Воспоминания не безмолвны

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Воспоминания не безмолвны

В те времена литература в Одессе была устной.

На улицах торговали сахарином и камешками для зажигалок. Спекулянты-валютчики толпились в Пале-рояле, в уютном сквере у городского оперного театра.

На улицах Петра Великого помещался коллектив поэтов.

И вот здесь-то в те времена я и познакомился с Митей, прообразом будущего Остапа Бендера. Литературный герой сатиры, ставшей популярной и знаменитой, заимствовал кое-какие черты от этого Мити, а кое-что от другого человека — по имени Остап. Я знал их обоих.

Можно было дивиться, откуда у Мити, прихрамывающего на одну ногу, столько энергии и предприимчивости. Стихов он не сочинял и не декламировал чужих, но знался дружески со всеми пишущими, а главное — чего уж теперь скрывать — прихрамывающий, всегда улыбающийся, Митя Махер чуть ли не с детских лет умело обделывал свои делишки и охотно помогал другим — с тою же ловкостью, что и его земляк и двойник — рослый, рыжий, грубоватый Остап. Этот тоже не сочинял стихов, прибился он к поэтической молодежи заодно и вслед за своим братом поэтом Фиолетовым.

Я не раз слышал впоследствии признание от старших литературных товарищей — Багрицкого или Катаева, — что они многим обязаны Анатолию Фиолетову-Шоу, его тонкому смелому вкусу. Толя Фиолетов любил опасность, искал ее, хотя его светлые и трогательные стихи ничем не напоминали об этой его склонности. В стихах он был другой, нет, тут он не был похож на Артура Рэмбо. Особенно полюбилось нам его четверостишие:

О, сколько самообладания

У лошадей простого звания,

Не обращающих внимания

На трудности существования…

И мы часто повторяли это четверостишие, как поговорку.

Фиолетов работал в угрозыске до того, как подобные же романтические поиски привлекли сюда же Евгения Катаева. Неосторожность рано погубила Фиолетова. Его брат, Остап, оказался удачливей…

Вернемся, однако, к хромому Мите.

Ловкач ухитрился занять обширную квартиру, наполненную обломками стильной мебели. Вселения в заброшенные квартиры в те годы случались нередко. С Митей поселился Багрицкий, которому наскучило жить в полутемной и вонючей квартире на Ремесленной улице у мамаши.

Вот так и начался коллектив поэтов, до этого не имевших постоянной аудитории. Сюда, на улицу Петра Великого начали ходить Юрий Олеша и Валентин Катаев, Зинаида Шишова и Адалис, Марк Тарловский, Илья Арнольдович Файнзильберг (Ильф тогда еще не был Ильфом, знали его фамилию, а не литературный псевдоним), с ним неизменно приходил немного хмурый, малословный Лев Славин; было непонятно, что их соединяет — юношеский наигранный снобизм или ироничность; даже друг с другом эта пара держалась подчеркнуто холодновато.

Если не ошибаюсь, чтения происходили по средам и субботам. В эти вечера самая просторная комната буржуазной квартиры с венецианским окном наполовину без стекол, наполнялась поэтами и художниками, девушками, любящими стихи, студентами, прежде ходившими на чтения «Зеленой лампы». Появлялся здесь и Георгий Шенгели, уже определившийся поэт, акмеист, автор самостоятельных книг. Его аккуратному классицизму как бы противостоял во всем — и своими «хлебниковскими» поэмами и самим видом нищего дервиша — маленький ласковый, миленький Всеволод Шманкевич, ни зимою, ни летом не снимавший рваной, затасканной солдатской шинели, весело попыхивающий толстыми самокрутками. Мимолетно блеснули талантливыми стихами Эзра Александров из Ново-Базарного переулка и неведомо откуда появляющийся Наум Сердитый, и в самом деле сердитый молодой человек двадцатых годов — один — тонкий, изящный, мечтательный лирик, другой — бурно-неудержимый сатирик. Именно сюда пришел, да простится мне эта подробность, еще в коротких штанишках четырнадцатилетний футурист-будетлянин Сема Кирсанов, уже тогда поражавший нас зычным чтением своих звучных стихов. Позже появились меланхоличный Гехт в кожаной куртке наборщика, совсем юный Липкин, Владимир Бгаевский. После чтения, случалось, толпой вваливались в семейный дом к кому-нибудь из девушек-поэтесс, дочери профессора пли прославленного врача.

Знакомились быстро и часто — навсегда.

Группа «Зеленой лампы» — Багрицкий, Олеша, Зинаида Шишова — успешно перенесла сюда вкусы и манеры зеленой лампы — преданность Пушкину, истинно-поэтическое бескорыстие…

Все это привлекало и очаровывало с первых же звуков голосов молодых и, право, вдохновенных. Может быть, даже не хватало некоторой солидности. Стихи, стихи, стихи… И, конечно же, теперь это ясно: нужно быть благодарным и Мите, и рыжему Остапу, безотказно принявшим на себя мелкие бытовые заботы — выхлопотать через наробраз несколько дополнительных пайков или достать стекло для окон, дрова, устроить горячие ужины для поэтов, выступавших по вечерам в кафе «Мебос», что значило «Меблированный остров».

Первый приезд в Одессу Михаила Светлова и Михаила Голодного для одесской литературной молодежи стал праздничным событием. Обоих уже знали и любили.

До этого бывал в Одессе и Владимир Маяковский. Бывали Всеволод Иванов, Лидин. Но молодые комсомольские поэты здесь еще не бывали. Легко представить себе, как не терпелось нам познакомиться с поэтами, стихи которых уже печатались в «Красной нови», «Молодой гвардии», других столичных изданиях. Эти стихи мы знали наизусть — и светловские «Рабфаковку», «Теплушку», и стихи Михаила Голодного — «Шахтер», «Артему Веселому». Много было любимых стихов! С волнением и надеждой ждали появления свежих книг и журналов.

Теперь не все знают, что первый крупный советский литературный журнал «Красная новь», организованный при участии Ленина и Горького, издаваемый в те годы под редакцией Александра Воронского, был призван организовать и развить советскую литературу. И он стал литературной альма-матер для быстро крепнувшей художественной литературы. Каждый номер журнала преподносил читателям новое имя; и многие из этих имен становились энергией и силой молодой литературы. Воронений сумел объединить авторов разных направлений. Общим требованием, как бы девизом, журнала было: советская гражданственность и талант!

Я помню редакцию «Красной нови», когда она помещалась в Кривоколенном переулке на Мясницкой — в полутемном помещении (хотя окна и были большие), предназначавшемся, очевидно, для магазина, на первом этаже — две или три комнаты.

Вы входите. В углу за конторкой человек невысокого роста с серым, несколько одутловатым лицом листает рукопись. Это Воронений. Из угла в угол ходит по комнате такой же низкорослый курносый молодой человек. Это Василий Казин, заведовавший в редакции отделом поэзии. Во второй комнате стучала машинка, там же помещалась бухгалтерия журнала.

Происходило первое знакомство. Деловито и всегда благожелательно, с большой заинтересованностью Воронений знакомился с новым автором, иногда тут же листал рукопись. Если рукопись внушала ему доверие, он говорил:

— Так… так… Сегодня у нас (допустим) вторник, придете на будущей неделе в четверг. К тому времени с рукописью вашей познакомятся… Очень рады.

Вы приходили через неделю в четверг — и нередко случалось, что молодой автор «в четверг на будущей неделе» становился постоянным, неизменным сотрудником журнала, иногда — славой советской литературы. Так — это общеизвестно — появились Всеволод Иванов, Леонид Леонов, Лидия Сейфуллина, Артем Веселый… Да разве всех перечислишь!

Если к этому добавить кипящий в углу на столике самовар, то будет довольно полная картина будничной жизни редакции московского литературно-художественного журнала двадцатых годов.

Ну, а если простота нравов была свойственна столичным журналам, то уж совсем просто было в Одессе. Правда, толстый журнал тут не издавался, проза, поэзия, критика печатались на литературных страницах газет, в еженедельных и ежемесячных журналах («Силуэты», «Шквал», «Юголеф»), часто устраивались литературные выступления и чтения. Еще жили здесь старые писатели Александр Кипен, Осипович, Дерибас, помнили приезды Алексея Толстого, Куприна, Бунина, радовались успехам своих земляков Валентина Катаева, Веры Инбер (в печати еще не появились ни «Зависть» Олеши, ни «12 стульев» Ильфа и Петрова), запросто встречались с Исааком Бабелем, уже опубликовавшим первые рассказы из «Конармии», быстро прославившиеся, с Эдуардом Багрицким, все еще не решавшимся оставить Одессу для Москвы.

Вот тут-то и вернемся к Мише Светлову и Мише Голодному, к хранящемуся у меня оригиналу старой фотографической карточки, к ее истории.

Я говорю: ни тени, чванства не замечалось в молодых столичных гостях— да и откуда ему быть! Многие еще носили шинели недавнего времени гражданской войны. Если привычка вторая натура, то натурой молодых людей двадцатых годов становились их комсомольские навыки. Характер да и сама внешность молодого человека в шинельке или кожаной куртке вырабатывалась на бурных, дождливых и снежных дорогах, среди митинговых и вокзальных толп, в пылких хотя бы и дружных схватках-дебатах — и на трибунах, и за семейным столом. А если над ними склонялась Муза, то это была Муза в красной косынке. Не могло быть и в помине чувства неравенства какого бы то ни было. Не было никаких других различий, кроме различия в политических, классовых, сословных симпатиях и антипатиях. «Вышли мы все из народа» — слова эти оставались не только словами песни, так же, как и знаменитое: «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян». И вот еще чем отличалась наша дружба: соединяясь, познакомившись друг с другом, молодые люди не любили расставаться, во всяком случае дружба уже не забывалась.

Так случилось и на этот раз. Мы старались не расставаться. Москвичей в Одессе многое интересовало: одесский Привоз — базар, рынок, на который съезжались крестьяне пригородных районов. Новая экономическая политика Советской власти, замена продразверстки продналогом к тому времени давала свои ощутительные плоды. Базары приобретали утраченный было вид: пестрота, изобилие, довольство. Веселый шум, певучий украинский говор, бойкие базарные выкрики. По утрам мы обычно шатались по базарам или шли к морю «на камешки», в порт — к пароходам, к дубкам, в самый конец длинного, изгибающегося дугой брекватора, к маяку. Солнце, воля, волны воодушевляли поэтов, мы декламировали.

Не раз приходилось мне впоследствии осуждать любителей запечатлевать свои имена на грозных скалах Кавказа, где-нибудь на стенах архитектурных памятников. Что поделать, приходится сознаться, что прежде случалось это и со мной. Именно тогда у самого одесского маяка на конце брекватора — благо, кроме нашей компании на брекваторе под ударами прибоя никого не было, а сторож маяка, вероятно, отсыпался после ночной вахты — на белокаменной шершавой поверхности маяка, радуясь солнцу, морю, дружбе с московскими гостями, я, помнится, начертал:

Мы к морю привели Светлова,

И внял он гласу волн с полслова.

Миша в долгу не остался и, отпустив какую-то шутку в осуждение поэтического порыва, к моему двустишию добавил свое:

Тут в поэтическом ударе

Зашиб меня Сергей Бондарин.

Обедать мы ходили, обычно, в клуб-ресторацию Юголефа под вывеской «РОЖ», что значило: Работа — Отдых — Жратва. Это предприятие существовало на страх и риск сторонников Левого фронта искусства (Юголеф). В целях эпатирования буржуазии, что в годы нэпа представлялось нам очень актуальной задачей, мы, сторонники левых искусств, в ресторанчике, который должен был служить, по нашему замыслу, материальной базой для идеологической надстройки, время от времени устраивали незамысловатые инсценировки. Так, например, в часы отдыха или обеда и без того немногочисленных посетителей клуба-ресторанчика с улицы вдруг раздавалось как бы церковное пение: открывалась дверь, группа молодых людей и девушек вносили гроб. Да, гроб. Насколько помню, сколоченный из досок, просмоленный, как лодка, черный, плоский гроб. В гробу лежал человек и курил папиросу. Случалось, ложился в гроб и я.

Конечно и на этом, и на некоторых других способах, применяемых нами для утверждения идей левого искусства, стоило бы задержаться больше; может быть, я это и сделаю в другом случае, а сейчас скажу только о том веселом впечатлении, которое произвел на наших гостей этот забавный эпизод.

Миша Голодный поперхнулся. Светлов молча проводил глазами процессию, обошедшую столики, оглядел онемевших за столиками посетителей и, улыбаясь, спокойно сказал:

— Интересно, тот парень, что лежит в гробу, он и олицетворяет собой левое искусство?.. Если так, то едва ли стоит ему так беспечно покуривать: есть над чем подумать.

Светлов всегда умел съязвить беззлобно и грациозно. Но мы не поняли язвительности светловского замечания. Здесь кстати будет сказать и о том, что когда нам случилось защищать свое предприятие перед Маяковским (а было и так), Маяковский, должно быть, щадя восторженную молодость, на наши Доводы отозвался примерно такими словами: «Говорите, материальная база… Что ж, пробуйте, если это не мешает вам. А все-таки лучше — пишите и читайте стихи».

Затей было немало. Их порождало время. Много причудливого и забавного, уродливого и неуклюжего, но иногда и незабываемо-прелестного, чудачного придумывали в те годы и в Москве, и в Ленинграде. Старалась не отставать от затей на фронте искусств и провинция. Странно было бы, если бы не увлекалась этим и одесская молодежь.

Не чурался веселой компании и Багрицкий.

Однажды Багрицкий всех нас поразил новостью. Стало известно, что в допре (Дом принудительных работ — так называлась тогда тюрьма) содержится в заключении молодой разбойник — такой же, каким был герой одноименной повести Леонида Андреева Сашка Жигулев. И этот молодой разбойник по имени Сашка тоже рыцарски выступал в защиту бедных, униженных и оскорбленных, грабил богатых, кулаков и награбленное отдавал неимущим, даже якобы спускал под откос поезда. «Сашка Жигулев да Сашка Жигулев!» Образ доброжелательного разбойника овладел нашим воображением. А как же это заманчиво, интересно — показать такого разбойника москвичам! Говорили, что он — паренек из одесского Александровского парка, другие — с Молдаванки, но и те и другие утверждали, что Сашка, кроме всего, сочиняет еще и стихи и песни.

Нужно сказать, что одесская тюрьма тоже была как бы городской достопримечательностью, вроде приморского бульвара, Привоза или оперного театра. Еще хорошо помнили, как в первый же год Октябрьской революции в мрачной тюрьме была провозглашена Тюремная республика. Основателем и первым президентом республики был не кто иной, как Григории Котовский, в ту пору сидевший в тюрьме, где приговор к смертной казни заменили ему пожизненным заключением. Говорили, что на стенах тюремных камер еще можно видеть цитаты из «Манифеста Котовского», выцарапанные в камне. Разве одно это не интересно?

Молодым легендарным разбойником заинтересовались и Багрицкий, и Светлов, и Голодный.

К тому моменту в Одессу приехал еще и критик Лелевич, но тот поселился где-то за городом. Миша Светлов, с которым я сблизился, пожалуй, больше, чем с Голодным, недолюбливал рапповскую непреклонность Лелевича; гораздо охотней он говорил о неизменном покровителе литературной молодежи — критике и редакторе Воронском. Старый революционер, подпольщик, кстати сказать, знававший и одесское революционное подполье, Воронский, несомненно, умел привлечь симпатии молодых людей и своим революционным опытом, и романтической настроенностью. Миша Светлов говорил: «Нет, он не сектант, как Лелевич». Светлов часто — и в узком кругу и с эстрады — читал стихотворение, посвященное Г. Лелевичу: «На море». С первыми набросками этого очень «светловского» стихотворения, полного юмора и иронии, Миша Светлов знакомил пас уже тогда, в Одессе:

Ночь надвинулась на прибой,

Перемешанная с водой…

Там под ветра тяжелый свист

Ждет меня молодой марксист.

Окатила его сполна Несознательная волна.

Он — ученый со всех сторон,

Поведеньем волны смущен.

И кричит, и кричит мне вслед:

— Ты погиб, молодой поэт,

Дескать, пробил последний час

Оторвавшемуся от масс!

— Что ж, — в тюрьму так в тюрьму! Хотя теперь и называется это ДОПР, — сказал Светлов, когда мы посвятили его в свой замысел посетить легендарного Сашку Жигулева. — В тюрьму так в тюрьму! Мы давно это заслужили, мы, оторвавшиеся от масс…

И вот на самом деле мы добились разрешения посетить ДОПР, не так уж было это и трудно — добивались и не того.

Помнится, когда появилась надобность, для выступления молодых революционных поэтов отвели сцену знаменитого одесского оперного театра. В самодеятельном Синтетическом театре шла пьеса Олеши — «Игра в плаху», а для постановки левого спектакля «Ничевоки» (по Евреинову) мы получили арену цирка на несколько вечеров.

Задолго до спектакля по городу расклеивались загадочные афиши, система которых была придумана Кирсановым. Сначала на первом листе афиши появилось одно только слово: «Ничего». Потом слово появилось полностью «Ничевоки» с тремя восклицательными знаками. И уже после этого — более или менее толковый текст, извещавший, что означали первые недомолвки и что это за великолепное зрелище предстоит одесситам в цирке.

Действительность превзошла все залихватские намеки. Соответственно идее спектакля на арену цирка выехал на мотоцикле и почему-то в голубых кальсонах наш идейный руководитель украинский поэт Леонид Недоля. Мотоцикл стрелял, над головой пышношевелюристого Недоли трепетал плакат: «Долой всяческую мертвечину и мещанские предрассудки!»

По всему барьеру венком сидели «юголефские девочки» в трусиках, как купальщицы. Многие из них с ужасом обнаруживали среди зрителей своих пап и мам, каким-то образом узнавших о любопытном спектакле, сокрушающем предрассудки при участии их детей.

Теперь легко понять, что отчаянным «ничевокам» не так уж хлопотно было проникнуть в ДОПР — тем более что ДОПР — не тюрьма. И все-таки мы шли туда, должно быть, с таким же чувством, с каким иные шли на спектакль ничевоков.

И вот наша компания — перед начальником одесского ДОПРа. Он познакомился с мандатом, скосил на нас один глаз и спросил благожелательно:

— Очень хорошо, что же вас интересует?

Светлов в это время рассматривал транспарант во всю стену над нашей головой.

«Ты не в тюрьме: ДОПР не наказывает, а перевоспитывает».

— А что вы успеете сделать с нами за полчаса или час? — весело спросил он начальника ДОПРа. Тот так же весело сумел ответить:

— Покажем вам все, что вы хотите.

— А может быть, есть уже и перевоспитанные? — добавил Багрицкий. — Они у вас не в пелеринках?

На первый взгляд, тюрьма как тюрьма. Наверху огромный купол со стеклянным фонарем дневного света, вокруг вдоль железных, чугунных балконов в несколько этажей двери камер с глазком и с номером камеры. Гулко. Как ни странно, много движения: по всем этажам довольно независимо шныряли люди — кто с миской в руках, кто с ведром, наполненным щами, или с подносом с хлебным пайком, а кто и с книгой в руках. Разило вареной капустой. Мы пришли в обеденное время. Заключенные оглядывали нас задорно, а мы посматривали на них все-таки не без опаски, и, признаться, хотелось скорей обратно к солнцу, на воздух.

Вдруг Светлов спросил у начальника:

— А лилии или тюльпаны у них есть?

— Какие тюльпаны? Не понимаю.

Светлов стал серьезно объяснять, что во Франции есть такая тюрьма — «тоже вроде ДОПРа: система открытых дверей», — где арестантам удалось вывести самые лучшие сорта тюльпанов.

— Вот тюльпанов нет, — так же серьезно ответил начальник.

— Холодно, — пожаловался Багрицкий.

— Да, — заметил Миша Голодный, — хотя и республика, хорошо бы на воздух. Ведь мы хотели познакомиться с Сашкой Жигулевым. Где он?

— Кто это Сашка Жигулев? — удивился начальник ДОПРа.

Мы торопливо объяснили, ради кого, собственно, мы тут.

— Так это, должно быть, Саша Казачинский. Казачинский его фамилия, а не Жигулев. Такого у нас нет — Александра Жигулева.

Мы напомнили, что Сашка Жигулев есть у Леонида Андреева.

— А! Понял. Ну, так пойдем.

Солнце опять хлынуло нам в глаза. Щебетали птицы. Над нами синело небо и оттуда пам улыбнулось облачко. Неподалеку па зеленой травянистой лужайке молодые люди играли в футбол. Начальник оглядел футболистов и вдруг закричал:

— Лучше по левому краю! Саша, прорывайся по левому краю, мотай!.. Вот Саша Казачинский — не хуже Богемского, — обратился он к нам. — С мячом. Форвард… Бей, Саша!

— Гол! Гол! — закричали на лужайке.

— Саша! Молодец! — закричал начальник ДОПРа. — Гол! Иди, Сашка, сюда.

Форвард, только что забивший гол, уже бежал к нам, разрумянившийся. Это был мальчик лет шестнадцати с милым светлым чубчиком.

— Здравствуйте! — приветливо воскликнул он. — Видели, как обошел! Здорово, а?

— Можно было шутовать раньше, — заметил пачальник, — с левой ноги. Ты с левой бьещь?

— Бью, но хуже.

— Нет, все-таки здорово, — заметил Багрицкий, — здорово, хотя и не с левой ноги. Богемского и я помню.

— Ас какой ноги вы встаете? — спросил форварда Миша Светлов.

Саша Казачинский усмехнулся.

Начальник ДОПРа не считал нужным представлять нас Саше Казачинскому, лучшему форварду ДОПРа, будущему москвичу, писателю, автору превосходной повести «Зеленый фургон».

Почему же ДОПР и ореол романтического разбойника? Как это случилось?

— Занимался черт знает чем, вот и случилось, — смущенно отвечал он и зафутболил камешком — совсем так, как позже описал он сцену встречи Красавчика, юного, неуловимого бандита, с гоняющимся за ним агентом угрозыска.

Вот как все забавно и сложно закручивается! Красавчик — Казачинский. Разыскивающий его агент — Женя Катаев — Евгений Петров, соавтор Ильфа. Все так и было, как позже описано в повести Александра Казачинского «Зеленый фургон».

— Не умеете вы писать интересно, — сказал как-то Саша Казачинский в Москве, уже в те годы, когда бывший Сашка Жигулев сотрудничал вместе с другими одесситами — Ильфом, Евгением Петровым, Юрием Олешей, Валентином Катаевым, Гехтом — в газете «Гудок». — Не умеете вы писать интересно. Вот я возьмусь и напишу — тогда увидите!

И в самом деле, вскоре Саша Казачинский порадовал своих друзей и многих читателей увлекательной повестью…

Ну, хорошо, а что же все-таки произошло дальше в тот давний-давний день, когда мы развлекали милых московских гостей посещением ДОПРа и знакомством со знаменитым разбойником?

Мы стояли в недоумении перед смущенным симпатичным подростком. Саша начал о чем-то догадываться — и еще больше смутился. Это почувствовал и начальник ДОПРа.

— Хорошо! Хватит! Казачинский, иди за ведром, веди свою бригаду на обед.

Обращаясь к нам, начальник сказал:

— Уже подумываем о досрочной. Может, удастся. Иди, иди, Казачинский!

Мальчик смотрел большими глазами, переминаясь с ноги на ногу.

— Можно передать через них просьбу?

— А что? Передавай, — разрешил начальник.

— Пожалуйста! Конечно! — подхватили мы.

— Вы, конёчно, пойдете на волю.

— Да, пожалуй, — прикинул Светлов.

— Зайдите, пожалуйста, к моей маме. Адрес узнаете. Скажите, что вы меня видели, все хорошо. Можно?

— Можно.

Багрицкий, как это иногда с ним случалось при разговоре, насел па Казачинского плечом и, оглядывая его все с тем же любопытством, сказал:

— Саша, когда выйдешь, сразу приходи ко мне на Дальницкую, поговорим за Богемского.

Так расстались мы в тот раз с Сашкой Жигулевым на лужайке за задней стеной одесского ДОПРа, чтобы через пять-шесть лет вновь встретиться с Александром Казачинским, переселившимся в Москву вместе со своей старенькой мамой.

Такое было время.

И, как нарочно, еще одно маленькое происшествие случилось тогда же: где-то в одной из проходных комнат ДОПРа я зачем-то оставил свою шинельку и забыл про нее — день был солнечный, теплый, — вспомнил уже за воротами ДОПРа. Возвращаться по такому пустяку было не в наших правилах, и хотя про себя очень сожалел о любимой шинельке, я первый голосовал за то, чтобы не возвращаться, а немедленно, как предложил Малеев, ехать в редакцию и всей компанией «сняться на карточке».

— Идея великолепная, — согласился Светлов. — Снимемся, как футбольная команда после блестящей победы: 13:0. Чудесная прогулка, чудесный день! Мы выиграли серьезный матч! Правда, Богемского я не знал, я слабый форвард, но ничего: я спрячусь за крепкую спину Бондарина, испытанного хавбека.

— Без боевой простреленной шинели у него довольно безнадежный вид, — заметил кто-то не без лукавства.

— Шинель пойдет в Музей революции, — хмыкнул Багрицкий, — ничего, дорога через барахолку. Поехали, там купим бобровую шубу.

Шуба не шуба, а куртка на меху на мне, и Миша Светлов получил возможность спрятаться за спиной хавбека.

Долго ли, коротко ли, вот вам, собственно, и вся история о хранящемся у меня бережно фотографическом снимке с совсем юными Светловым и Голодным.

Багрицкий не любил отклоняться от пути на Дальницкую, если приближалось время обеда и дома ждали его Лидия Густавовна и Севка за сковородкой с жареной картошкой, чаем и брынзой. Но еще больше не любил он одиночества в дороге, хотя бы и короткой, вот почему нет его на снимке, так же и Игоря Малеева: Малеев поехал с ним.

Гости вскоре разъехались: Голодный поехал, если не ошибаюсь, в свой Екатеринослав-Днепропетровск. Светлов — в Херсон и Николаев в компании с Багрицким и Игорем Малеевым, сотрудником одесской «Молодой гвардии», на заработки — читать стихи. Хотелось Мише Светлову поехать по Черному морю дальше, до Новороссийка, до Батума, но, кажется, этот план не удался.

Уезжая, Светлов признался:

— Теперь я окольцованный.

И снова продекламировал несколько строф из стихотворения «На море». Помните? Записываю строфу — и слышу добрый, деликатный, чуть-чуть застенчивый и мило-картавый голос:

Море смотрит наверх, а там

По расчищенным небесам

Путешествует лунный диск

Из Одессы в Новороссийск…

Миша Светлов уехал. Воспоминания о дружбе с ним и с Мишей Голодным, о давних годах нашей молодости никогда не было безмолвным, всегда говорило мне неповторимым голосом — голосом, шумом или музыкой — все равно. Не безмолвна и эта постаревшая на сорок с лишним лет — страшно сказать! — фотографическая карточка, главный герой этой фотографии — время.

Нет, тут я не в силах согласиться даже с Пушкиным: воспоминания не безмолвны,