Глава вторая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава вторая

«Вы уподобились великому русскому!» — «Труд» или «Справедливая жатва». — Портрет Золя в 1901 году. — Замыслы пожилого человека.

— «Неудавшийся великий художник». — Исчезнувший фонтан. — «Натуралистическое происшествие». — Убийство Золя? — Александрина.

— Дрейфус и Анатоль Франс. — «Совесть человечества» (5 октября 1902 года). — Последнее слово принадлежит толпе.

В октябре 1899 года выходит в свет роман «Плодородие», который был хорошо встречен читателями. Однако современники ценили в этом произведении не столько его литературные достоинства, сколько отказ писателя от натурализма, отображенный в книге оптимизм конца века и библейский колорит. Леон Доде вынужден был заметить Золя: «Вы уподобились великому русскому!» Никакой другой комплимент не мог бы так растрогать Золя, несмотря на то, что Доде признал это не без иронии.

В связи с этим необходимо уточнить некоторые скрытые черты этой революции, отдававшей запахом чернил. Люди жестоко оскорбляли друг друга. Дрались на дуэли. Кричали: «Смерть им!» — и убивали. Убивали, впрочем, мало. Совсем немного. Эпизод с Гереном, который больше месяца удерживал форт Шаброль, отражая атаки полиции, слишком напоминал буффонаду; это был военный подвиг в духе Рокамболя, «организованный» правительством для того, чтобы парижане поверили, что вот-вот может вспыхнуть гражданская война. Действительно, дрейфусарская революция, приведшая Республику к власти, была самой бескровной из всех революций. Писатели, занявшие различные позиции по отношению к Делу Дейфуса, обливали друг друга грязью, но все же, здороваясь, подавали друг другу руку и обменивались искренними комплиментами. 24 февраля 1898 года, через несколько дней после вынесения приговора, Золя получил следующую необычную телеграмму: «Сударь, хотя мы и не разделяем ваши взгляды на все это Дело, однако шлем вам в этих печальных обстоятельствах заверение в нашей глубокой и почтительной симпатии к вам». Подпись: Леон и Люсьен Доде. Прекрасно! Даже если Леон Доде произнес свою фразу «Вы уподобились великому русскому!» наполовину в шутку, наполовину всерьез, то он знал, какое удовольствие доставит она Золя.

Позже в своих воспоминаниях он обливает писателя такой грязью, что их вряд ли можно принять на веру, но тем не менее он никогда не упускал случая лично выразить ему свое уважение. Мы уже знаем, что так же поступал и Баррес. И Коппе, бывший дрейфусар, затем президент Лиги патриотов, постоянно защищавший интересы Золя в Академии. И Бурже, который, по собственному выражению Золя, был для него в Академии «вторым Коппе».

Благодаря этому «прекрасная эпоха» становится не такой отвратительной.

Согласно одной заметке Золя, относящейся к 1897 году, серия «Четыре Евангелия» должна была состоять лишь из трех романов: «Плодородие», «Труд» и «Справедливость». Роман «Истина» включен в ату серию после процесса над Дрейфусом и является не чем иным, как продолжением «Справедливости».

«„Труд“ — произведение, которое я хотел написать вместе с Фурье. Организация труда, труд — основа всего. Я создаю Город, город будущего, нечто вроде фаланстера. Затем „Справедливость“ — я поднимаюсь на третью, самую верхнюю ступень, я создаю человечество, не разделенное границами государств, огромную общность людей. Соединенные штаты Европы. Союз всех народов. Проблема рас: латинской, германской, саксонской. И на земле воцаряется мир. Апофеоз вечного мира. Так я создаю человечество».

Создавать, создавать, создавать…

Восхитительный очкарик витает в розовато-социалистическом небе, взмахивая прозрачными крылышками, как у персонажей графини де Сегюр. Доброе шестидесятилетнее дитя! Поразительно то, что этот человек, выдержавший сражение с Империей, боровшийся с цезаристами всех мастей, боровшийся с мещанской безвкусицей тщательно «прилизанной» живописи, всегда оставался сыном своей эпохи. Пророчествуя, он возвращается к своим юношеским мечтам. Родина человечества — это завтрашний день. «Я создаю Семью, я создаю Город, я создаю Человечество!» Сколь волнующим является это сочетание нежности, стремления к идеалу и наивной гордости, этот образ «меданского мэтра», который трудится, трудится и трудится, создавая «Труд», в то время как суд в Ренне все еще заседает.

Его вдохновляет не только странный и поэтичный Фурье, но и Сен-Симон, Прудон, Пьер Леру, друг Жорж Санд, Кропоткин и Жан Грав, теоретики анархизма. Он оставил далеко позади себя рациональный социализм Геда. Это уже не реалист, создавший «Жерминаль». Нужно также иметь в виду, что во время Дела он увидел социалистов вблизи. Идеалист Золя хотел превзойти подобный социализм, и он, этот старый Мальчик-с-пальчик, не имевший белых камешков, заблудился в лесу Утопии.

«Жерминаль» был теперь для него произведением слишком ограниченным по своим масштабам, слишком жизненным, слишком достоверным: его шедевр глубоко волнует сегодня. А ему нужен был завтрашний день!

Золя отдаляется от этого социалистического реализма, далеким провозвестником которого он был, и устремляется навстречу тому безжизненно-абстрактному, что содержится в идеологии крайне левых. Он не замечает, что идет не в ногу со временем.

До Дела Дрейфуса народ мало читал Золя. Его неистовством, скандалами, ударами, которые он наносил, упивалась буржуазия. Теперь его стал читать народ, великий народ-мечтатель, рукоплещущий антимилитаристским песенкам Монтегюса. Околдованный Толстым, Золя снова внимает бесконечной очаровательной песне, которая бескорыстно убаюкивает мессианство обездоленного пролетариата.

«Труд» — произведение неудавшееся, хотя и получившее широчайший общественный резонанс. Книгу, как Библию, комментируют в «народных университетах» — на вечерних курсах для вольнослушателей, которые в то время буквально наводнили Францию. Что здесь необычного, ведь эта книга — Евангелие? Но Золя не угас, подобно свечке, которую легко погасить, дунув на нее! И в этом произведении есть сильно написанные страницы, где галлюцинация автора вызывает такие видения, которые История не замедлит претворить в жизнь:

«Бойцам даже не нужно было подходить друг к другу, видеть друг друга: пушки стреляли из-за грани горизонта, выбрасывая снаряды, взрыв которых опустошал целые гектары, удушал, отравлял. Воздушные шары метали с неба бомбы, сжигали на своем пути города… Как чудовищна была резня, свирепствовавшая в последний вечер той гигантской битвы! Никогда еще не курился на земле пар от такой необъятной человеческой гекатомбы. Более миллиона человек легло там, среди обширных полей, вдоль рек, на лугах…»[194]

Выход в свет романа «Труд» напоминает немного юбилей. Фурьеристские рабочие ассоциации и представители социалистического романтизма отмечают издание «Труда» как праздник Первого мая. Жюль Гед, которому окончательно созреть помешали разразившиеся события, бранится. Революционные профсоюзные деятели выражают свой протест против этой книги из серии «Розовая библиотека». Шарль Пеги воздевает руки к небу, Жорж Сорель пожимает плечами. Но народ правильно воспринимает этот роман.

Природный пессимизм Золя, его залп, направленный в прогнившую Империю, лозунг «Республика будет натуралистической или ее не будет вовсе», гроздья гнева, вызревшие в недрах шахты, выступление против Золотого тельца, кодекс свободной любви, сборник статей «Истина шествует» — все это были постоянно обновлявшиеся формы поддержки, которую Золя оказывал угнетенным классам. В эмоциональном плане — он всецело с «левыми», хотя по-прежнему сторонится политики. Теперь «левые» у власти.

И они готовят ему место в Пантеоне.

Сад в Вернейе, Золя пьет чай, Жанна, это создание Гужона — Греза, сжав сердечком губы, с нежностью посматривает на малыша Жака. Дениза, школьница, в черном платье с белым воротничком, тоже смотрит на своего маленького брата. У Денизы, как и у матери, глаза лани.

Глядя на Золя, можно подумать, что это дедушка.

Как-то Габриэль Трарье посетил писателя в доме на Брюссельской улице. Писатель расположился перед своим огромным столом министра Народного воображения. Он глубоко ушел в кресло, колени прикрыты серым пледом, вокруг шеи повязан белый платок. Открытый выпуклый лоб с большими залысинами, на лице — морщины-иероглифы, следы тех мук, которые уготовила ему судьба. Взгляд полон печали. Зашел разговор о литературе, театре.

— Да, «Миссидор»[195]…— говорит Золя. — Мне хотелось бы в этой поэме воспеть труд, необходимость и красоту человеческих усилий, веру в жизнь, плодородие земли, надежду на грядущую справедливую жатву…

Грядущая справедливая жатва. Весь Золя последних лет в этой банальной фразе.

— Трарье, — неожиданно обращается Золя глуховатым голосом, — Трарье, благодаря Делу я стал лучше!

Выход в свет романа «Труд» был отмечен банкетом, который устроили фурьеристы. Золя не присутствовал на нем, но прислал письмо:

«…Меня нет вместе с вами потому, что так мне кажется лучше и логичнее. Ведь главное не во мне и даже не в моем произведении, а в том, что вы отмечаете, — в стремлении к справедливости, в упорной борьбе за человеческое счастье; и в этом я с вами. Разве недостаточно того, что моя мысль — это ваша мысль?»

Но что осталось от прежнего Золя? Нелюдимый ребенок из тупичка Сильвакан умер, влюбленный в «розовую шляпку» умер, молодой публицист, работавший у Ашетта, умер, друг живописцев из кафе «Гербуа» умер, автор «Ругон-Маккаров» умер. И даже автор «Трех городов» умер. Ему почти незнаком тот Золя, каким он стал.

Как сказал Мак Орлан, «последнее слово всегда за смертью, которая не дает никаких объяснений». Золя знает это. Его ждет Лазарь. И.о Лазаре он думает во время бессонницы. Гонкур последовал за своим братом, Флобер-«Старик» спит в своей могиле, красавец Мане, Мопассан, умевший так весело пожить, Альфонс Доде… 6 августа 1901 года умирает Поль Алексис. Золя плачет от горя и тоски.

1901 год. На лице Золя лежит печать постоянной усталости. Борода и усы побелели. Наглухо застегнутая бархатная куртка делает его похожим не то на священника, не то на военного врача. На одном из столов у него лежит бронзовая медаль, стараниями Шарпантье она была выбита по фотографии Золя, сделанной Надаром, где он изображен в профиль: меланхоличный и озабоченный мыслитель.

2 июля 1902 года Золя писал Брюно из Медана:

«Скоро уже три недели, как мы здесь, живем мы в полнейшей тишине и спокойствии. Жена моя чувствует себя лучше, особенно с тех пор, как установилась хорошая погода. Я хорошо поработал, но рассчитываю закончить „Истину“ лишь к концу месяца. Это ужасно длинная вещь… Поэтому я очень устал… Днем я с наслаждением прогуливаюсь по саду, наблюдая за жизнью, которая кипит вокруг меня. С возрастом я чувствую, что все уходит, и я еще более страстно люблю все живое…»

Золя писал «Истину» с 17 июля 1901 по 7 августа 1902 года. В сентябре роман начинает печататься в «Орор». Никогда еще он не писал с такой быстротой. Он задумывается о дальнейшей работе, о четвертом Евангелии — «Справедливости».

«Я окунусь с головой в утопию, да, это будет, без сомнения, сон красоты и доброты, лирический апофеоз человечества, постепенно продвигающегося по пути цивилизации. Я напишу большую поэму[196] в прозе, полную света и нежности».

Он лежит в кровати и слышит, как Александрина говорит садовнику:

— Не шумите, мой муж спит.

Нет, он не спит. Он грезит. Двенадцать пьес, посвященных и переданных по завещанию Денизе и Жаку, чтобы обеспечить их будущее… Весной он гулял с ними по берегу Сены… Он привез их в новой лодке «Накипь»… Он рассказывал им о работе речников… «Я напишу драму о лесорубах и речниках, о реке и лесе… Река течет. А затем напишу: „Для чего?“ Для чего разводятся? Женщина разводится, чтобы вторично выйти замуж, и обманывает своего второго мужа, сойдясь с первым. О, это неплохой сюжет! Бурный и острый фарс, бесполезное волнение, тщетные попытки добиться счастья, топтанье на месте бедного человечества… А затем… я изображу Вечную Любовь, расскажу историю неистовой страсти, которой охвачены замужняя женщина и ее любовник, оба принадлежащие к классу буржуазии…» Он слышит, как женщина восклицает над трупом своего любовника: «Он навсегда унес в своем взоре образ моей вечной молодости». Женщину будет играть Сара Бернар… «Я, пожалуй, лучше назову пьесу „Почему любят“, или „Молодость“, или „Госпожа“… „Госпожа“ — хорошее название. Госпожа… Госпожа Жанна Золя, моя бедная Жанна, тебя все-таки называют госпожой… Я хочу, чтобы у моих детей было имя Золя! Золя! Золя! Боже мой, ведь так кричал Сезанн, когда звал меня в Эксе посмотреть на проходившие по улице кавалерийские эскадроны! Поль! Поль! Да. Один из персонажей будет художником, милый мой старина Сезанн… у меня нет больше желания писать романы, ты знаешь это. Я должен свести счеты с театром. Если, паче чаяния, не уеду в Палестину! Нужно написать кое-что о сионизме…»

Весь дом, в котором жужжат залетевшие с улицы насекомые, погружен в дремоту, но старый Золя уже проснулся.

Когда ему случалось вот так грезить, он часто думал о Сезанне, о живописи. Его все больше и больше разочаровывала революция в живописи, которая все еще продолжалась и которая уже подыскала себе святых: Сезанна — теоретика, Гогена — конкистадора, Ван-Гога — больного пророка истинной жизни.

Он высказал в адрес художников немало горьких слов, которые свидетельствуют не только о том, что командир был раздосадован, так как войска ушли вперед, оставив его позади, но и о глубоком непонимании их исканий. В 1889 году, когда Моне организовал сбор средств по подписке, чтобы купить картину «Олимпия» у вдовы Мане и затем передать ее в дар государству, то певец соборов и белых водяных кувшинок с удивлением получил от Золя письмо следующего содержания:

«Дорогой Моне,

я очень огорчен, что не могу участвовать в подписке, о которой вы мне пишете… Я достаточно защищал Мане своим пером, поэтому не боюсь сегодня упрека в том, что не выторговываю ему славу. Мане займет свое место в Лувре, но надо, чтобы он сделал это сам, чтобы это явилось результатом широкого признания его таланта»[197].

После разрыва с Сезанном Золя стал испытывать нечто вроде отвращения к живописи.

2 мая 1896 года он откровенно поведал об этом в своей статье, опубликованной в «Фигаро»:

«…Да, тридцать лет прошло с тех пор, и интерес мой к живописи несколько поостыл. Я вырос, выражаясь образно, в одной колыбели с моим другом, моим братом Полем Сезанном, великим художником-неудачником, у которого только теперь разглядели черты гениальности… (sic). И вот после такой длинной ночи, продолжавшейся тридцать лет, я проснулся… Я остолбенел!

Прежде всего, меня поражает доминирующий светлый тон. Все стали похожи на Мане, Моне или Писсарро! Раньше, когда одно из их полотен помещали на выставке, оно напоминало широкое отверстие в стене, через которое струится яркий свет. Это было окно, открытое на природу, знаменитый пленер, проникавший в помещение. И вот сегодня уже нет ничего больше, кроме пленера, за который так поносили когда-то моих друзей и меня, писавшего о них…

Но, когда я обнаруживаю, до какого безумия довели за истекшие тридцать лет эту манеру письма, мое удивление перерастает в гнев… Мы справедливо утверждаем, что освещение предметов и лиц зависит от той обстановки, в которой они находятся, — под деревьями, например, обнаженное тело принимает зеленоватый оттенок, что таким образом постоянно происходит взаимное отражение, которое необходимо учитывать… Но кого не обескуражат эти разноцветные женщины, эти фиолетовые пейзажи и оранжевые лошади, которых нам преподносят, поясняя якобы научным образом, что они стали такими благодаря определенному отражению света или благодаря разложению солнечного спектра. О, эти дамы, у которых при лунном свете одна щека голубая, а другая — ярко-красная под абажуром! А чего стоят пейзажи, где деревья розовато-лиловые, реки и озера красные, а небеса — зеленые! Это чудовищно, чудовищно, чудовищно!»

Конечно, Золя критикует, и вполне справедливо, подражателей импрессионистов, которые шли по следам его друзей, но он ополчается также против своего брата Сезанна, великого художника-неудачника, Гогена (этих фиолетовых пейзажей и оранжевых лошадей), против других художников, кончая великолепными Вюийаром и Боннаром (дамы, у которых одна щека голубая, а другая — ярко-красная под абажуром). Памфлетист, рьяно защищавший картину «Завтрак на траве», перепугался, как та англичанка, которая покинула выставку Гогена с криком: «Red dog! Red dog!» (красная собака).

Живущий в Эксе ворчун Сезанн изредка спрашивал о Золя. Однажды он откровенно признался Иоахиму Гаске: «Ничто так не опасно для художника, как сближение с литераторами. Мне кое-что об этом известно. То зло, которое Прудон причинил Курбе, Золя мог бы причинить мне!» Немаловажную роль в их разрыве сыграл страх Сезанна, что Золя «захватит над ним власть». Сезанн признавал свою слабость, и пример Курбе тревожил его. Но Золя заметил Гюставу Кокьо:

«В образ? Клода Лантье я изобразил его черты (Сезанна) в смягченном виде, ибо, если бы я пожелал все сказать… Кроме того, он совсем не дорожит уважением людей. Он слишком презирает такие элементарные вещи, как гигиену, опрятный внешний вид, вежливую речь. Однако все это — и опрятный внешний вид, и уважение к самому себе — имело бы не столь уж большое значение, если бы в моем великом и дорогом Сезанне можно было обнаружить признаки гения. Мне все-таки кажется, что в „Творчестве“ я самым скрупулезно-точным образом изобразил все усилия моего дорогого Сезанна. Но что вы хотите? Он шел от одной неудачи к другой: вначале все хорошо, а затем вдруг — неожиданный тупик; он уже больше не размышляет, рука его бессильно опускается… В общем он не сумел ничего осуществить!»

В 1896 году Золя проводит несколько дней в Эксе у Нумы Коста. Он прогуливается под платанами улицы Мирабо. По тысяче деталей он узнает каменный лик города. Вдруг он останавливается. Где же фонтан? Фонтан его детства? Фонтан с маской? Символический фонтан под платанами? Он исчез!

— Что, если мы завтра сходим в Жас-де-Буффан? — предлагает Кост.

— Нет. Мне кажется, лучше не ворошить пепел прошлого.

Когда в Париже Золя стало известно, что Сезанн знал о его приезде в Экс и сильно переживал в связи с этим, то он почувствовал угрызения совести. Но вот два года спустя Сезанн сам приезжает в столицу, завтракает с Иоахимом Гаске и Морисом Ле Блоном. Разговор идет преимущественно о Золя. Сезанн молчит. Когда друзья пытаются повести его на Брюссельскую улицу, то изможденный Сезанн приходит в ярость и начинает кричать от негодования.

25 сентября 1902 года у Золя болят зубы. Уже чувствуется приход осени. По ночам от Сены веет холодом.

— Александрина, в воскресенье мы уезжаем в Париж. У тебя еще будет время, чтобы подготовиться к поездке в Италию.

В воскресенье 28 сентября в небольшом особняке на Брюссельской улице звякнул ключ в замочной скважине.

— Кажется, закрыто, — сказала г-жа Золя.

Слуга Жюль зажег камин. Обед прошел весело.

— У камина плохая тяга, — заметил Золя.

— Небо пасмурное. Во всяком случае, я сказала, чтобы предупредили печника.

Слуга, наблюдавший за камином, увидел, что округлые куски угля покраснели, и поднял заслонку. Г-жа Золя и ее муж легли в огромную кровать в стиле эпохи Возрождения, стоявшую на небольшом возвышении. Около трех часов утра г-жа Золя проснулась, чувствуя какое-то недомогание. Она вышла из спальни, направилась в умывальную комнату, и там ее вырвало. Она пробыла в умывальной комнате почти три четверти часа и затем, вернувшись в спальню, легла снова. Ее хождение разбудило мужа.

— Может быть, позвонить слугам? — спросила Александрина.

— Нет, не надо. Собака тоже больна. Мы, наверное, съели что-нибудь несвежее.

Немного позднее Золя встает и произносит тихо:

— Возможно, нам станет лучше от свежего воздуха…

Он делает несколько шагов в направлении окна. Окно.

Открыть окно.

— Эмиль, ложись! Ты простудишься, — говорит г-жа Золя.

Слышится глухой звук падающего тела. Жена Золя хочет встать, ее качает в разные стороны, пытается позвонить и теряет сознание.

«Пролежав несколько секунд совершенно неподвижно, он попробовал вздохнуть, пошевелил губами, открыл свой бедный рот, клюв маленькой птички, которая стремится глотнуть последнюю струйку воздуха».

К восьми часам утра пришли печники. Привратник поручает им мелкую работу, пока не проснутся супруги Золя. Но поскольку уже пошел десятый час, а хозяева все еще не встали, слуги забеспокоились и постучали в дверь. Никакого ответа. Послали за слесарем. И вот дверь открыта. Г-жа Золя хрипит на кровати. Золя как упал на пол, так и лежит, голова его возле деревянной ступеньки, ведущей на возвышение, где стоит кровать. Ему плещут в лицо холодной водой. Тело еще теплое, но на зеркале не остается ни малейшего следа дыхания. Доктор Марк Берман, послав за кислородом, делает искусственное дыхание. Появляется врач из полицейского участка. Многократно повторенное вытягивание языка не приводит ни к каким результатам. Надеяться больше не на что. Полицейский подходит к камину. Дымоход в нем забит каким-то строительным мусором. Сомнений нет: окись углерода. Именно такое заключение делает комиссар Корнетт в своем докладе префекту полиции. Но в первых сообщениях о смерти Золя говорится об умышленном отравлении. Г-жу Золя срочно увозят в психиатрическую больницу в Нейи. Она приходит в сознание лишь в середине дня. От нее скрывают смерть мужа. В это время новость распространяется по всему Парижу. Золя умер. Золя покончил жизнь самоубийством! Как Анри. Он убит Вторым бюро!

Достоверно лишь то, что Золя умер, стремясь открыть окно.

Эта смерть остается загадочной. Разумеется, причина ее установлена. Но дымоход в камине мог быть закупорен намеренно, и это могло произойти случайно. Жан Бедель подверг изучению эти факты в серии статей, опубликованных в газете «Либерасьон»[198]: «Каким образом смертельный газ проник из камина в комнату? Именно над этим вопросом тщетно будут ломать себе голову эксперты: архитекторы и химики». В связи с отравлением газом вскоре было произведено расследование. Оно было поручено двум архитекторам — Брюнелю из полицейской префектуры и Жоржу Дебри — представителю правительства. Судья Буруйу порекомендовал им вступить в контакт с Шарлем Жираром, директором муниципальной лаборатории, и Жюлем Ожье, заведующим токсикологической лабораторией. Архитекторы осмотрели камин. Затем в их присутствии, а также в присутствии Жирара и Ожье, был зажжен в нем огонь. Это происходило 8 октября. «Огонь зажег слуга г-на Золя с помощью того же самого топлива и при тех же самых условиях, что и 28 сентября, то есть с помощью хвороста и кусков угля, приготовленных для отопления дома зимой». (Доклад экспертов, который цитировал журналист Жан Бедель.)

Эксперимент повторяют 11 октября. «Огонь охватывает куски угля, и они горят в течение нескольких часов при небольшой тяге». Через три дня архитекторы дают указание разобрать дымоход. «Колено» частично закупорено. Отверстие шириной семь сантиметров в этой пробке, образовавшейся из сажи, допускает медленное сгорание угля в камине. 18 октября во время прочистки дымохода собирают «несравненно большее количество сажи, чем при последней прочистке». Несмотря на этот факт, архитекторы делают следующее заключение: «В результате нашей экспертизы мы не обнаружили ошибки, которую можно было бы поставить в вину владельцу дома или подрядчику по кладке печей; данные экспертизы позволяют сделать вывод, что распространение ядовитого газа… вызвано пробкой в дымоходе вследствие его запущенности, следить за чем обязаны были сами жильцы». Жан Бедель между тем отмечает, что квартиронаниматели выполняли соответствующие инструкции, действовавшие в ту эпоху, и последняя прочистка дымоходов происходила в октябре 1901 года.

Во время обоих опытов, имевших целью «восстановить» трагическое событие, химики из полицейской префектуры помещают в спальне трех морских свинок и трех птиц. На следующий день — все свинки живы, но две птицы мертвы. Анализ крови не выявляет наличия в ней окиси углерода. Анализ воздуха, сделанный в комнате, показывает в первый раз — 1/10000 окиси углерода, а во второй раз — 1/3000. Эти дозы обычно считаются недостаточными для того, чтобы вызвать смерть, указывает Жан Бедель. Далее он делает следующий вывод: «Существует лишь единственное предположение, которое может объяснить, почему один раз из камина проникла смертельная доза окиси углерода и почему в последующие дни животные смогли выжить в спальне. Это предположение сводится к тому, что дымоход был закупорен в день возвращения Золя в Париж и что его прочистили утром, когда писатель был уже мертв». Этот аргумент логичен, но недостаточно убедителен. В самом деле, оба опыта не обязательно должны были быть идентичны. Большую роль мог сыграть элемент случайности. Именно так полагал, очевидно, судебный следователь, который уже 3 октября пришел к выводу (весьма поспешному) о несчастном случае без злого умысла. Вскоре расследование в связи с отравлением газом было прекращено.

Но Жан Бедель приводит в своих статьях новый факт. Читатель «Либерасьон» г-н Аккен из Тесси-сюр-Вир (департамент Ламанш) прислал Жану Беделю письмо, в котором выразил свое убеждение, что Золя умер не в результате несчастного случая. Г-н Аккен сообщает, что накануне войны 1914 года он познакомился в Сарселе (департамент Сена-и-Уаза) с одним подрядчиком печников. Бедель пишет далее: «Имя его он нам сообщил, однако мы по причинам, которые легко понять, не можем его обнародовать… Примерно в 1925 году г-н Аккен поддерживал дружеские отношения с г-ном У.[199], подрядчиком печников». Прошло время, рассказывает г-н Аккен, и вот в один из апрельских дней 1927 года, когда мы говорили о Золя, г-н У. разоткровенничался. Вот что он мне тогда сказал:

— Аккен, я расскажу вам, как умер Золя. Я доверяю вам, да, впрочем, ведь скоро истечет срок давности. Золя был отравлен. Это мы закупорили дымоход в его квартире. И вот каким образом: в соседнем доме переделывали крышу и дымоходы; мы воспользовались тем, что в этом доме постоянно можно было встретить рабочих, установили, где расположен дымоход, ведущий из квартиры Золя, а затем закупорили его. На следующий день, очень рано, мы прочистили дымоход. Нас никто не заметил. Остальное вам известно.

Жан Бедель постарался по возможности проверить эти сведения. Он «обнаружил следы перестройки крыши на соседнем доме». Он встретился с г-ном Аккеном. В Сарселе еще помнили о г-не У. Наконец, г-н Бедель обратился с вопросами к доктору Жаку Эмиль-Золя. Сын романиста — «малыш Жак» — сказал ему:

— Ваше предположение вполне правдоподобно… Что касается непосредственной причины смерти, то здесь не возникает никаких сомнений; анализ крови указал на отравление окисью углерода. Но объяснение, представленное экспертами, мне всегда казалось притянутым за волосы. История с морскими свинками, которые выжили во время экспериментов, проводившихся в комнате, где произошло отравление газом, казалась мне весьма странной. То же самое можно сказать и о стремлении представить дело так, как будто дымоход закупорился от оседания сажи. Это оседание, утверждали эксперты, вызвано сотрясением дома от уличного движения. А между тем квартира моего отца находилась в том крыле здания, которое расположено довольно далеко от Брюссельской улицы. Эта улица, проезжая часть которой вымощена торцами, была к тому же очень тихой…

Тогда Жан Бедель заметил своему собеседнику:

— Однако разве не удивительно, что какой-то подрядчик печников совершил этот заранее обдуманный преступный акт?

— Чтобы понять, насколько реальной была возможность политического убийства Золя, нужно принять во внимание ту страшную ненависть, которую вызывал тогда автор письма «Я обвиняю!..».

Доктор Золя показал Жану Беделю различные письма, полные угроз, которые романист в ту пору получал пачками. Некоторые из них мы уже приводили в главе, посвященной процессу Золя. Вот несколько других писем: «Где же Шарлотта Кордэ, которая освободит Францию от твоего мерзкого присутствия? Твоя голова оценена». «Грязная свинья, продавшаяся евреям. Я только что был на собрании, которое приняло решение прикончить тебя. Итак, я предупреждаю тебя, что не пройдет и шести месяцев, как второй Казерио, твой соотечественник, расправится с тобой. Франция освободится от гнусной личности. От имени комитета. Подпись: Обер». «Ты, Золя, ты, автор „Западни“, изменник и продажная тварь!.. Смерть! Смерть подлецу, грязному еврею! Г-н Золя, хорошенько запомните эти несколько строчек. С сегодняшнего вечера вы осуждены за ваши омерзительные поступки. Нас несколько настоящих французов, и жребий выпал мне. Динамит разнесет вас на куски, сударь; он заткнет вам глотку, мерзавец, так испачкавший своей слюной нашу дорогую Францию…» Это письмо подписал Жорж Гарнье. «Почему среди твоих свидетелей ты не назвал германского кайзера, который платит тебе вкупе с космополитической жидовней?..» и т. д. Все это исходило от тех, кого Золя называл с давних пор жабами. Атмосфера ненависти была столь угрожающей, что полиция вынуждена была неоднократно брать Золя под свою защиту. Следует также иметь в виду, что Лабори стал жертвой покушения, спровоцированного газетой «Либр пароль», а несколько позже Грегори совершил покушение на Дрейфуса.

Затем сын Золя сообщил журналисту следующее:

— Версия о самоубийстве была выдвинута его врагами. Поговаривали даже о том, что его отравила жена. В обстановке этой разнузданной злобной клеветы друзья Золя приняли версию о смерти в результате несчастного случая, которую поддержали судебные следователи, отнюдь не стремившиеся к уточнению обстоятельств. Наконец, даже если эта версия и внушала сомнения, то нужно не забывать, что правительство было слишком заинтересовано, чтобы поскорей прекратилось это дело и чтобы вокруг него было как можно меньше шума. В ту пору Франция переживала период «успокоения», последовавший за амнистией 1900 года. Если бы удалось доказать, что было совершенно убийство Золя, то страсти, вызванные Делом Дрейфуса, вспыхнули бы с новой силой. Впрочем, не исключено, что судебного следователя попросили прекратить расследование. (Это тоже не должно нас удивлять.)

Доктор Золя сказал в заключение:

— Версия о политическом убийстве более правдоподобна, чем официальная версия о несчастном случае.

Что можно думать об этом сегодня? Прежде всего мы получили от Жана Беделя подтверждение его предположений, опубликованных в газете, подтверждение г-на Аккена[200], а также доктора Жака Эмиль-Золя. Но по существу вопроса?

В саду в Вернейе.

Золя с Жанной.

Официальная версия, укоренившаяся с 1902 года, представляется весьма шаткой. Ее принять можно только в том случае, если придать первейшее значение случайности, притом невыясненной и плохо объясненной (сотрясение дома), вследствие которой образовалась пробка из сажи. Новая версия более правдоподобна, но она основана на словах, сказанных четверть века спустя человеком, который вскоре же умер, на словах, относящихся к фактам, которые имели место в начале нынешнего века, на словах, о которых стало известно через двадцать шесть лет после того, как они были произнесены. И причем до сего времени они не были подтверждены другими свидетелями. Это также шаткая версия, если придерживаться мнения, что вполне определенное и подписанное признание не всегда может служить доказательством!

Несомненно лишь одно: версия правительства и полиции отныне не может считаться бесспорной.

Остановимся на этой ужасной возможности убийства, совершенного тупо-невежественными толпами, толпой, Калибаном, которого подстрекатели привели в состояние бешенства.

Один за другим приходят потрясенные друзья: Брюно и Демулен, Жорж Шарпантье, Фаскель, Франц Журдэн, Дюре, Мирбо, Сен-Жорж де Буэлье, полковник Пикар, Морис Ле Блон, который впоследствии женится на Денизе, Поль Брюла. Брюно долго смотрит на своего великого друга.

«Даже морщины, которые обычно появлялись на широком лбу мыслителя, теперь исчезли. Казалось, он уже очутился в городе счастья и братства, который грезился ему в мечтах как далекий идеал».

Да, это смерть: начинается пресная идеализация.

Истина более жестока. По требованию судьи Буруйу было произведено вскрытие. Под простыней, на месте живота, — провал! Возраст не сказался ни на одном внутреннем органе, только обнаружено «кое-что в почках». Бескровное, как серый камень, лицо: «можно было подумать, что это некий обезглавленный предводитель гугенотов»; на лице его — последнее выражение неистовой силы и воли; «натурализм Смерти», по выражению Жюля Кларети, превращает в камень центуриона литературы.

Жанна входит в дом, в дом по другую сторону улицы. Она подозревает, что это убийство. Сдерживает подступающие к горлу рыдания. Дети приходят проститься с отцом, который их так любил.

В квартире все время толпится народ. Подобно одному из персонажей Золя, г-жа Шарпантье то и дело повторяет:

— Это так нелепо, так нелепо.

Между тем в учреждениях, канцеляриях, министерствах обсуждается одна дилемма, возникшая в связи с этой неожиданной смертью. После возвращения из изгнания Золя вернули его розетку Почетного легиона. Но он не пожелал ее носить. Как быть? Хоронить его с воинскими почестями? Но Золя-пакостник! Золя и Дело! Военный губернатор Парижа отметает прочь все сомнения и назначает на похороны капитана Оливье.

Газета «Пепль франсэ» утверждает, что бог наказал Золя и что убил его архангел св. Михаил.

«Либр пароль» публикует сообщение:

«НАТУРАЛИСТИЧЕСКОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ — ЗОЛЯ ОТРАВИЛСЯ ГАЗОМ…»

Дрейфус приехал 29 сентября, как раз в тот момент, когда увозили в клинику г-жу Золя.

«Я вернулся на следующий день. При виде его (Золя) меня охватила невыразимая скорбь; он лежал на кровати с безмятежно-спокойным лицом и, казалось, спал. Я испытал огромное волнение, увидев своего дорогого и благородного друга, погибшего так нелепо».

Если не считать некоторых банальностей, от которых Дрейфус не мог избавиться, то горе его было неподдельным. Он встречается с возвратившейся на четвертый день из клиники г-жой Золя — мертвенно-бледной, плохо причесанной, раздраженной допросами и сутолокой полицейских. Ее терзают ужасные сомнения, о которых Дрейфус рассказал впоследствии в своих мемуарах. «2 октября я увиделся с г-жой Золя, которая была уже вне опасности. Г-жа Золя обратилась ко мне с просьбой, причинившей мне глубочайшее огорчение. Я считал своим долгом присутствовать на похоронах ее мужа. Она боялась, что мое присутствие вызовет враждебные манифестации. „Если с вами произойдет несчастье, то я не прощу себе этого“. Заверив г-жу Золя в моем уважении и преданности, я ответил ей, что ничего не боюсь, что я не обращаю внимания на оскорбления». Она все же настояла на своем. Огорченный Дрейфус попросил у нее тогда позволения провести ночь у тела покойного.

Несчастная измученная женщина, инстинктивно стремящаяся к тому, чтобы все было хорошо, колеблется. Возможно, ее тревожат опасения, как бы на Дрейфуса не было совершено покушение?

О нет! Ибо она обращается также к Анатолю Франсу с просьбой, чтобы тот в своей речи отметил заслуги Золя только как литератора и романиста! Франс отвечает, что он должен говорить об авторе письма «Я обвиняю!..» и что он не сможет этого сделать с бесстрастным спокойствием.

Сказать, что вдова Золя стыдилась письма «Я обвиняю!..», было бы преувеличением, но она ненавидела скандалы, которые внушали ей какой-то панический, непреодолимый ужас. Г-жа Золя посылает Франсу следующую телеграмму:

«Рассчитывая на ваш такт (sic), предоставляю вам свободу действий и полагаюсь на вас».

Разумеется, Франс воспринимает это как сковывающее его условие. «При сложившихся обстоятельствах я не могу произнести речь у могилы Золя». Испугавшись, она вновь обращается к Дрейфусу. О, это все та же честная женщина, которая, думая о Жанне и детях своего мужа, терзается, не зная, чему подчиниться: тому, что подсказывает ей собственное сердце, или законам ханжеской морали, классическому изречению буржуазии «так не делается»; это все та же честная женщина, из груди которой через несколько лет исторгнется крик любви к «его» детям: «Четверг — священный и благословенный для меня день; я с утра до вечера провожу его вместе с ними; это их свободный день, и они благородно посвящают его мне…»

Дрейфус советует ей предоставить Франсу полную свободу. Она остается одна возле умершего. Г-жа Золя возвысилась, пережив эту личную трагедию, подобно тому как она возвысилась, пережив семейную трагедию. Она просит сообщить Франсу, что он может говорить то, что пожелает, и Дрейфусу, что она возвращает ему слово, которое он ей дал, обещав, что не будет присутствовать на похоронах.

Друзья бодрствуют у тела писателя, Золя похож на свою восковую фигуру из музея Гревен. В квартире холодно. Друзья закутываются в одеяла, подкладывают к нотам кувшины с горячей водой.

— Вы видели, — говорит печально г-жа Золя, — Пемпен и Фанфан уже больше не дерутся.

Собаки Золя спят у гроба своего хозяина. Кто-то прогоняет кошку, которая улеглась на покойнике.

Наступает утро 5 октября. Рота 28 линейного полка отдает почести. Слышится размеренный шум шагов огромной толпы. По мере того как похоронная процессия продвигается от Брюссельской улицы по направлению к Монмартрскому кладбищу, на тротуарах становится все больше и больше народа. Вскоре здесь соберется около пятидесяти тысяч человек. В ответ на ряд оскорбительных выкриков раздаются приглушенные аплодисменты.

Процессия проходит через площадь Клиши. Канат, за которым теснится толпа, держат Галеви, Абель Эрман, Шарпантье, Фаскель, Мирбо, Дюре и Бреа, секретарь биржи труда.

На кладбище, рядом с выкопанной могилой, установлена невзрачная, задрапированная черной и серебристой материей трибуна, на которую поднимаются поочередно три оратора. Перед собравшимися, одетыми в черное, стоящими неподвижно, с непокрытой головой, выступают министр народного образования Шомье, президент Общества литераторов Абель Эрман и Анатоль Франс. Абель Эрман говорит:

«Он любил толпу, которая подобна стихии. Толпа всегда присутствует в его произведениях; даже когда она не находится на переднем плане, читатель все равно чувствует ее незримое присутствие. Толпа была зачастую его единственным персонажем, и всегда — персонажем, которому он отдавал предпочтение».

Толпа слушает. Временами проносится слабый гул голосов.

«Он никогда не льстил толпе: случалось, что он вел себя по отношению к ней вызывающе-дерзко. Он бесстрашно мерялся с ней силами, и не только из-за его книг раздавались в его адрес крики негодования и угроз».

Эти с трудом сдерживаемые крики, кажется, готовы вырваться наружу из недр преисполненного жалкого величия кладбища с его причудливыми склепами, этого одного из самых ужасных садов, которые даруют Лазарю цивилизации Запада.

«Над этими толпами витает какая-то необъяснимая скорбь, какая-то безмерная печаль; создается впечатление, что от множества людей исходит дыхание ужаса и сожаления».

Анатоль Франс, никогда не щадивший Золя-писателя, который был столь чужд ему, сказал теперь со всей страстью то, что хотел сказать, и в свою очередь достиг величия, которым будет отмечен закат его жизни и которое недооценивается ныне теми, кто признает в нем лишь очаровательные качества маленького мэтра.

«Золя не только выявил судебную ошибку, — он разоблачил заговор всех сторонников насилия и угнетения, сплотившихся во имя того, чтобы убить во Франции социальную справедливость, республиканскую идею и свободную мысль. Его смелая речь пробудила Францию»[201].

Приятный и иронический историк «Острова пингвинов» на минуту замолкает перед тем, как бросить вызов:

«Благотворные последствия его выступления огромны. Они раскрываются перед нами теперь во всем своем величии и всей своей мощи. Они необозримы… Его грандиозные творения и совершенный им великий подвиг служат украшением Родины и всего мира. Позавидуем ему: судьба и его собственное сердце уготовили ему величайший жребий. Он был этапом в сознании человечества».

Толпа все прибывает и прибывает на кладбище.

— Смотрите, манифестанты! — говорит Зеваес.

Народ несет красные цветы. Слышатся крики: «Жерминаль! Жерминаль! Жерминаль!»

Неразумная, слепая, жестокая, охваченная животными инстинктами толпа, этот Калибан, пережив изумительный миг коллективного прозрения, произносит во весь голос то, что не смогли ясно сказать тогдашние критики, — название шедевра Золя!

В других кварталах толпа, быть может толпа преступная, распевает:

Эмиль Золя, пролаза,

Творец похабных книг,

От рудничного газа

Взял и скончался вмиг.

На страшный суд похожа

Была в тот день заря…

Как вспомнишь — дрожь по коже…

Ах, бедненький Золя!..

Толпа поет на мотив «Нинетты» следующий куплет из песенки, напечатанной на отдельном раскрашенном листке:

Золя, мамзель Мукетта,

Покоится в гробу,

В зловонии клозета,

Клозета, клозета,

С ним Дрейфус делит эту

Злосчастную судьбу.

Между тем г-жа Золя напрасно опасалась серьезных инцидентов. Капитан Оливье, вернувшись в казарму, получил пощечину от товарища за то, что подчинился приказу военного губернатора Парижа и отдал почести Золя, но капитан Дрейфус возвратился к себе домой, никем не узнанный. Страсти еще не остыли, однако люди уже успели забыть, как выглядит Дрейфус.

В Эксе Сезанн склонился над своей палитрой. В комнату вбегает Полен, бывший борец, его слуга и натурщик:

— Господин Поль! Господин Поль, Золя умер!

Сезанн застывает на месте. Вдруг он кричит:

— Убирайся! Оставь меня в покое! Оставьте все меня в покое!

И страшным голосом:

— Убирайтесь все!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.