Машуткой, наконец стал моей собственностью. К четырем десятинам леса прилегают двадцать десятин пахоты, и там, где пахота подходила к лесу полукруглой лужайкой, я начала строить дом-терем из красного леса по чертежам моего друга В.И. Кардосысоева. Моя усадьба граничила с имением М.И. Рыжковой, и мои северные окна выходили на чудесную поляну Рыжковых, а сочная и буйная трава, а цветы на ней были так разнообразны и красивы, что соблазняли нарушить заповедь — не укради. Словом сказать, это была та самая поляна, на которой дед Пармен, стороживший сенокос барыни Рыжковой, не раз собирался нам, деревенским девчонкам, ноги дрекольем переломать, чтобы неповадно было сено топтать".
В Винникове Надежда Плевицкая снова становилась Дежкой, оставаясь при этом "божественной Плевицкой", — ах, какое наслаждение получала она от соединения этих двух своих личностей, от слитности ощущений! И счастье ее от обладания своей землей было безмерно… Своя земля! Только крестьянин может в полной мере понять значение этих слов: своя земля.
У Дежки Винниковой теперь своя земля была. И она строила свой дом. Дом, где она сможет отдыхать летом. Дом, который был ей поистине жизненно нужен. Потому что пока она снимала у соседей-помещиков летний домик, где было ей не слишком-то удобно, потому что он только вот что не разваливался, а так — продуваем был всеми ветрами. Но и этот домик был для нее драгоценным прибежищем. Отдыхать в деревенском доме матери она не могла: какой уж тут отдых, когда столько ребятни кругом, да и стыдно не помогать по хозяйству. А в деревню она приезжала настолько измотанная, что ей уже не до хозяйства было. После продолжительных гастролей она возвращалась совершенно без сил, теряла в весе по пять-семь килограммов, потому что во время концертов неизменно волновалась и совершенно ничего не могла есть… И после гастролей всегда долго и трудно возвращалась к обычной своей жизнерадостности. В Москве же ей также не было отдыха. Она была — знаменитость. А знаменитостям отдых вроде как и не положен…
"Сколько было бы обиду если бы я уехала из Москвы, не отведав хлеба-соли у многочисленных моих друзей. Эти пышные обеды и банкеты отбирали у меня последние силенки, которые еще оставались от концертных поездок. А жестокие хлебосолы к тому же и песен просили.
— Ну спойте, дорогая, ну что вам стоит.
Сказавший такие слова сразу становился для меня неприятным человеком. Им я даже объяснять не желала, чтобы, когда бы петь мне "ничего не стоило " я не теряла бы по пятнадцати фунтов в весе и не трясла бы меня за кулисами лихорадка, и не пила бы я бездну успокоительных лекарств, и наконец не мучилась бы с расстроенными нервами.
Песни петь, их любить и выносить любимое, затаенное и душевное на суд чужой толпы, стало быть, что-нибудь да стоит. А когда толпа полюбила тебя, возвела на высоту за песни, то куда как надобны силы, чтобы устоять наверху, — ведь падать с высоты страшно, а толпа от своих любимцев требует много, но прощает мало, ничего не прощает.
Вот для того-то, чтобы сил даром не бросать, я рвалась из Москвы к себе, в село Винниково, на простор. Там от цветущих садов веет райским дыханием, там вечерними зорями убаюкивает переливами родной соловей, а поутру разбудит ласковая мать".
К счастью, вместе с ней в Мороскине поселилась мать, полностью взявшая на себя хлопоты по хозяйству, ловко распоряжавшаяся прислугой, которую Надежда привезла с собой из Москвы, и так же ловко умевшая отгонять непрошеных гостей. Впрочем, когда Надежда отдыхала достаточно для того, чтобы гостей принимать с удовольствием, Акулина Фроловна принимала их со всей щедростью русского гостеприимства и униженно просила прощения у тех, кого ей ранее случалось прогнать. Она ведь не со зла! Она ведь ради дочери! Надежечка так замучилась, так исхудала. Доктора велели ей полный покой. Вот она, мать, и обустраивала полный покой. А ала ни на кого не держала! Разумеется, гости на нее не сердились. А если и сердились на грубую деревенскую старуху, так неделикатно прогонявшую их, в гости приехавших, то не осмеливались этого показать, боясь смертельно оскорбить этим Надежду: все знали, что Плевицкая мать свою просто боготворит.
К тому моменту взаимоотношения Надежды с Эдмундом Плевицким из супружеских перешли скорее в братско-сестринские. Нет, иногда они делили ложе, но все реже и реже. Плевицкий жил — и роскошно жил — за ее счет, но Надежда все еще испытывала к нему некоторую благодарность, да и была между ними та теплота, которая иной раз связывает людей крепче любовных уз, но страсть ушла. И Надежда разлюбила — первой. Она это понимала и знала, что он понимает и что он рад бы возобновлению прежнего, и чувствовала из-за этого какой-то стыд. И откупалась от стыда — деньгами.
У Плевицкого появились любовницы. Не в Винникове, разумеется, там его бы за блуд просто убили… Но в те периоды, когда Плевицкие жили в городе, Эдмунд весьма активно изменял жене: он был все еще красив, все так же галантен, да еще и богат благодаря жене, а посему пользовался у женщин неизменным успехом.
Надежда знала о его изменах, но не ревновала. Потому что знала: при всем при этом он все еще ее любит. И, стоит ей только поманить его, приласкать… Да только она не поманит. Она разлюбила его — первая. А значит, и вина за его измены — на ней. И она ему все позволяла. Делала вид, будто ничего не замечает, чтобы не обидеть его ненароком. Новые взаимоотношения с мужем ее забавляли. И немного раздражали. Потому что, не ревнуя, она завидовала "неверному мужу". Ее-то сердце все еще оставалось свободным. Ее жизнь была так скучна и пуста…
Даже слава всенародная, сделавшись привычной, больше не радовала ее. Тем более что на эту славу по-прежнему приходилось много и тяжело работать. А сил и огня прежнего уже не было. Когда-то она готова была петь и забесплатно, лишь бы слушали. Потом пела, чтобы прославиться. Теперь — чтобы славу удержать… А это уже сделалось скучно, этого было мало.
Ей хотелось чего-то большего. Чего-то более важного, чем слава. Чего-то, чтобы наполнило ее душу теплом и светом, вернуло ей прежнюю невинную радость жизни…
Она смотрела на Плевицкого, у которого славы-то никакой не было, а радость жизни была, и смертельно завидовала ему!
Только в родном Винникове, погружаясь в мир своего детства, она начинала чувствовать себя хоть сколько-то счастливой. Она всегда очень любила мать, но с годами это чувство, вместо того чтобы как-то поблекнуть, измениться, как это часто бывает у повзрослевших дочерей, — с годами любовь к матери становилась только сильнее. Это была какая-то отчаянная психологическая зависимость. Возможно, происходило это потому, что у самой Надежды детей не было и подсознательно себя она все еще ощущала ребенком. Какие бы великие победы ни одерживала она, как бы ни была велика ее слава, все равно: рядом с матерью она чувствовала себя все той же восьмилетней Дежкой с тонкой косицей. И каждое слово, каждое желание матери были для нее — законом. По приказанию матери она готова была сделать все что угодно: даже если сама считала бы такой поступок вопиющей глупостью или серьезной ошибкой. Позже в этой глупости или ошибке она винила бы только себя… Себя. Не мать. Мать была для нее выше всякой критики.
И каждый день, проведенный рядом с матерью, был для нее счастьем, и она не уставала умиляться на то, как прекрасна и проста эта деревенская жизнь, от которой когда-то готова была бежать хоть в монастырь, хоть в балаган, хоть к самому черту на рога!
IV
Где-то приблизительно в это же время популярный кинорежиссер Василий Гардин взялся снять Надежду в главных ролях в двух кинофильмах: "Власть тьмы" и "Крик жизни".
Сценарии фильмов писались специально "под Плевицкую", хотя "Власть тьмы" была экранизацией нашумевшей драмы Льва Николаевича Толстого. Съемки производились в ее только что отстроенном имении: на фоне деревянного терема дивной красоты, который многие считали даже архитектурным шедевром в псевдорусском стиле. Да и зритель, собственно, шел смотреть не очередной художественный фильм с звучным названием, а Плевицкую: на киноэкране, причем без голоса! Снять Плевицкую в немом фильме показалось Гардину весьма увлекательным. А ей самой хотелось причаститься нового искусства и попробовать себя в качестве драматической актрисы. Кого конкретно играла Надежда Плевицкая во "Власти тьмы", не писали даже в газетных рекламах этого фильма. Гардин вспоминал не без ехидства о кинематографических экзерсисах знаменитой певицы: "Плевицкая работала с забавным увлечением. Она совершенно не интересовалась сценарием, ее можно было уговорить разыграть любую сцену без всякой связи ее с предыдущей…"
Других воспоминаний об этих фильмах, к сожалению, не осталось, как и самих лент: их смыли после революции как "не представляющих художественной ценности"! Да что там два фильма с Плевицкой: смывались фильмы с Верой Холодной, истинные шедевры, пользовавшиеся бешеной популярностью как русской, так и зарубежной публики! Из пятидесяти фильмов "королевы экрана" уцелело четыре с половиной… И — документальный фильм, запечатлевший ее похороны. Так что исчезновение двух фильмов с "сермяжной царицей" в главной роли можно считать не самой тяжелой, хотя и обидной, утратой русского искусства — тем более что в них Плевицкая была "без голоса", а любили именно ее голос, сохранившийся в довольно-таки приличных американских записях. Впрочем, об этом — позже… До Америки пока еще — на свое счастье — не доехала.
Успех избаловал Надежду настолько, что она осмелилась наконец дать интервью одному бойкому журналисту из "Утра России", — до того не решалась с журналистами разговаривать, стыдясь своего невежества. А тут — решилась, ведь и говорить-то он с ней хотел на тему, более чем понятную, родную: о ее песнях! Все просто… Казалось бы, кто может лучше нее, Плевицкой, рассказать о народной песне? Хотя бы в этой области она была уверена в своих познаниях! Здесь она могла блеснуть! И блеснула…
"Мне особенно больно, когда господа-этнографы обвиняют мои песни в ненародности. Господа-этнографы приезжают в деревню с граммофоном, запишут пару песенок и уедут, а я родилась и жила в деревне и знаю ее. Меня упрекают, что я пою ненастоящие песни, из сборников. Но, поверьте, я изучила все сборники — и Филиппова, и Римского-Корсакова, и Мельчукова, и Ильинского, и все, что можно, я оттуда беру. Но, если петь оттуда все, никто не станет слушать, это скучно, архаично. Я пою песни, которые правдиво рисуют народную жизнь, создают яркие картины. Я пою "Ветку-однолетку ", которую я пела с подругами в деревне, пою "Хаз-Булата", которого мы распевали девушками. "Ухарь-купец", на которого так нападают, написан на слова Никитина, "Тихо тащится лошадка" дает трогательную картину крестьянского горя… Вообще все искреннее, талантливое, понятное народу, близкое ему, рисующее его жизнь правдиво, трогательно, я пою, не считаясь с тем, вошло ли это в сборники ученых или нет. И уж в знании народной жизни со мной, крестьянкой, не господам — этнографам с их граммофонами спорить. Я ни на что не претендую, но я певица народная, народ меня понимает, я ему близка…"
Надежда осталась очень довольна и тем, как она все рассказала, и тем, как журналист написал, обрамляя ее цитаты в "благородное негодование", "искреннее недоумение" и "с трудом сдерживаемые слезы, зазвучавшие в голосе певицы".
Но это маленькое интервью вызвало совершенно не ту реакцию, какую она ожидала…
В редакцию "Утра России" пришло возмущенное письмо от Митрофана Ефремовича Пятницкого, известнейшего собирателя и исполнителя русских народных песен, основавшего в 1910 году свой знаменитый русский народный хор: "Госпожа Плевицкая чувствует себя обиженной "этнографами"… Может ли кто-нибудь обидеть такую самоуверенную "крестьянку", для которой кажутся неинтересными "архаичные" народные мелодии? Невзлюбила госпожа Плевицкая сложившуюся веками народную песню и утверждает, что "Хаз-Булат", "Ветка-однолетка" и другие песни ее репертуара вполне народные и что "не этнографам с ней в знании народной жизни спорить"… Удивляемся, зачем понадобилось газете публиковать смешные претензии милейшей Надежды Васильевны".
Письмо Пятницкого напечатано не было. Но его переписали и "пустили по рукам" — мало кто из представителей музыкальной богемы не прочел его. Поскольку среди интеллектуалов Пятницкий и его этнографические постановки пользовались куда большим уважением, нежели популярная и модная Плевицкая, поднялись голоса в защиту этнографов и настоящей русской песни. И очень скоро Плевицкой пришлось раскаяться в этом своем единственном интервью.
До сих пор на "цареву любимицу", на "первую народную", "на сермяжную царицу" нападать не осмеливались. Но до сих пор она была скромна! Или — пела, или — молчала. А тут осмелилась заговорить, да как! Высказывания Плевицкой на страницах "Утра России" сочли наглыми и претенциозными. Тут же появился комический куплет, высмеивающий "сермяжную царицу", в котором, в частности, были такие слова:
А вот вам баба от сохи
Теперь в концертах выступает,
Поет сбор разной чепухи.
За выход тыщу получает…
Появились и карикатуры на Плевицкую, высмеивающие заодно и ее почитателей. В частности, на той, что была напечатана в "Сатириконе", был изображен эдакий домашний концерт: на стене висит плакат "Все билеты проданы", на стульях вдоль стены — разряженная барыня, барин с моноклем в глазу, гимназистка в передничке и студент в форме, а перед ними — кухарка, поющая и аккомпанирующая себе на кастрюле, и в уродливой этой кухарке с широко разинутым орущим ртом любой мог легко узнать черты "царевой любимицы"… Подпись: "Теперь каждый может позволить себе концерты своей собственной Плевицкой".
Еще один критик — умный и тонкий, к чьему мнению внимательно прислушивалась общественность, — написал статью, внешне хвалебную, но буквально сочившуюся скрытым ядом. Эпиграфом к статье было "явление седьмое" из "Плодов просвещения" Л.Н.Толстого.
Григорий (кухарке): Давай капусты кислой!
Кухарка: Только с погреба пришла, опять лезть. Кому это?
Григорий: Барышням тюрю. Живо! С Семеном пришли, а мне некогда.
Кухарка: Вот наедятся сладкого так, что больше не лезет, их и потянет на капусту.
1-й мужик. Для прочистки, значит.
Кухарка: Ну да, опрастают место, опять валяй!
Ехидный критик сравнивал зрителей, восхищавшихся пением Плевицкой, с теми самыми барышнями, которые "объелись сладкого", то есть пресытились классической музыкой, пением итальянцев и прочих иноземных соловьев. Восхищался мудростью "1-го мужика", который нашел такое точное определение происходящему: дескать, увлечение народными песнями Плевицкой — это "для прочистки", а потом снова вернутся к "сладкому" и с новым наслаждением станут слушать итальянцев. Ее же, Плевицкой, искусство, естественно, играло роль "тюри" или "кислой капусты"…
Заласканная, захваленная, привыкшая к повальному восхищению и ослепительной славе, Плевицкая восприняла все это настолько болезненно, почувствовала себя настолько глубоко оскорбленной, что даже и впрямь начала хворать, хотя прежде отличалась несокрушимым здоровьем… Поклонники подняли шум, обвинили противников в "травле", хотя и травли-то никакой не было, мало кто из великих не удостаивался в те вольные времена насмешливой критики: даже Шаляпина не пощадили… Но другие спокойно "встречали удар", понимая, что невозможно быть знаменитым — и не подвергаться нападкам. Федора Ивановича Шаляпина даже забавляли газетные шаржи, он вырезал их и сохранял в особом альбоме. А Надежда Плевицкая не умела и не желала сносить насмешек.
Как большинство деревенских, она была болезненно самолюбива.
Больше интервью она не давала — до самой революции.
А в газетные публикации, где упоминалось ее имя, Плевицкая вчитывалась теперь с подозрительностью, выискивая какое-нибудь очередное оскорбление. Кто ищет — тот всегда найдет: некий театральный деятель — не критик даже, а режиссер — написал о Плевицкой восхищенный очерк, в котором, однако, упоминал, что она — "простая женщина", что "концертное платье дурно сидит на ней", что она "кажется, вовсе не знает, как вести себя на сцене", но при этом преображается несказанно, стоит ей только запеть! Похвалы Плевицкая не удостоила внимания, потому что считала их само собой разумеющимися, зато слова о "дурно сидящем концертном платье" нанесли еще одну рану ее самолюбию, после чего белье она стала покупать в очень дорогом английском корсетном магазине и нашла портниху-волшебницу, русскую по происхождению, но притворявшуюся, как водится, француженкой, которая и шила ей те самые знаменитые концертные платья, облегавшие ее фигуру как перчатка.
V
Осень и зиму Надежда, как всегда, провела в концертных турне, работала напряженно, с обычной своей самоотдачей, но прежних сил у нее уже не было, и, несмотря на благословенный летний отдых в родном Винникове, уже к Рождеству она утомилась настолько, что приходилось вдвое ужимать концертную программу, чтобы певица могла выстоять на сцене, не лишившись чувств. Да, она начала падать в обмороки. Прежде считала это прихотью избалованных барышень: чуть что не по ним — хлоп в обморок, да прямо в объятия кавалеру! Но теперь чувство дурноты почти не отпускало ее, а случалось, что после концерта в гримерной ее окутывал мгновенный мрак, и приходила в себя она уже лежа на софе, в окружении встревоженных горничной, гримерши и распорядителя. Гримерша терла ей виски одеколоном. Маша же привычным жестом подставляла тазик: после обмороков Надежду всегда рвало.
Карикатура на Н.В. Плевицкую. Начало XX в.
Карикатура на Н.В. Плевицкую. Начало XX в.
Был момент, когда доктора заподозрили беременность. И пару недель Надежда пребывала в блаженно-радостном состоянии: хоть опостылел ей Эдмунд Плевицкий, но малыша-то хотелось! Но — увы… Беременна она не была.
Ладно бы только обмороки и слабость: она начала худеть, и похудела почти что в два раза! Срочно приходилось заказывать новые концертные платья, но к тому моменту, когда они были сшиты, оказывалось, что и новое платье уже висит на ней как на вешалке! Худоба в то время еще не считалась модной, к тому же, худея, Надежда становилась не тоненькой и воздушной, как некоторые анемичные барышни, а как-то некрасиво и грубо костлявой.
Правда, на взаимоотношениях с мужем эта "несостоявшаяся беременность" и вообще ее недомогания сказались благотворно: Надежда и Эдмунд как-то сблизились душевно, и, несмотря на ее худобу и постоянные приступы рвоты, у них даже наметился второй "медовый месяц". Измученная, Надежда готова была снова "полюбить" Эдмунда только за то, что он был сейчас так добр и нежен с ней.
Плевицкая платила лучшим докторам, её обследовали и подозревали у нее поочередно чахотку, белокровие, рак желудка… От каждого из предполагаемых диагнозов волосы дыбом вставали. Начались расстройства сна. Надежда всю ночь металась по кровати или вставала, будила Машу, требовала чаю, грелку к ногам, потом будила Плевицкого, принималась рыдать и жаловаться: из-за кошмарных "предположений" докторов ее мучил страх смерти. Она совсем измучилась и измучила своих домашних. Потом, видя, что Эдмунд и Маша тоже начали бледнеть и худеть и ходят весь день как сомнамбулы из-за постоянного недосыпания, Надежда начала потихоньку принимать морфин, чтобы хотя бы спокойно спать ночью. Плевицкий застал ее, когда она капала настойку морфия в стакан с водой… Устроил скандал, выкинул бутылочку с морфием. В былые времена Надежда возмутилась бы: как он смеет кричать на нее? Она ведь и полюбила-то его когда-то за деликатность и изысканные манеры! Но сейчас упала в его объятия и облегченно разрыдалась на груди мужа: он ведь кричал и шумел, потому что о ней заботился… Не хотел, чтобы она привыкала к морфию. Или отравилась ненароком до смерти, как это частенько случалось с поклонниками сонного зелья. Рыдая, Надежда заявила, что отказывается от дальнейших концертов и немедленно возвращается: чтобы матушку перед смертью повидать.
В конце концов в результате всех этих страданий никакой болезни, кроме переутомления и крайнего нервного истощения, у нее обнаружено не было.
В старые времена она бы решила, что переутомление — это не болезнь, а тоже одна из выдумок избалованных барышень наряду с обмороками и мигренями. Но сейчас чувствовала, что это переутомление может свести ее в могилу.
В феврале 1912 года московские профессора Ротт и Шервинский отослали ее на Ривьеру.
И она поехала, нарушив все контракты, согласившись платить огромные неустойки: "Там, в тихом Болье, у моря, я отдыхала, и когда сухопарые англичанки бегали в запуски, чтобы еще похудеть, я не двигалась с балкона, чтобы прибавить в весе. Голубое море то тихо, то бурно плескалось у самых окон, французы кормили меня салатами, я поправлялась, и полтора месяца пролетели.
Монте-Карло был совсем рядом, и одно время Надежда и Эдмунд Плевицкие повадились было ездить играть… Но Надежде показалось, будто в Эдмунде пробуждается азартный игрок, и, страшась, во что это может вылиться, — игроков, вконец разорившихся и обезумевших от своей страсти, она в Монте-Карло повидала! — она буквально силой увезла Плевицкого назад в Болье и запретила отныне ездить в Монте-Карло. Тогда они серьезно поссорились. Эдмунд впервые в полной мере ощутил унизительность своего положения: муж на содержании богатой супруги. К тому же Надежда ошибалась: азартности в нем не было и в помине.
Но, несмотря на трудности во взаимоотношениях с мужем, отдых на Ривьере укрепил и оздоровил Надежду Плевицкую. Она снова пополнела, фигуре вернулась прежняя приятная округлость. Надежда снова не без удовольствия смотрела на свое отражение в зеркале, и платья сидели хорошо…
На радостях Надежда заказала себе еще несколько убийственнодорогих платьев, одно из которых было расшито мелким жемчугом, а на лифе другого красовались цветы из крохотных драгоценных камней, сверкавшие при малейшем движении. Барышня из ателье, помогавшая Надежде примерять платье, сказала, что к нему не нужно никаких украшений: оно само по себе — украшение. Надежда кивнула ей с улыбкой, а про себя подумала, что все равно украшения наденет. Раз есть на платье вырез — как можно не надеть колье? Раз есть руки — как можно не украсить их браслетами? И не выйдет же она на сцену без своей знаменитой бриллиантовой диадемы в виде кокошника?!
Платья обошлись ей в целое состояние, отдых вкупе с лечением, ваннами и витаминными салатами тоже стоил недешево, и, несмотря на то что впервые в жизни она получала настоящее удовольствие от безделья, Надежда почувствовала, что пора возвращаться в Россию и на сцену: поправить несколько расстроившиеся денежные дела.
Да и по матери она соскучилась…
Мать она даже пыталась забрать с собой в Москву. Акулина Фроловна согласилась — она тоже тосковала по своей Дежке да тревожилась за нее, и первое время в Москве ей даже нравилось: все было в новинку, и электричество, и автомобили, которые она называла "храпунками", не в силах запомнить мудреное слово… Да и храмов в Москве как много, все не обойдешь! Но потом старушка начала томиться в непривычной обстановке, хиреть и плакать.
Плевицкая позже вспоминала с печалью:
"Я понимала, что матери, привыкшей к деревенскому простору, было тесно в городской квартире…
— А как же ты в деревне одна жить зимой будешь? — спрашивала я.
— Там веселее. Там перед окном снежная поляна, кругом лес. Ветер с листьями сухими играет. Подхватит, в кучу соберет. Они на месте покружатся, опять разбегутся, — словно карагоды, танцы водят, а я гляжу в окно. С ними веселее.
Так Акулина Фроловна и уехала в деревню, а я должна была ехать в Петербург".
В Петербурге Надежда Васильевна всегда останавливалась в гостинице "Европейская" — она и нынче считается одной из лучших в городе, только теперь носит название гранд-отель "Европа". Перед концертом она любила стоять у окна и смотреть, как тянется вереница автомобилей и экипажей к дворянскому собранию, где она, Надежда, собиралась петь для избранной публики:
"Я смотрела на публику, которая через несколько минут будет разглядывать меня.
Съезд кончался.
Я медленно иду через Михайловскую улицу из отеля в собрание. В артистическом подъезде, в неосвещенных углах, на лестнице, стоят темные фигуры и суют мне письма — все просьбы, просьбы.
Вот и белое зало собрания. Как я любила его, когда оно сияло хрусталями люстр и приятно шумело толпой. Весь первый ряд всегда был занят гусарами. Царская ложа редко пустовала.
На эстраде я пьянела от песен, от рукоплесканий, и могла ли я думать тогда, что за спиной у каждого из нас стоит призрак ужасный, что надвигается дикая гроза, которая согнет наши спины и выжжет слезами глаза, как огнем"…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.