ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Незадолго до отъезда из Иркутска обзавелся Сергей Миронович паспортом, полученным по какой-то справке, в которой отчество свое переделал в фамилию. Поэтому, оставив сибирские дали как Костриков, он во Владикавказ приехал как Миронов. Погостил у Серебренниковых, потом снимал углы. Лишь спустя года три впервые обосновался с женой в отдельной квартирке в Лебедевском переулке. Впервые имел там комнату-кабинет, где стояли письменный стол, старая кушетка и этажерка, набитая книгами. С настольной лампой соседствовала спиртовка: на ней Сергей Миронович по ночам варил кофе. На стенах висели копии шишкинского «Утра в сосновом лесу» и «Пана» Врубеля. Кое-кто удивлялся, как это можно терпеть долго перед глазами врубелевское чудище. Сергей Миронович лишь улыбался в ответ.

Серебренниковы ввели его в свой круг, в который входили и сын писателя, преподаватель кадетского корпуса Николай Николаевич Златовратский, и врач Петр Епифанович Митник, и горный инженер Андрей Игнатьевич Духовский. Все были старше, все были людьми с положением, и все — надо отдать им должное, — по достоинству оценив молодого сибиряка, дорожили знакомством с ним, хотя он внешне ничего особенного собой не представлял.

Были и кратковременные знакомства. Самое яркое из них — встречи с Евгением Багратионовичем Вахтанговым. По просьбе Сергея Мироновича их познакомил Александр Николаевич Пешков, мастер табачной фабрики Багратиона Вахтангова. Возможно, Сергей Миронович оказал определенное влияние на Евгения Вахтангова, долго сомневавшегося в своем нравственном праве целиком посвятить себя искусству. Вахтангов перешел на профессиональную сцену как раз после встреч с Сергеем Мироновичем.

Работал Сергей Миронович в редакции газеты «Терек». Ее издатель Сергей Иосифович Казаров на старости лет, в советское время, получал персональную пенсию. Бывшему предпринимателю, ему не полагалось и обычной пенсии, но для него сделали исключение: государство отблагодарило Казарова за то, что он кое в чем нелегально помогал социал-демократам еще в первую русскую революцию. Сергей Миронович вначале относился к издателю более чем прохладно — тот был все-таки делец как делец. Потом сотрудничество наладилось. Из-за резких статей Миронова-Кирова издатель платил денежные штрафы, годами покорно сносил и полицейские выволочки и судебные неприятности.

В «Тереке» Сергея Мироновича полюбили. Его стали звать Миронычем, словно ему было не двадцать три — двадцать четыре, а все сорок. Он сдружился с талантливым журналистом Солодовым и подпольщиком Турыгиным, типографским верстальщиком. Здесь встретил Сергей Миронович и будущую жену свою, конторскую служащую Марию Львовну Маркус. Сестра ее Софья была с юности профессиональной революционеркой. Юношей вступил в партию и брат Яков, учитель, человек, в котором сердечность сочеталась с бесстрашием. Киров любил его. Нарком просвещения Терской республики Яков Маркус погиб в 1919 году.

Хлопотная служба в редакции была выбрана неспроста. Даже провинциальная печать, несмотря на ее худосочность и, как тогда выражались, цензурные рогатки, в умелых руках была неплохой общественной трибуной. Профессия журналиста давала и относительную свободу действий, необходимую для нелегальной революционной работы.

Россия выходила из длительного экономического кризиса, а рабочим жилось все хуже, у них отбирали и те незначительные права, которые были завоеваны в 1905 году. Большевистская печать, нелегальная и зарубежная, часто о том писала. О том же в пределах возможности писал в «Тереке» Миронов, изобличая и местную администрацию, и капиталистов, и царское правительство, фигурировавшее под всякими наименованиями.

Большую статью посвятил Миронов жилищным бедам:

«Целые слои городского населения имеют самое слабое представление, что значит отдельная комната; отдельная кровать для многих является недосягаемым идеалом. Плохо обеспеченные слои рабочего населения сплошь и рядом нанимают не комнату, а только право на «кровать» на известное число часов… В комнатах, если можно назвать этим именем подвальные клоаки, находится обыкновенно столько жильцов, сколько они могут вместить. Причем вполне заурядным является сожительство в одной комнате взрослых и детей, мужчин и женщин, что дает благодатную почву для развития тифа, проституции, сифилиса, преступности и других зол, которые приняли страшные размеры.

Таким образом, создается крайняя необходимость бороться против предпринимателей, игнорирующих при постройках и сдаче внаймы своих домов элементарные требования гигиены».

В другой статье Сергей Миронович доходчиво раскрыл сущность трестов и синдикатов:

«Выше мы сказали, что тресты создаются для борьбы с бичом капитализма — кризисами, но это только показная сторона их. В действительности же предприниматели, организуя синдикаты, преследуют совершенно иные цели: с одной стороны, эксплуатацию потребителя, с другой — борьбу с рабочими организациями».

Часто печатались статьи Сергея Мироновича и о культурных буднях страны, Терека, Владикавказа, о лекциях, пьесах и спектаклях, о Белинском и Толстом, о Горьком и Андрееве.

Вместе с тем Сергей Миронович старался использовать малейшую возможность для оживления политической жизни Владикавказа.

Здесь, как и в Иркутске, революционное движение было разгромлено. Кто в ссылке, кто в тюрьме, кто эмигрировал, подобно известному большевику Ною — Самуилу Григорьевичу Буачидзе, возвратившемуся сюда лишь спустя десятилетие. Уцелела только горстка запуганных репрессиями интеллигентов, шепотом рассказывавших о том, как в начале века возникла и развивалась социал-демократическая организация.

Борясь с эсерами, она завоевывала влияние среди солдат гарнизона и рабочих свинцово-серебряного завода «Алагир», единственного в городе значительного предприятия, пущенного в 1902 году. Вела за собой трудящихся в 1905 году. Побеждала черносотенцев и все-таки потерпела поражение. Неустрашимый Ной, прибыв из Грузии в 1906 году, не дал зачахнуть партийной организации, несмотря на повальные аресты. Большевики часа на три захватили типографию Казарова. Держали открытой дверь в контору для кого угодно и не выпускали оттуда никого. Рабочие с молчаливого согласия хозяина отпечатали множество листовок. Жандармерия, полиция потом рвали и метали, но поздно — листовки расклеивались на стенах жилых домов, шли по рукам в казармах, увозились в горные аулы.

Похоже на Иркутск, но сложнее. Здесь все надо создавать заново, а город трудный. Административный центр обширной Терской области. Засилье казачьей военщины, купечества и чиновников. Главенствовали они да горская знать, первогильдейские купцы, отставные генералы и полковники. Промышленность жалкая. Кроме «Алагира», табачная фабрика, пивоваренные заводишки, электростанция. Рабочих тысячи три, включая железнодорожников. Они вместе с кустарями, приказчиками и прочей беднотой заполняли слободки — Курскую, Молоканскую, Владимирскую, Верхне-Осетинскую, Шалдон. Пестрота с непривычки неимоверная. И русские, и осетины, и ингуши, и грузины, и армяне. Скучились в вавилонском смешении одежд, языков, обычаев, то уживаясь мирно, то не скрывая взаимной ненависти. Классовые, сословные, религиозные, национальные противоречия сказывались на каждом шагу, готовые разразиться ссорой, дракой, убийствами, погромом.

Сергей Миронович приглядывался к городу, к его населению. В беседах с сотрудниками, типографскими рабочими и их приятелями, во время прогулок по живописным окрестностям осторожно, как бы невзначай рассказывал о забастовках в соседних и дальних городах, о тружениках, которые выступают против эксплуататоров. Исподволь выискивал людей, которым можно доверять.

Тогда и сдружился Сергей Миронович с верстальщиком Ваней Турыгиным. Квартира верстальщика на Ардонской улице стала явочной. Там видался Сергей Миронович с наезжавшими во Владикавказ партийцами. Свидания обставлялись исключительными предосторожностями. Почти все подпольщики приходили загримированными. Иногда гримировался и Сергей Миронович, он превращался в немощного старика, опирающегося на палку. Дозорными в большой семье Турыгиных были все. Полиция ни разу никого не выследила.

Любое задание Иван Турыгин выполнял отлично. Понадобилось — стал председателем городской больничной кассы, в которую рабочие вносили часть заработка и из которой получали кое-какую помощь при потере трудоспособности. Через эту кассу Сергей Миронович держал связь со всеми предприятиями. Понадобилось — Турыгин по просьбе Кирова переселился на время в Грозный, где сплачивал большевиков. В 1919 году, когда белогвардейцы захватили Терек, Турыгина оставили в подполье. Он действовал спокойно, уверенно, мастерски, не вызывая у врагов никаких подозрений.

Киров в 1926 году пригласил его в Ленинград, хотел порекомендовать на ответственную профсоюзную работу. Однако Иван Яковлевич хворал и, хотя его лечили лучшие ленинградские врачи, работать не смог. Уехал домой и через год умер.

Были у Сергея Мироновича и другие помощники, среди которых выделялся адвокат Симон Алиевич Такоев, один из первых владикавказских социал-демократов. Он только что возвратился из вологодской ссылки. Правда, дружба с ним вскоре прервалась на несколько лет: Симон Такоев придерживался меньшевистских взглядов и только в 1918 году стал навсегда коммунистом, выросшим затем в крупного партийно-советского работника. На первых порах, в 1910 году, Симон Алиевич приносил серьезную пользу. Уже существовала в зародыше новая партийная организация. Устраивались нелегальные собрания, сходки. На одной из них, блестяще проведенной Сергеем Мироновичем за городом, у так называемой Сапицкой будки, Такоев, по его словам, присутствовал. Сергей Миронович тогда очень нуждался в квартирах для встреч с приезжими партийцами. Эти квартиры подыскивал Такоев. Ему, в частности, запомнилось, что однажды из Грозного прибыли большевики-нефтяники, которые хотели посоветоваться, как организовать назревшую забастовку. Выдавая грозненцев за своих друзей-адвокатов, Такоев пригласил их и Сергея Мироновича к знакомому, будто бы для того, чтобы попотчевать традиционным осетинским пирогом. Такоев был полезен еще и вот чем: по жалобам его клиентов Сергей Миронович изучал положение осетинской бедноты.

Ограничиваться редкими выступлениями на собраниях и сходках было нельзя. Да и кончились бы эти выступления провалом, так как в неизвестном прежде ораторе уже узнавали журналиста Миронова. Поэтому он выискивал все новые способы проникновения в трудовую среду. В городе было несколько воскресных школ, где обучались главным образом молодые рабочие. Сергей Миронович преподавал в них то механику и черчение, то политическую экономию. Слушатели были в большинстве своем настроены революционно, и уроки подчас переходили в беседы, отнюдь не предусмотренные программой. Самых сознательных рабочих он объединял в нелегальные кружки. В них вырастали активисты, которые потом уже сами вели революционную работу у себя на предприятиях и железной дороге.

Освоившись во Владикавказе, Сергей Миронович хотел поскорее стать своим человеком в горах, где, согнанные с исконных мест, втиснутые в ущелья, влачили жалкое существование и осетины, и ингуши, и чеченцы, и кабардинцы, и балкарцы.

Но у горцев никак не завоевать ни уважения, ни доверия, если неловко чувствовать себя на орлиных кручах. Пора привыкать к ним. Трудности не страшили, заправские альпинисты инженер Духовской и издательский конторщик Лучков кое-чему научили Миронова, и корреспондент «Терека» поднялся через хребет Арч-Корт к леднику Абано.

Миронову захотелось подняться выше, на вершину Казбека. Это почиталось едва ли не верхом отваги. Духовской, только-только вернувшийся с вершины, готов был одолеть ее вновь. Третьим вызвался Серебренников. А доктор Митник попросил украсить мужскую компанию его приятельницей, отличной спортсменкой Евгенией Эрастовной Пененжкевич, слушательницей медицинских курсов, приехавшей на каникулы из Петербурга. Духовской и Серебренников ответили — пожалуйста. Сергей Миронович тоже не возражал и молчаливо улыбался: чего не понавыдумает случайность. Эта хорошая девушка была дочерью того самого исправника Пененжкевича, который в 1899 году получил от начальства предписание о розыске Маркса и Энгельса, будто бы скрывающихся в пределах Уржумского уезда.

Вчетвером выехали из Владикавказа. У селения Гвилети, в теснине Дарьяла смельчаков принял под свою опеку знаменитый проводник Яни Цаголович Безуртанов.

Сергей Миронович писал потом в газете «Терек»:

«На землю спускалась ночь…

Кругом беспредельные белые облака, и только кое-где прорезываются через них вершины гор, напоминающие собой причудливые замки; иные гордо смотрят вверх, воскрешая средневековые времена, другие, под влиянием времени, обратились в руины…

Молча, один за другим пошли мы по скалистому хребту, кое-где покрытому снегом. Шли быстро, стараясь согреться, так как было довольно холодно…

«Дорога», нужно отдать ей справедливость, прескверная: местами чуть не ползком приходится пробираться по острым скалам, по ту и другую сторону которых почти отвесные обрывы, не внушающие особенной смелости. Любитель сильных ощущений может найти здесь полное удовольствие».

Казбек был совсем близко:

«Сквозь безбрежное море облаков, скрывающих почти все вершины, лежащие на север, слабо пробивались лучи солнца. Облачное море непрерывно колыхалось, образуя гигантские волны. Местами показывались вершины гор, напоминая тонущие корабли во время страшной океанской бури. Покажется на мгновение вершина, взглянет на утреннее небо, а набежавшая облачная волна снова захлестнет ее».

Смельчаки поднимались все выше:

«Медленной вереницей идем мы по фирновому полю; ноги глубоко вязнут в мягком снегу.

Кругом мертвая, безжизненная тишина.

С востока, из глубины облаков торжественно поднимается яркое утреннее солнце, обливая золотистыми теплыми лучами снежные поля и вершину Казбека.

Яни осторожно прокладывает дорогу, пробивая снег палкой, чтобы не попасть в ледяную трещину.

Едва заметный подъем сменяется более крутым. Мы приближаемся к основанию конуса.

Остается полторы версты самого трудного пути…

На половине конуса начался ветерок, который, постепенно усиливаясь, достиг того, что мы едва не отказались от выполнения своей задачи. Положение усугублялось еще тем, что приходилось рубить ступени, так как верхняя часть конуса оказалась совершенно свободной от снега, представляя собою гладкую ледяную поверхность.

Ветер рвал с такой силой, что казалось, вот-вот сбросит нас…

Но вот приближаемся к самой вершине; остаются минуты, и мы там.

Терпению настает конец, и я решаюсь идти без помощи ступеней, на одних кошках, которые, кстати сказать, несмотря на свое заграничное происхождение, никуда не годятся.

В 1 час 20 минут мы стояли на вершине».

Это было 9 августа 1910 года.

Миновал год.

31 июля 1911 года Сергей Миронович поднялся еще выше, на вершину Эльбруса — с конторщиком Лучковым и проводником Сеидом Хаджиевым. Спортивное событие было настолько значительным, что в путеводителях по Кавказу с тех пор неизменно упоминалось имя Миронова. Упоминалось это имя и в ежегоднике, в бюллетенях Русского горного общества.

Вышло так, можно сказать, что с ослепительно светлых высот Эльбруса низринулся Сергей Миронович в темницу.

31 августа, утром, в редакцию «Терека» понабились жандармы.

— Кто из вас Костриков Сергей Миронович?

— Я.

Обшарили все ящики всех письменных столов. Сергея Мироновича увели.

В тот день исчез заведующий редакцией Александр Александрович Лукашевич, журналист, давно разыскиваемый петербургской жандармерией. Опасаясь, как бы не добрались и до него, он перекочевал в Екатеринодар, где Казаров основал вторую свою газету.

Затем исчез и конторщик Павел Григорьевич Лучков, потому что был вовсе не Павлом Григорьевичем Лучковым, а заочно осужденным военным моряком Иваном Спиридоновичем Моторным. В 1905 году он, машинист эскадренного броненосца «Георгий Победоносец», настойчиво звал товарищей по экипажу присоединиться к восставшему броненосцу «Потемкин».

Лучков-Моторный уже несколько лет втайне любил Марию Львовну, а она отвечала лишь дружбой. В некотором смысле он оказался пророком. Вскоре после того, как Миронов поступил в редакцию, Лучков огорошил однажды Марию Львовну:

— Даю голову на отсечение, что вы выйдете за Сергея Мироновича.

— Никогда, — возразила Мария Львовна, еще вполне равнодушная к корреспонденту Миронову, как равнодушен был и он к ней.

— Попомните мое слово.

Лучков-Моторный дал знать о себе лишь в дни похорон Кирова:

«Простите, дорогая Мария Львовна, что я спустя двадцать лет после нашей тяжелой и радостной в воспоминаниях встречи с вами и Миронычем, встречи, унесшей с собой частицу и моего бытия, — по такому ужасному случаю пишу Вам.

Ведь шесть лет делили мы и радость и горе в тяжелую годину реакции во Владикавказе.

У меня сохранилась фотография Мироныча из нашего хождения по горам Кавказа. Смотрю, вспоминаю, плачу… Припоминаю, как-то Мироныч говорил: «Доживу до тридцати лет, а потом кубок об землю».

Бедняга. Счастливец. Испил он кубок радостный, полный красивых побед, побед рабочего класса, но, к великому горю, не до дна…»

2

Сергея Мироновича посадили во владикавказскую тюрьму. В общей камере сплошь уголовники. Под окном ночами совершались казни. А труднее всего было переносить то, что за стенами тюрьмы горевал друг, Мария Львовна. Сергей Миронович писал ей:

«Вы не можете себе представить, как на меня действует Ваша заботливость, в таком положении я еще никогда в жизни не был».

Им дали свидание, после которого он писал:

«Если бы кто-нибудь посмотрел на нас, то сказал бы, что в неволе ты, а не я».

Он упрашивал ее не тревожиться за него:

«Сережка — парень крепкий, он вынесет все, какая бы несправедливость ни обрушилась на него».

В октябре Сергея Мироновича отправили по этапу в Сибирь. Со станций в пересыльные тюрьмы, из пересыльных тюрем на станции арестанты шли привязанные друг к другу цепями, закованные в ручные кандалы. Шли в темноте. С факелами. Под звон цепей.

Дней через двадцать пять — томская тюрьма. В четвертый раз. Предстоял суд по делу о типографии на Аполлинариевской. Приговор был гадателен, хотя Попова, Решетова и Шпилева нашли гораздо раньше И доказать причастность их к этой типографии суд не сумел.

Сергей Миронович в томской тюрьме тоже был единственным политическим заключенным. Ничего отрадного, кроме книг, кроме писем из Владикавказа. Сергей Миронович и сам часто писал во Владикавказ, Марии Львовне.

Вот часть этих писем в выдержках.

8 ноября 1911 года

«Чем занимаетесь? Как Ваша музыка? Надеюсь, что «Смерть Азы» Вы знаете в совершенстве. Давно не слышал музыки, и чем дальше она от меня, тем большую привязанность чувствую к ней. Впрочем, это всегда ведь так бывает».

22 ноября 1911 года

«Случайно взял Лермонтова, и почему-то он совершенно иным стал в моих глазах — его поэзия, конечно. Удивительно своеобразно!

Много помогло в его усвоении, очевидно, мое знакомство, хотя и слабое, с Кавказом. Какова должна была быть сила воображения, наблюдательность и проникновенность у человека, так высокохудожественно и образно описавшего Кавказ. Что если бы перед его взором раскинулась подавляющая своим величием, божественно-спокойная, необъятная панорама, которую приходилось видеть немногим счастливцам, достигавшим вершины царствующего над горами Кавказа гиганта! Какие звуки услышал бы художник-гений среди этой мертвой тишины? Какие тайны природы открыл бы его проникновенный взор?»

13 декабря 1911 года

«Ваш отзыв о «Черных масках» нельзя назвать… основательным. Вы говорите, что и сам автор их не понимает? Но если это даже и так, то произведение от этого ничего не теряет.

Боюсь, что скажу парадокс: по-моему, истинно гениальное творчество исключает элемент самокритики или по меньшей мере весьма ограничивает действие его. Думаю, что, например, Шекспир, Гёте и др. едва ли подозревали всю необъятность той сокровищницы, которую они дарили миру. Это во-первых. А во-вторых, трудно указать в истории литературы пример: гениального художника и гениального критика, совмещающихся под одним черепом… Говорю это только потому, что на Л. Андреева очень часто смотрят с Вашей точки зрения.

Теперь по существу. Все вещи Андреева (начиная с «Жизни человека») носят очень туманный колорит, что, конечно, препятствует их усвоению. Однако при более внимательном анализе легко можно рассмотреть основную идею любой его вещи. Попробуйте в интересующих Вас «Масках» сделать такую подстановку: герц. Лоренцо — Человек (с большой буквы), маски (все) — мысли человека. Остальное можно без ущерба отбросить, для простоты. Лоренцо — метафизик. Припав к кубку познания (а раз припавший не отстанет от него: таково очарование познания), Лоренцо воскрес и душой и телом. Он горд, и весел, и красив. У него праздник в душе, которую освещают отныне тысячи огней. В ней светло и красиво, как в волшебном замке. Но Лоренцо в своем метафизическом увлечении дошел до того, что называется тупиком. И вчерашние мысли и образы, которыми он распоряжался, как могущественный властелин (ведь недаром он герцог!) над своими подданными, — сегодня привели его в ужас, и какой ужас! Лоренцо дошел до границы человеческого познания. Отсюда явились последовательно: неуверенность, сомнение, блуждание в противоречиях, которое привело в конце концов к полному раздвоению Лоренцо, и в заключение всей трагедии — кошмар.

Последнюю сцену — пожар замка и самосожжение Лоренцо — я понимаю так. Потерпев крах в попытке доказать всемогущество человеческого разума и безграничность познания, Лоренцо верит еще, что он прав. Отсюда его торжествующая смерть. Идея эта стара, как мир, но форма, в которую ее облек Андреев, делает ее новой. Тут он, можно сказать, влил старое вино в новые мехи. Правда, символизм, да еще такой крайний, мало кому доступен, но ведь это единственная форма, в которую можно облекать вечные идеи. Для простака же «Фауст» — сказка, Гамлет — бездельник».

3 января 1912 года

«Видели ли новую вещь Л. Андреева — «Сашка Жигулев» или что-то в этом роде? И на этот раз Андреев взял исключительность… Опять, наверное, «пугает»? Полюбил человек сверхъестественность и не может с ней расстаться. Вы писали, что не могли понять его «Маски», но Вы попробуйте прочесть «Океан». Действительно, голова закружится!»

7 февраля 1912 года

«Храбрюсь, одним словом, и храбрюсь неудачно. Видите ли: я думаю, что ни один из находящихся в неволе не может сказать, что «бьет в барабан», что он бодр, весел… Если кто и скажет это, то он скажет неправду… Поэтому, когда я говорил Вам, что чувствую себя хорошо, — то это следовало понимать, конечно, относительно. (Да иначе это слово и невозможно понимать.) Чувствую себя хорошо, так сказать, по-тюремному, в пределах данной обстановки, а вовсе не так, что мне и лучшего ничего не желательно!»

22 февраля 1912 года

«Вот скоро начнется здесь весна, божественная сибирская весна! — о которой южане не имеют ровно никакого представления (бедные, они ничем не могут вознаградить себя, так как прелести весны (настоящей) ни с чем не соизмеримы). Когда настанет это время, тогда… буду писать стихами!»

28 февраля 1912 года

«Вы, наверное, все чаще и чаще поглядываете на горы? Чувствуете весеннее дыхание Дарьяла? Скоро над вами полетят с юга птицы. Как это красиво! Прислушивайтесь по ночам. Я особенно любил слушать, когда летят журавли — ночь темная, не видно ни зги; город спит мертвым сном; а неутомимые птицы тяжело машут крыльями и как-то таинственно разговаривают друг с другом… Когда я впервые заметил перелет птиц, был очарован».

5 марта 1912 года

«В сущности ведь Андреев не открыл ни одной Америки, а сколько о нем говорят? Гораздо больше, чем о всех современных беллетристах, взятых вместе. Значит, что-то есть в нем, — дыму без огня не бывает. Да, несомненно есть. Взять хотя бы форму его творчества (она-то и мешает усвоению содержания) — символизм. Владеет он ею прекрасно. Иногда два-три смелых, широких штриха заменяют вам целую книгу!

Возьмите пролог в «Жизни человека», — разве это не шедевр? Слова «Некто в сером»: «Я буду подле (человека), когда он бодрствует и спит, когда он молится и проклинает»… Несколько подчеркнутых слов рисуют вам всю жизнь человека. Да, на это нужен талант.

Вы говорите, у других все ясно, реально, а у Андреева туман. Надо внимательно вглядеться в этот туман, и перед вами встанет нечто очень большое. У «других» действительно проще. Рудин, Базаров, Раскольников, Карамазовы, Каренина, Вронский, Обломов, Вера и Волохов, Дядя Ваня, Фома Гордеев — все они гораздо понятнее и ближе, чем Давид Лейзер, герцог Лоренцо. Почему? Да просто потому, что первые — реальные образы, а герои Андреева — символы. Художники-реалисты рисовали типов, взятых прямо из жизни, живых людей, и говорят и действуют их герои, как люди… Для Андреева же не существует ни Татьян, ни Онегиных, ни Ивановых, ни Олесовых — объектом его творчества является Человечество. По его — страдают не Анны, Петры, Иваны, а страдает все человечество в целом. Поэтому его герои абстрактны, часто действуют неизвестно где (Анатэма, Океан); можно только сказать: на Земле…

Иногда перед художником блеснет свет истины, осветив на мгновение путь к ней, и тогда бесплодные нивы пессимизма он потрясает могучим победным кликом. Как торжествующе звучит безумный крик Лоренцо, завершающего свою трагедию! Кажется, вот-вот падут стены замка, скроется тьма, ужасные маски падут в преисподнюю… Прочь, бессилье и сомненье! Лучезарная истина идет навстречу герцогу, готовая подарить его разуму свой первый девственный поцелуй!.. Но, увы, Лоренцо торжествует только затем, чтобы умереть; огонь, сжигающий тьму, уничтожает и его. И снова поле битвы остается за Аргусом, охраняющим своды обетованного царства.

Однако ничто в мире не может заставить человека отказаться открыть вечную тайну, найти «ис-тину». Как змея, жалит его мозг это страшное слово, и, забыв все прежние неудачи, человек снова бросается на поиски «синей птицы». Найдет ли он ее? — Неизвестно.

Так я понимаю творчество Л. Андреева.

Как художник, по-моему, он стоит очень высоко».

Сергей Миронович работал в тюрьме над пьесой, в которой выведена своеобразная героиня, будущий инженер-химик Софья: студентка отстаивает передовые взгляды, хотя выросла в семье первогильдейского купчины, старающегося пролезть в депутаты Государственной думы.

Работал Сергей Миронович и над заметками о смертниках. В рукописи нет ни слова о российской действительности. Но заметки неотразимо обличают царский, капиталистический строй, искалечивший людей, превративший их в преступников. А у них еще и сейчас душа — человеческая. Как у неразлучных с детства Соколова и Поливанова, талантливых певцов. Как у Хаима, который, сам ожидая казни, выдумывает всякие небылицы, чтобы утешать других смертников, отвлекать их от дум о неотвратимом.

«Ничто в мире не может стать поперек дороги победоносного шествия ликующей смерти и предотвратить ее победу над беспомощными, беззащитными, теряющими рассудок людьми. Временами трепещущая мысль вырывалась далеко за пределы склепов, тюрьмы и лобного места и уносилась туда, где осталось столь дорогое прошлое, где было так много пламенных юношеских надежд и упований, где жизнь, полная борьбы и страха, проклятий и молитв, стремлений и разочарований и где над всеми встает одно общее, необъятное и непреоборимое желание жить, на которое не смеет посягнуть ни один из смертных. Падая в непролазную трясину порока, погружаясь в болото лжи, корысти и обмана, проклиная день и час дарования ему жизни и создания мира, задыхаясь и с плачем призывая смерть, как избавительницу от всех мучений, слез и страданий, — униженный и раздавленный человек все-таки карабкается вперед, ползет и пресмыкается, но всеми силами стремится утолить горящую в нем жажду жить».

Об одном из смертников:

«Мысли давно уже утратили свою остроту, проникновенность и живость, и исчезла память — сокровищница прошлого. Нет уж ни скорби, ни радости, ни печали, ни веры, стерлось прошлое, оставив едва заметные следы, нет настоящего и скрылось за непроницаемой пеленой будущее. Печать полного, тупого равнодушия лежит на детском лице этого человека…

— Господи помилуй, — шепчут по временам потерявшие подвижность губы».

Дальше:

«Иногда откуда-то вырывалась нестерпимая жажда жизни, крепко схватывала своими цепкими когтями, бросала и метала из стороны в сторону, открывала беспредельные горизонты. Отовсюду кивала и улыбалась жизнь, полная красок, звуков и любви. И звала своим всепокоряющим голосом, полным музыки и очарований. Будила угасающие надежды, кадила опьяняющим фимиамом, толкающим людей на самоотверженные подвиги, на страшные злодеяния, кидающим в пучину зла и порока и выбрасывающим на высокие, пенящиеся гребни счастья и красоты. И стремительно летели живописные картины, манили, ласкали, радовали. Но за всем этим вставал гигантский призрак, при виде которого цепенело все живое. Он поднял свою беспощадную руку и уже готов снести все, что так страстно и мучительно зовет к себе».

Дальше:

«Смрад и густой дым висели в воздухе, и слабые лучи едва мерцающей маленькой лампы с трудом проникали до средины камер, оставляя в тени углы их… Серые стены, серые костюмы и такие же серые худые лица арестантов. Плотными рядами лежат они на полу, усиленно стараясь погрузиться в сон, его не было…

Тихо и неожиданно перед дверью «малой смертной» показалась темная большая тень, затем знакомый предательский звон отпирающегося замка, и сон, как трусливый вор, заслышавший преследователей, стремительно бросился прочь. В камерах мгновенно все ожило».

Двое смертников, Соколов и Поливанов, запели.

«Казалось, поет огромный хор. Красиво и стройно лились звуки молодых, чистых голосов. Высоко поднимался мягкий, ласкающий душу тенор, и в нем слышалось что-то тяжелое, большое, от которого хочется плакать. То в усиливающихся, то в замирающих звуках его была не песня — это была молитва глубоко несчастного, забытого, страдающего человека, давшего простор наболевшей душе…»

15 марта Сергею Мироновичу исполнилось двадцать шесть лет. Свой день рождения он в пятый раз встретил в тюрьме.

16 марта его судили.

Защиту подготавливали шесть адвокатов. Те, которые двумя годами раньше, 2 марта 1910 года, вынудили суд признать Попова, Решетова и Шпилева непричастными к типографии на Аполлинариевской.

По словам Попова, адвокаты блестяще сплели тогда воедино ряд обстоятельств.

В июле 1906 года подземная типография была готова. Ее опробовали, хотя шрифт еще не поступил. Напечатали несколько партий листовок с набора, доставляемого из другой нелегальной типографии. Использованный набор и листовки без промедлений увозили.

Поэтому в 1909 году, когда произошел обвал, вызванная полицией техническая экспертиза наткнулась на несуразность, которую не раскрыла и, возможно, не пыталась раскрыть: печатная машина неоднократно действовала в подземелье, несмотря на отсутствие шрифта. Отмеченную экспертизой несуразность адвокаты истолковали по-своему, подчеркивая, что почти бесшумные типографские машины, подобные обнаруженной на Аполлинариевской, обычно применяют фальшивомонетчики.

Получилась стройная версия защиты — поскольку типография работала без шрифта, в ней, выходит, печатались отнюдь не листовки РСДРП, а фальшивые деньги.

Отвести этот неожиданный удар по обвинительному заключению, шаткому и без того, прокурор не сумел.

Последовал еще удар. Как известно, РСДРП фальшивых денег не печатает. Известно также, что трое обвиняемых, сидящих на скамье подсудимых, уже привлекались по этому делу и были освобождены. Естественно, после обвала типографского помещения полагалось искать не их, а подлинных преступников, фальшивомонетчиков. Но фальшивомонетчики остаются на свободе. Похоже, к ним благоволят. Иначе не понять, почему они не найдены, почему не привлечены к дознанию хотя бы двое жильцов, занимающих с 1906 года квартиры над типографией.

Квартиры эти занимали стражник и полицейский писарь. Их вопреки воле официального владельца вселили в пустующий дом. И неспроста. Власти, конечно, подозревали, что дом принадлежит Томскому комитету РСДРП. Но разглагольствовать об этом прокурор, не мог и, изворачиваясь, поставил себя, а также судей в неловкое положение.

Прежняя версия защиты выручила и Сергея Мироновича. Его оправдали за отсутствием улик.

Выпущенный из тюрьмы, он гостил несколько дней в Челябинске у переселившихся туда Поповых. Провел затем недели полторы в Москве. Осматривал Кремль. Трижды побывал в Большом, смотрел и спектакли гастролировавшего в России Немецкого театра, которым руководил выдающийся режиссер и актер Макс Рейнгардт. От его постановки «Царя Эдипа» пришел в неописуемый восторг, как писал вскоре Попову. Жалел, что не мог познакомиться с Художественным театром, уехавшим на гастроли в Питер. Встречался с писателями и журналистами. Все они, за исключением весьма симпатичного Викентия Викентьевича Вересаева, неприятно удивили своей самовлюбленностью. Из-за этого литературная среда оставила скверный осадок.

В середине апреля Сергей Миронович возвратился домой.

3

Вспоминают: солнечным весенним днем пришел он в редакцию «Терека». Солодов и другие сотрудники шагали из угла в угол, восклицая:

— Перцов!.. Капустин!.. Ракитников!..

Сергей Миронович отрицательно покачивал головой.

Выбирали псевдоним. Миронову-Кострикову не следовало бросаться в глаза властям хотя бы с газетного листа.

Не найдя ничего стоящего, листали календарь, где перечислялись имена святых.

— Полиевкт, Евтихий, Пелагея, Агапит, Софроний…

— Нет, нет.

— Николай, Ольга, Мария, Кир…

— Кир! — подхватил Солодов. — Киров!

Видимо, Сергей Миронович с Александром Солодовым на радостях попросту разыграли редакционных новичков. Чего-чего, а псевдонимов у любого профессионального революционера и журналиста было вдосталь. Хватало их и у Сергея Мироновича.

Стоит также повторить и уже упоминавшееся утверждение земляков Кирова. В частности, московский архитектор Яков Федорович Попов, даже в пожилом возрасте, хорошо помнил, что его уржумскому однокашнику Сереже Кострикову еще в детстве нравилось звучное имя — Кир, почерпнутое из учебника истории. Далее, еще лет семнадцати Сергей Костриков однажды назвал себя Кировым, как говорил его одноклассник по Казанскому промышленному училищу, читинский инженер Александр Михайлович Мосягин. Журналист Дмитрий Захарович Коренев писал, что, когда он весной 1911 года поступил в «Терек», Сергей Миронович уже был Кировым.

Так или иначе, 26 апреля 1912 года «Терек» напечатал статью Сергея Мироновича, впервые подписанную псевдонимом: Киров.

4

Сергей Миронович восстанавливал прежние связи в трудовой среде, продолжая развивать их. У него, кроме Турыгина, были теперь еще верные помощники. И среди них Федор Иванович Серобабов. Молодой новороссийский рабочий-кузнец, он с группой железнодорожников перевелся во Владикавказ, где открылись вагоноремонтные мастерские. Имея определенную подготовку, Федор Иванович сразу включился в нелегальную работу. Распространял большевистские листовки, вел агитацию у себя в мастерских, а также в депо. Киров очень ценил Серобабова и, по словам Марии Львовны, жалел, что конспирация не позволяет часто встречаться, дружить с ним. Умный, волевой, начитанный, Федор Иванович вырос в опытного организатора, был впоследствии депутатом городского Совета, членом президиума горкома партии. В августе 1918 года, когда во Владикавказ нагрянули белогвардейские мятежники, они расстреляли Серобабова.

Через Турыгина, Серобабова и других товарищей руководил Киров и нелегальными кружками и учащающимися стачками. За советом и помощью к Кирову почти регулярно приезжали партийцы из Грозного и Нальчика, из Минеральных Вод и Пятигорска.

В газете Сергей Миронович выступал куда резче прежнего.

«И чем дальше мы уходим от патриархального скулобития, как основного приема внедрения в сознание обывателя законности и правопорядка, в старом смысле этих слов, тем обаятельнее действуют на нас чудотворные свойства кулака… Многим кажется, что приведение России в порядок на новых основаниях совершится быстро и удачно именно с помощью кнута…»

Исключительно сильное впечатление на Тереке, на всем Северном Кавказе произвела статья «Простота нравов». Случайно миновав цензурные рогатки, Киров пошел в открытую против черносотенцев, их оголтелых главарей Пуришкевича и Замысловского, а также продажных карьеристов-хамелеонов из правых, буржуазных партий:

«Удивительная простота нравов наблюдается в нашей политической жизни! Разительные примеры этому дает на днях организовавшаяся новая Государственная дума. Выяснилось окончательно, что в четвертой Думе неизбежно господство черных, и притом черных весьма определенного тона, тона Пуришкевичей и Замысловских. Создается положение трагикомическое вполне…

Глядя на наш четвертый парламент, очень легко уподобиться тому оттоману, который, посетив французскую палату депутатов, воскликнул:

— Благодарю аллаха, избавившего мою родину от столь гибельного испытания!..

Трагизм России заключается в том, что она в политическом отношении переросла анекдотического турка…

И тем не менее ей приходится «гордиться» народным представительством, в котором паяцы вроде Пуришкевича играют роль посланников народа».

Конец статьи:

«Всем давно известно, что наши политические деятели, сидящие направо, отличаются удивительной способностью перекрашивать себя в случае надобности…

Это депутатское хамелеонство объясняется тем, что огромное большинство наших депутатов, в силу многих условий, имеют весьма отдаленное отношение к населению. Депутаты часто совершенно не связаны с пославшими их, и поэтому на всякое свое поведение они смотрят с точки зрения «как прикажете». Куда подует политический ветерок, в ту сторону и поворачивается большинство думских законодателей».

3 ноября газета вышла в свет. Заметались и полиция, и прокуратура, и чиновная рать начальника Терской области, который был одновременно наказным атаманом терского казачьего войска. Кирову и издателю Казарову угрожали судом, тюрьмой. Замышляя расправу, но не решаясь пока арестовать ни того, ни другого, начальник области мстил издателю штрафами.

13 ноября его оштрафовали на крупную сумму в сто рублей за статью Кирова «Еще панама», напечатанную прежде, чем «Простота нравов».

7 декабря издателя оштрафовали уже на двести рублей за статьи Кирова «Ликвидация стачек» и «Четырнадцать часов труда».

31 декабря — сто пятьдесят рублей штрафа за статьи Кирова «Начало конца» и «Дневник журналиста».

5 января 1913 года — пятьдесят рублей штрафа за статьи Кирова «Тревога в Китае» и «В военном мире».

9 января прокурор предложил начать уголовное преследование Кирова за «Простоту нравов».

12 января судебный следователь принял к исполнению предложение прокурора.

18 февраля городовой вручил Кирову повестку — прибыть наутро к следователю.

19 февраля Кирова допрашивали. Он вежливо пожалел следователя за его запоздалые и совершенно напрасные старания. В связи с трехсотлетием царствующего дома Романовых со дня на день ожидается высочайший манифест об амнистии. Под амнистию, несомненно, подпадет и это надуманное судебное дело. Так что господин следователь и другие господа утруждали себя даром, даром выматывали свои и не только свои нервы.

28 февраля следователь вынужден был признать, что дело Кирова подлежит прекращению согласно пункту I параграфа XVIII царского манифеста от 21 февраля.

27 марта 1913 года суд прекратил дело о «Простоте нравов».

5

В полиции, в жандармерии никого не удивило, что журналист, которого власти изводили около пяти месяцев, захотел развеяться. Не удивило, наверное, и то, что его, взявшего Казбек и Эльбрус, опять потянуло в горы. Правда, альпинистский сезон еще не начался, но Сергей Миронович вдруг стал интересоваться пещерами, скалами, увлекся охотой. В пещере Кинжал и на какой-то круче, говорят, видели высеченные отметки: «Киров, 1913». А ружье он, говорят, подарил потом сельскому учителю, согласившемуся быть переводчиком: охотником-то Сергей Миронович стал лишь в двадцатых годах.

На случай, если за ним негласно следят, он для отвода глаз взбирался на головокружительные кручи, постреливал, заглядывал в пещеры, словно исследуя их. И беспрепятственно, не вызывая никаких подозрений у властей, Киров провел несколько дней в горных селениях Кабарды и Балкарии.

Определенные знакомства он завязал там еще в 1911 году благодаря невольному содействию адвоката Далгата, который по просьбе своих клиентов, местных крестьян, неоднократно составлял для них жалобы и прошения. Собираясь тогда на Эльбрус, Киров взял Далгата в спутники. Достичь вершины адвокат не сумел и повернул обратно на полпути, но пользу принес, не подозревая о том: накануне восхождения ввел Кирова в дома ряда горцев. В 1912 году Сергей Миронович восстановил прежние знакомства. От Далгата, Беме и других владикавказских адвокатов, а также от кооператоров Сергей Миронович уже многое знал о нуждах, о земельных тяготах кабардинской и балкарской бедноты.

Теперь на эту бедноту свалились новые беды. Балкарская знать, закрыв вход в Черекское ущелье, самовольно лишила крестьян доступа к пастбищам. Кабардинские князья и кулаки присвоили пастбища на Золке. Крестьяне попали в безвыходное положение и волновались, не зная, что предпринять. Киров подсказывал, что бунтарство ничего не даст и что необходимо сплотиться, отобрать пастбища силой:

— Вся земля принадлежит всему народу.

Звучало это в равной мере убедительно как по-русски, так и в переводе на кабардинский и балкарский.

Киров также говорил, что не княжеская знать, а народ славится умением выращивать великолепных скакунов. После этих слов, простых и сочувственных, пустозвонством звучала хитроумная выдумка богатеев и подкупленных ими царских чиновников: они твердили, что бедноте под силу только баранов пасти и что лучшие пастбища следует отдать крупным коннозаводчикам, поставляющим армии высокопородистых лошадей.

Рассуждения и советы Кирова запечатлевались в уме и сердце у многих крестьян.

Среди них был Бетал Эдыкович Калмыков, двадцатилетний кабардинец, которому Киров, можно сказать, дал путевку в большую жизнь.

Герой гражданской войны, Бетал Калмыков в мирные годы руководил Кабардино-Балкарией как председатель облисполкома, затем секретарь обкома партии. Уже в начале тридцатых годов колхозники здесь жили лучше, чем во многих других местах. Область, не имевшая промышленности, превращалась в индустриальную. В этом была доля труда Калмыкова, человека талантливого и своеобразного. Пленумы обкома он нередко проводил в колхозах. Иногда закрывал обком: все уезжали на хлебоуборку, хотя она вовсе не отставала.

— Неделю в поле поработаешь, весь год вкуснее будет хлеб.

Засушливым летом Калмыков, взбудоражив селения и города области, счел мобилизованным прежде всего себя:

— С завтрашнего дня я делаюсь поливальщиком. Буду вместе со всеми членами бюро обкома поливать колхозные поля.

В постановлении обкома он однажды записал, что пренебрежение даже к мельчайшим бытовым нуждам колхозников — прямое кулацкое дело. Он призывал сельскую молодежь овладевать техникой и, сам учась, в присутствии юных колхозников сдал экзамен на плугаря. Бросив клич — развивать альпинизм, Бетал Эдыкович сорока с лишним лет поднялся и сам на вершину Эльбруса. Калмыкова везде звали просто по имени: Бетал.

Калмыков рассказывал, что в 1913 году крестьяне собирались только мстить притеснителям, пока не приехал Киров. Он был против мести. Он обещал прислать своих людей и прислал их. Крестьяне восстали.

Кто из присланных Кировым партийцев поднял крестьян против богатеев, пока не установлено. Однако в бумагах царских чиновников и следственных материалах неоднократно подчеркивается, что восстанием руководила чья-то опытная рука и что агитацию среди горцев вели приезжие, развитые люди.

Есть основания полагать, что одним из них был Иван Никитич Никитин. За нелегальную работу его, члена РСДРП, в 1903 году исключили из Московского университета и выслали на Терек. Никитин во Владикавказе поступил на «Алагир», участвовал в первой русской революции. Познакомившись с Кировым в 1909 году, Иван Никитич затем то исчезал, то возвращался во Владикавказ. Колесил по городам и станицам как рабочий и партийный полупрофессионал, как организатор стачек — видимо, выполняя задания Сергея Мироновича. По крайней мере достоверно известно, что Никитин поддерживал связь с партийными организациями Грозного, Пятигорска, Минеральных Вод, Нальчика, ездил в Баку. Владикавказская большевичка Евдокия Анисимовна Полякова говорила, что Киров еще до Октября видел в Никитине многообещающего деятеля. Нарком труда и промышленности Терской республики, Никитин погиб в 1918 году, одновременно с Федором Серобабовым. Похоже, именно Ивана Никитича подразумевают следственные документы, упоминающие конспиратора, находившегося в 1913 году среди восставших горцев и бесследно скрывшегося.

Восстав, горцы держались стойко, а победить не смогли. Силы были неравные, за богатеев заступились войска, они подавили Зольское и Черекское восстания. Но, как писал потом Бетал Калмыков, между трудящимися, с одной стороны, и кулачеством, дворянством и княжеством — с другой, образовалась пропасть, которая начала углубляться. Революционные настроения, впервые пробудившись, усиливались, обещая в скором будущем победу.

6

Революционные настроения усиливались и в Осетии, Чечне, Ингушетии. В туристском костюме, в войлочной шляпе, с палкой в руках, Сергей Миронович при первой возможности спешил в горы. Бывал в селениях и аулах не только на исхоженных дорогах, но и в заброшенных поднебесных углах — стоило поскорее сблизиться и с ними или пока определить хотя бы их удельный вес в грядущих событиях.