На Донском плесе
На Донском плесе
Нам, московским литераторам, зачисленным в кадры Действующего Черноморского флота с первых дней войны, разумеется, не терпелось понюхать пороху, но начальство пе торопилось.
Драматические противоречия войны постигались не сразу. Были непонятны и мне доводы начальства, вдруг командирующего меня из Севастополя в штаб Азовской флотилии.
Что делать в Мариуполе, который еще представлялся глубоким тылом, или на Дону, когда на Перекопе уже идут бои и только накануне я вернулся из осажденной грохочущей Одессы!
Однако новое назначение нужно выполнять: командирские нашивки и золотистый краб на черной фуражке обязывали. И вот уже передо мною светло-зеленая пустыня Азовского моря. На старом задымленном пароходике, держащем курс на Мариуполь, я вспоминаю стихи Багрицкого о рыбачке на Азовском море и утешаюсь тем, что увижу с моря новый порт Мариуполь, а потом и Таганрог, городок Чехова. Чайки. Безмятежное осеннее небо. Но вот идет на нас дозорный катерок, с него что-то кричат в рупор, на мостике какое-то замешательство. Меня приглашают к капитану, и он, заметно побледнев, сообщает мне новость:
— Мариуполя нет.
— Как так — Мариуполя нет?
— В Мариуполе немцы…
С минуты на минуту над нами могут появиться «юнкерсы».
— А все наше оружие, — говорит капитан, — старая винтовка у старпома и ваш пистолет: будьте в боевой готовности!
Все меняется мгновенно. Уже было завязавшиеся на борту романы трагически прерываются, исчезают улыбки. Выступает на первый план все, что есть самое серьезное в жизни и судьбах людей. Что-то рушится.
Война на Азовском море, на Дону и на Кубани описана мало, а между тем есть о чем рассказать, всякое было и в десантах и на кораблях, и, может быть, самое интересное при встречах, в разговорах, в беседах, в признаниях людей — таких разных, так по-разному начинавших войну, тут действительно было как-то легче сходиться с людьми и они открывались свободней. Вскоре я уже не роптал. Всюду, на этом приморском южном крае грандиозного фронта войны нуждались в добром слове собеседника, журналиста, товарища. Было ясно, что печати здесь предназначена большая роль, и наша скромная редакция трудилась вовсю: каждый из. нас был и организатором, и корреспондентом, и правщиком, и если нужно, то и наборщиком. С первых же дней начались разъезды по частям и соединениям, и вот тогда-то мы встретились с Цезарем Львовичем Куниковым, московским журналистом. На этот раз на просторах донских плавней.
Хороших товарищей оставил я в Севастополе, хороших товарищей нашел на Азовском море.
Теперь имя Куникова известно широко. С его именем связан блистательный успех одного из самых интересных эпизодов войны на этом театре — высадка куниковцев на Мысхако под Новороссийском. Еще не раз воображение писателей будут привлекать этот сюжет и его герои. На мой взгляд самое интересное — это необыкновенная судьба самого Куникова. Глубоко мирный интеллигентный человек, отличный журналист, очень быстро стал выдающимся военачальником. «Куниковцы»… «куниковская тактика»… «куниковские лихость и бесстрашие»… Кто из черноморцев не старался подражать этому искусству? Немало удивительных встреч приносит война, многому она учит, не все сохраняет память, и тем больше ценности в том, что удалось сохранить в записных книжках, в газетных вырезках, в письмах. С особенным чувством перебираешь теперь эти записки и удивляешься, как удалось сохранить их в обстановке, чего там скромничать, прямо смертельной опасности.
Каждый, кому посчастливилось встретиться с командиром, подобным Куникову, всегда будет помнить дни, недели, проведенные вместе в ту грозную и душу возвышающую пору. Секрет его обаяния заключался именно в том, что людей, его окружающих, он невольно делал лучше, отважней, честнее, увереннее в себе и в судьбах войны, — а как это было нужно каждому!
Признаться, счастливая встреча была неожиданной. Имя московского журналиста, редактора газеты «Техника», я успел забыть, и он еще не был тем прославленным майором, который через полтора года повел десантников на Станичку, он носил скромные знаки старшего политрука — и только, хотя и командовал лучшим отрядом водного заграждения.
Я направлялся именно к командиру отряда. Мне указали на рыбачью хижину на берегу широкого протока обильной донской дельты. С порога я услышал голоса.
— Все они пишут не так, — говорил один. — Вот ответь мне, товарищ старший политрук, ответь, как надо сейчас писать?
— Милый мой, сейчас в газете нужен пафос, как никогда.
— Какой там пафос?!
— А ты думаешь, легко найти нужные слова? Вот о нас, о наших ночных налетах, о схватках врукопашную — как сказать? Пошли — вернулись. «Отряд старшего политрука К. захватил языка и вражеский пулемет». Вернулись. Захватили. А сколько всего было за эту ночь!.. Журналист должен сам развернуться, в этом его дело. Должен видеть и то, чего на самом деле не видел. Должен уметь, как Толстой, если нужно, про конское копыто две страницы написать.
— Ты, товарищ Куников, загнешь! Сам — писатель!
Спорили Куников и политрук отряда Шкляр.
На войне любая встреча нисколько не удивляет, а может только порадовать. Порадовался и я встрече с москвичом. Но, боже, как уже далеки были звон московских трамваев, тенистый Цветной бульвар, где в редакции газеты «За индустриализацию» я познакомился с Куниковым. Он выглядел совсем иным.
— Но у вас еще есть что-то московское, — оглядывая меня, пошутил Куников, — и знаете, это очень приятно.
— А вы и в самом деле бедуин, — отвечал шуткой и я.
Я уже знал, что в узком кругу Куникова называют бедуином, за смуглость лица и темные глаза, так глядящие из-под ушанки со звездочкой, — это я увидел сейчас сам, — что больше всего в этом взоре запоминались крупные белки.
Куников разбирал и чистил автомат.
Глубокая осень на Дону была холодной, то и дело со взморья задувал низовой ветер, беспощадно гнал воду, заливал обширную донскую дельту. Такая погода стояла и в тот памятный вечер.
Не только командир — все бойцы отряда в бушлатах и ушанках готовились к очередной диверсионной вылазке на берег, занятый противником. Точили вскоре ставшие знаменитыми ножи-кинжалы, выложенные самодельной инкрустацией. В этом состоял не только особый шик, ножи были действительно незаменимыми в тесных ночных схватках.
Как всегда, отряд разбивался на несколько групп. Основная задача была — взорвать на станции Синявка поезд с боеприпасами, и эта операция поручалась группе под командой главного старшины Пшеничного.
С наступлением темноты двинулись катера, мы с Куниковым шли на одном катере.
Как бы продолжая разговор, начатый политруком Шкляром, Куников говорил:
— Не сомневайтесь. Приехали вовремя. Увидите много интересного. Пшеничный свое дело сделает. Он один из лучших бойцов отряда. Только сумейте рассказать о нем с пафосом, так, чтобы зажечь других… Прекрасное дело! Какое интересное и важное дело у вас в руках!
— Так это же и ваше дело.
— Нет, мое дело теперь другое, а на вашем месте я бы уже собрал книжку о моряках и десантниках-азовцах. Азовцы! Так бы я книжку и назвал: «Азовцы»! Сколько интересного и важного совершается каждый день, каждый час — и уходит. Нельзя! Нельзя! Народное надо оставить народу. Вот опять-таки тот же Пшеничный — какой добрый, какой русский парень. Воплощение русского парода! Вы видели, какие у него глаза? И вот этого добряка уже раскачивает та самая ярость оскорбления, о которой писал Толстой и о которой поется в песне… Я уверен, что и о Пшеничном сложат песни. А вы будете кусать себе локти, если не сумеете все это выразить. Война только начинается, но именно уже теперь нужно чувствовать главное… У каждого оно проявляется по-иному, но суть одна. Вот уже действительно общее дело, философия общего дела, дела жизни и смерти, чести и бесчестия, человечности и бесчеловечности. И каждый из нас должен быть безупречным, достойным этого дела. Такому, как Пшеничный, и задумываться над этим не надо, у него это в крови, у него и душа и мозги такие, а нам, ученым, интеллигентным людям, иногда требуется еще кое-что отковырнуть или поставить мозги на место. Но я такого мнения, что истинно интеллигентный человек своею сутью подготовлен к любому подвигу — не устрашусь этого слова, — да, к подвигу, если покажут на него. Вот я всегда вспоминаю одну примечательную историю. Может быть, вы сами ее знаете. Очень любопытно. Вы слушаете меня? Что-то мотор забарахлил… Так слушайте. Это было незадолго до войны. Имен не назовем, важна суть дела: в стратоплане поднялись трое — два стратонавта и с ними специалист-ученый. При спуске непорядок, угрожающий непорядок! Одно спасение — облегчать аппарат, которым управляют двое. Кто же должен прыгать? Разговаривать некогда, нужно только действовать и немедленно. И вот немолодой ученый решительно заявляет: помогайте приготовиться и открывайте люк…
— Выпрыгнул?
— Выпрыгнул.
— Ну?
— Представьте себе, — с выражением счастья продолжал Куников, — благополучно. — Куников помолчал, сильный ветер трепал на нем плащ-палатку, ее край бил меня по лицу, уже давно стемнело, все казалось необычайным и возвышенно-интересным.
Я тихо попросил:
— Ну, рассказывайте еще.
— А будете писать книгу?
— Вуду.
— Даете слово?
— Даю слово.
— В таком случае, слушайте. Вот интеллигентность: ангел, спускающийся к нам на парашюте! Такими мы должны быть все. А вы уже убивали? — вдруг спросил он, наклонившись ко мне.
Вопрос прозвучал неожиданно и был непростым. Как бы давая мне время прийти в себя, Куников отвернулся и сделал несколько распоряжений рулевому:
— Держи на шалаш, там высадим корреспондента. Пшеничный впереди?
— Пшеничный уже ушел. Вон — ихний мотор. Еще слышится.
И в самом деле, в темноте издалека доносился рокот мотора. Куников осмотрелся, прислушался, сказал:
— Пожалуй, уже пора глушить, — и пояснил мне. — Мы уже, собственно, на переднем крае, в виду у противника. Вон там, — он показал рукой, — Синявка. К точке высадки мы обычно подходим на веслах, а вас сейчас оставим здесь в шалаше, вы не будете один, там есть партизаны. Хотите курить — курите: скоро уже нельзя будет.
Сильный ветер обдувал теперь то с одной, то с другой стороны: моторка часто меняла галс, лавируя в камышовых зарослях и то и дело снова выходя на открытое место. В темноте был едва заметен волновой шлейф за кормою. Ветер посвистывал в камышах.
Мне смутно думалось, что ради такой ночи простительно было оставить даже незабываемые холмы Севастополя, подвал, служивший нам, сотрудникам «Красного черноморца», бомбоубежищем… Но нужно было отвечать на вопрос — убивал ли я? Куников не забыл его и, видимо, ждал ответа. И я ответил честно.
— А я уже убивал, — строго сказал Куников. — И вот что я вам скажу: думаю, война с того момента и начинается, когда ты должен убить врага. Нелегко, конечно, убивать даже врага, фашиста. Но я должен стать вровень с другими, с Пшеничным и его товарищами. Подумайте, ведь нам доверили лучших бойцов страны — и мы не смеем обмануть их. Знаете, теперь я даже сапоги снимаю каким-то особенным способом — залихватски и самодовольно. А почему? Мне приятно сознавать, что я не хуже других. Десантники орудуют ‘ножами, это неизбежно во время наших ночных налетов на тылы, такая уж у нас доля, но никто из них от этого не становится хуже. Я потом смотрю в их глаза и вижу молодые, светлые человеческие глаза, и я учусь у них. Есть прямая связь между тем, как командир учится, и тем, как он воюет. Учись сам и учи других, не теряя из виду ни одного человека. Если мы это сумеем, мы сделаем чудеса… Кто-то говорил: «Воевать — это значит уметь ждать». А ждать, конечно, трудно. Быт войны труден. Но в том-то и дело: не превращай дело войны в быт, а старайся подняться над ним, не расслабляйся, не расстегивай воротника…
Моторка ткнулась в шумящие камыши. Монолог на ночном донском плесе, на переднем крае войны оборвался, но никогда не забыть мне этой ночи и того, что постиг я тогда. Все, что произошло несколько позже, наутро, многое, что было еще позже — и через год, и через два, думается мне, имело прямое отношение к впечатлениям этой ночи.
…Иван Пшеничный задание выполнил: поезд с фашистским оружием был взорван. На отходе группа Пшеничного была настигнута. У азовцев оставалось только одно преимущество, одна надежда — знание местности, и они умело воспользовались этим преимуществом. Отступление прикрыл сам главный старшина. Он принял на себя весь удар. Его товарищи ушли, но Иван, защищаясь, был жестоко ранен и уже не мог отойти.
Ветер с рассветом не упал — усилился, вода в Дону все прибывала. Товарищи Ивана Пшеничного еще видели, как волны сомкнулись над прибрежными камышами, в которых засел раненый Пшеничный, как будто теперь сама природа старалась преградить врагу доступ к тому месту, где главный старшина Иван Пшеничный принял неравный бой.
Именно с этого эпизода мы с Юдиным, редактором «Красного азовца», начали составлять книжечку. Слово, данное мною Куникову, было выполнено. Вскоре в нелегких условиях жизни прифронтового рыбачьего поселка книжечка была отпечатана и выпущена сравнительно большим для тех условий тиражом. И называлась она так, как предложил Куников: «Азовцы». И я знаю, что позже отец Малой земли майор Куников книжечку похвалил.
Он больше не спрашивал о том, о чем мужественно, открыто спросил меня однажды в донских камышах. Но что бы там пи было, мне верится, что и я старался делать свое дело так, как учил понимать его Куников.
Сейчас эта книжечка — «Азовцы» — составляет несомненную библиографическую редкость. Она хранится у меня на полке среди самых дорогих мне книг. Не стыдно гордиться ею, как любой литератор может гордиться самым дорогим для него произведением, жаль только, что в книжку не попала песня о бойце морской пехоты Иване Пшеничном: слышал я, что поют эту песню на Дону и в Приазовье.