Царская немилость

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Царская немилость

В 1835 году в Петербург приехал французский художник-маринист Филипп Таннер.

У Таннера были друзья и соотечественники, давно обосновавшиеся в России. Они-то и стали распространять восторженные слухи о нем. А вскорости некоторые картины Филиппа Таннера приобрели столичные аристократы. О французе стали толковать в салонах.

Наконец царь заказал ему несколько картин. После этого Таннер сразу вошел в моду. Заказы посыпались к нему со всех сторон.

Таннера редко можно было застать у себя в мастерской: то отправлялся он в Кронштадт писать с натуры тамошний порт, то разъезжал по городу, собирая новые выгодные заказы. Не прошло и полугода, как прибыл Таннер в Петербург, а заказов уже нахватал вперед на несколько лет. Живописец был жаден и скуп. Вскоре ему пришла мысль просить в помощь кого-либо из учеников Академии, обещая научить академиста морской живописи. Император, благоволивший к Таннеру, милостиво обещал. Как-то во время прогулки царь встретил президента Академии художеств Алексея Николаевича Оленина.

— Ты-то мне и нужен, — заявил Николай. — Кто нынче из числа лучших учеников Академии отличается в пейзажной живописи?

— Гайвазовский, ваше величество. Он делает заметные успехи не только в классах. Его акварели охотно покупают знатоки. Но юношу все больше тянет на изображение морских видов.

— Отлично! Его-то и направим к Таннеру. Живописцу будет помощь, и Гайвазовский многому научится у мастера.

Оленин хотел было возразить, что Таннер у себя на родине не столь уже славен и вряд ли Гайвазовскому полезно прерывать классные занятия, но все же решил промолчать. Президент слишком хорошо знал своего собеседника: царь возражений не терпел.

Через несколько дней после этого разговора Гайвазовского разлучили с Академией. Целые дни проводил он теперь в роскошной мастерской Таннера. Француз был высокомерен и заносчив. Занятый своими заказами, он поручал юноше лишь приготавливать краски и содержать в чистоте палитру.

Однажды Таннер увидел рисунки Гайвазовского и с тех пор ста посылать его писать виды Петербурга, столь необходимые для выполнения многочисленных заказов. Обычно, отослав Гайвазовского из мастерской, француз сам приступал к работе — ах как он боялся, что способный юноша быстро усвоит тайны морской живописи.

Гайвазовскому казалось, что его невзгодам не будет конца. Таннер с каждым днем все более торопился с выполнением заказов, особенно для русского императора. Вот и сегодня француз приказал ему с утра заняться растиранием красок, а в полдень отправиться на Троицкий мост и оттуда списать для него вид Петропавловской крепости. Нынче Таннер был особенно груб: он отдавал приказание отрывисто, глядя поверх головы Гайвазовского, а того слегка пошатывало от недомогания: накануне он выкупался в Невке, в холодной еще воде, и теперь его лихорадило. Выйдя в полдень из мастерской и направляясь к Троицкому мосту, юноша почувствовал себя совсем плохо и вынужден был присесть у первых ворот. Он решил было уже вернуться и сказать Таннеру о болезни, но передумал, зная заранее, что тот заподозрит его в обмане…

1. Неаполитанский залив утром. 1843

2. Берег моря ночью. 1847

На лето Алексей Николаевич Оленин с семьей обычно перебирался в свое имение «Приютино», близ Петербурга. Туда часто наезжали артисты, писатели, художники. Несколько лет назад в «Приютине» целый день провели вместе Пушкин, Грибоедов, Глинка. Грибоедов и Глинка доставили истинное наслаждение радушным хозяевам и гостям своими музыкальными импровизациями. До глубокой ночи один сменял другого у рояля. Об этом дне потом долго говорили у Олениных.

Припомнились те пленительные часы и сегодня Алексею Николаевичу, когда, выйдя из Академии, он собрался поехать в «Приютино». Воспоминания оживили его, и, выйдя из кареты, он решил пройтись. Оленину было семьдесят два года. В таком возрасте больше дорожат каждым прожитым днем, каждой встречей или беседой с другом. Многих из его друзей уже нет в живых. Давно умер Державин, которым зачитывался еще в юности. С любовью украсил Оленин вышедшие сочинения поэта своими виньетками. Вспомнил, как старик Державин, приехав к нему взволнованный из лицея, рассказал о лицеисте Пушкине. Потом Пушкин часто посещал его дом и одно время был сильно влюблен в его дочь Анну. Все это было как будто совсем недавно, а годы идут и идут, и многие уже состарились. Пушкин и тот осунулся в последнее время, и реже стал слышен его необыкновенный заразительный смех. Внезапно Оленин подумал о Гайвазовском. Только сегодня академисты Ставассер и Штернберг просили за своего друга, горевали, что Таннер совсем перестал отпускать его в Академию. И тут же с присущими юности внезапными переходами от одной мысли к другой Штернберг спросил:

— Алексей Николаевич, а правду говорят, что Гайвазовский своим счастливым сходством напоминает Александра Сергеевича Пушкина в молодости?

Оленин знал об этих толках среди академических учеников и профессоров, но только сейчас, мысленно сравнив облик юного Пушкина с Гайвазовским, удивился, как он раньше не обращал внимания на это действительно разительное сходство. «Дай бог, чтобы талантом и уменьем был схож с поэтом», — подумал старик.

Алексей Николаевич подходил к Троицкому мосту, где ждала его карета. Вдруг на мосту он заметил Гайвазовского. Юноша был бледен. Он внимательно глядел в сторону Петропавловской крепости, в руках у него были альбом и карандаш. С трудом узнал Оленин в этом похудевшем и болезненном молодом человеке обычно веселого и жизнерадостного Гайвазовского.

Гайвазовский на мгновение отвел глаза от крепости и заметил приближающегося Оленина. Лицо его прояснилось, и, быстро закрыв альбом, он поспешил навстречу Алексею Николаевичу.

— Что ты делаешь здесь, на мосту? — спросил Оленин и, не дожидаясь ответа, тут же добавил: — Вид у тебя совершенно больной. Садись ко мне в карету. Я отвезу тебя в «Приютино». Там мы тебя быстро на ноги поставим.

— Алексей Николаевич! — взмолился Гайвазовский. — Но мне велено к завтрашнему списать вид крепости.

— Завтра воскресенье. Подождет твой француз до понедельника. — Оленин, так же как и Гайвазовский, старался не произносить имя Таннера. — Притом, — он раскрыл альбом Гайвазовского, — у тебя уже все закончено. А если что не так, ты среди моих эскизов найдешь вид крепости.

Бывают дома, в которых не только их обитатели, но даже вещи как бы приветливее, чем в других местах. Счастлив тот человек, которому приходилось бывать в таких домах и общаться с подобными людьми. Еще большее счастье, если человек в молодые годы был вхож в эти обители ума, душевной красоты и тонкого изящества. Тогда на всю жизнь он сохранит воспоминания о поэзии юности.

В этом уютном деревенском доме Олениных больной Гайвазовский был встречен радушно, без малейшего намека на покровительство. Особенно заботлива была дочь Оленина, Анна Алексеевна. Прознав, что у Гайвазовского лихорадка, она сама заварила липовый цвет и заставила юношу выпить его с малиновым вареньем.

К вечеру в «Приютино» стали съезжаться гости из Петербурга. Гайвазовский из окна своей комнаты видел, как с дороги к дому сворачивали кареты. То ли от липового отвара, то ли молодые силы организма перебороли недомогание, но Гайвазовский чувствовал себя совсем здоровым и с нетерпением ждал, когда принесут его платье. Наконец слуга принес вычищенную одежду и свежее белье. Гайвазовский был потрясен вниманием и заботой.

Со времени приезда в Петербург прошло два года. Многое пришлось испытать на первых порах бедному юноше. И только с недавних пор, когда акварели Гайвазовского начали понемногу покупать любители живописи, он смог, тратя из них на себя малую сумму, большую часть отправлять в Феодосию своим родителям.

Алексей Николаевич полюбил юного художника. Часто он оставлял его у себя, когда приходили близкие друзья — Василий Андреевич Жуковский, Петр Андреевич Вяземский, Владимир Федорович Одоевский. При Гайвазовском происходили горячие споры выдающихся людей о судьбах русского искусства и литературы. Юноша впитывал все это в себя: душа его росла и ширилась, а ум образовывался. Он понимал, что только талант и трудолюбие приблизили его к этим людям, и чувствовал к ним искреннюю любовь и благодарность. Не хватало лишь домашнего уюта, ласковой и неусыпной заботы матери! Тоскуя по далекому родному дому, он утешал себя тем, что его успехами гордятся в Феодосии. Юноша знал из писем отца, что всякий раз, когда от него приходили деньги, мать созывала друзей своего дорогого Оника, ставшего опорой семьи, и угощала их всякими лакомствами, какие умеют так искусно готовить женщины-армянки.

Обо всем этом успел передумать взволнованный юноша, глядя на свежее белье, присланное Анной Алексеевной.

…Необыкновенным был этот вечер, хотя трудно было назвать вечером сумерки, полные притушенных бледно-зеленых отсветов.

Когда Гайвазовский вошел в гостиную, там сидели Оленин, князь Владимир Федорович Одоевский, граф Михаил Юрьевич Виельгорский. Вокруг на диванах и в креслах непринужденно расположились незнакомые Гайвазовскому гости. Огня не зажигали. Гайвазовский, никем не замеченный, сел в кресло позади Оленина.

— Глинка известил меня из Новоспасского[5], что работа над «Сусаниным» продвигается успешно, — рассказывал Виельгорский. — По возвращении в Петербург просит устроить у меня репетицию первого акта оперы.

— Когда же обещает он быть здесь? — спросил Одоевский.

— Не раньше конца лета или даже осенью… Не понимаю, для чего Глинка сочиняет русскую оперу, — продолжал Виельгорский, пожимая плечами. — Надлежит еще добиться принятия ее на сцену. Многие сторонники итальянской музыки будут интриговать…

— Я близко знаю Михаила Ивановича, — медленно заговорил Одоевский. — Он давно уже мне доверился, что замыслил создание национальной оперы. «Самое важное, — говорил он, — это удачно выбрать сюжет. Во всяком случае, он безусловно будет национален. И не только сюжет, но и музыка: я хочу, чтобы мое дорогие соотечественники почувствовали бы себя тут как дома и чтобы за границей не принимали меня за самонадеянную знаменитость на манер сойки, что рядится в чужие перья».

При последних словах Виельгорский густо покраснел: все знали несколько хороших романсов Михаила Юрьевича, которые принесли ему успех у нас и за границей, знали также и то, что Виельгорский сочиняет квартеты, симфонии и даже мечтает об опере. Но известно было и другое, что он зачастую следует иноземной музыке и даже гордится этим.

Слова Глинки, переданные Одоевским, Виельгорский сразу принял на свой счет и оскорбился этим. Оленин вмешался в беседу, чтобы предотвратить назревающую ссору.

— Когда я писал свои «Рязанские русские древности» и «Опыт об одежде, оружии, нравах, обычаях и степени просвещения славян», — начал Алексей Николаевич, — я все время думал, что пора нам, русским, взяться за свое, национальное, а не искать мудрости и совершенства красоты в заморских странах, хотя знать и ценить должно все, что заслуживает восхищения…

Оленин увлекся, и гости с наслаждением слушали его рассказ о русской старине, совершенно забыв о споре, который грозил нарушить приятную дружескую беседу.

После ужина Гайвазовский вышел в сад. Ему хотелось остаться наедине со своими мыслями. Из головы не выходило все то, что он услышал нынче. За ужином он приглядывался к Виельгорскому. Граф все время щурил глаза и пересыпал свою речь французскими каламбурами, имевшими успех среди гостей. Он явно хотел задеть Одоевского забавными историями о пребывании русских за границей.

Гайвазовский следил за выражением лица Одоевского, опасаясь, что тому может изменить выдержка. Виельгорский стал сразу неприятен, и Гайвазовский не хотел, чтобы графу удалось вывести Одоевского из себя. Но юноша напрасно волновался: Одоевский оставался спокоен. Только на губах его была едва заметная ироническая усмешка.

Сейчас в саду Гайвазовский размышлял, что его судьба имеет какое-то отношение к происшедшему при нем спору.

Вдруг его окликнули. То был Оленин. Он взял Гайвазовского под руку и молча прошелся с ним по аллее. Потом остановился и, опершись на палку, сказал:

— Я думал о тебе и о твоем счастливом даре. Не я один замечаю и ценю твое дарование. Многие из профессоров искренне восхищались твоим акварельным эскизом «Предательство Иуды».

Сердце у Гайвазовского дрогнуло. Он понимал, что это не обычная похвала, а нечто большее.

— Осенью в Академии откроется выставка, — твердым голосом продолжал Оленин, — я бы хотел, чтобы ты предстал на ней картиной, изображающей море и морской берег. Таннеру объяви, что ты болен. Настало время: мы, русские, должны иметь свою морскую живопись.

Оленин еще долго беседовал с Гайвазовским. Они разошлись, когда в гостиной и в других парадных комнатах слуги стали тушить свечи.

В эту ночь Гайвазовский не спал. Он стоял у окна и глядел на восток; занималась заря, начинался новый день.

…В понедельник, сдавая Таннеру рисунок с видом Петропавловской крепости, Гайвазовский сказался больным. Живописец вышел из себя, ему не хотелось лишаться даже на короткое время такого умелого и добросовестного помощника. Но, взглянув в исхудалое, необычно суровое лицо юноши, он осекся: Таннер знал, что академисту Гайвазовскому покровительствует сам президент Академии художеств. Скрепя сердце француз решил дать отдых своему бескоштному подмастерью.

В том году наступила ранняя осень. В Петербурге раздождило. Но потом неожиданно вернулись погожие дни. Ясные, хрустальные. Утрами небо было высокое, чистое, не омраченное ни одним облачком.

В полдень 24 сентября недалеко от парадного подъезда Академии художеств собрались Штернберг, Воробьев, Фрикке, Завьялов, Ставассер, Шамшин, Рамазанов, Кудинов, Логановский, Пименов. Они были возбуждены и весело смеялись. Время от времени один из них или все разом выкрикивали имя Гайвазовского. И тогда над группой юных художников появлялась голова, затем туловище и ноги Гайвазовского. Единственным свидетелем веселой забавы был старый академический швейцар, стоявший в этот теплый день у раскрытых настежь дверей. Старик с добродушной улыбкой загляделся на академистов. Он знал, что они лучшие ученики Академии. Глаза его тепло светились, он разделял радость молодых людей.

Из этого состояния швейцара вывел грубый окрик. Невдалеке остановилась карета, и кучер, громадный детина, еле сдерживающий резвых лошадей, с козел закричал ему:

— Эй, ворона, поди сюда!

Швейцар быстро подбежал к раскрытой дверце кареты. Там сидел Таннер.

— Потшему академисти такой веселий? Что к тому за причина? — раздраженно скороговоркой спросил Таннер.

— Молодые люди, ваша милость, узнали, что академист Гайвазовский получил серебряную медаль за свою картину. Вот они его и качают, по нашему русскому обычаю, — сдержанно пояснил старик, не любивший, как и остальные служители Академии, надменного и грубого Таннера.

— Картина… какой картина?.. — растерянно спросил Таннер.

— Какая? Морской вид. Не успел написать ее господин Гайвазовский, как на выставку попала. Сейчас к ней не протолпиться. Народу возле нее тьма стоит…

— Пошель в Сарское Село, живо! — громко крикнул кучеру взбешенный Таннер.

Лошади понеслись…

Николай I, собираясь на прогулку, вызвал министра двора князя Волконского сообщить ему о своем намерении на завтрашний день посетить выставку в Академии. Отпуская его, он вспомнил о Таннере и спросил:

— Как у него подвигается работа по изображению военных портов?

— Таннер как раз здесь, государь. Он просит аудиенции.

— Тогда зови его…

— Поздравляю тебя, Таннер, ты заслужил мою благодарность, — милостиво сказал император, обращаясь к склонившемуся в подобострастном поклоне художнику.

— Я всегда готов служить вашему величеству, — угодливо ответил француз, — только я не знаю, чем я заслужил…

— Полно скромничать, — произнес царь и указал на стоявшего у окна Волконского. — Князь мне сегодня докладывал, что картина твоего ученика Гайвазовского имеет успех на выставке. Это твоя заслуга.

— Государь, — Таннер изобразил на своем лице печаль и оскорбленное достоинство, — я случайно узнал об успехе моего ученика, о том, что он решился написать и отдать на суд публики свою картину без моего ведома…

— Продолжай! — приказал Николай. Все его благодушное настроение сразу исчезло. И Таннер всем своим существом ощутил, что наступил момент отомстить Гайвазовскому за все: за неповиновение, за то, что тот не признает его авторитета, и, главное, за колоссальное дарование, которое проявлялось даже в рисунках, сделанных по его поручению.

— Ваше императорское величество! — Таннер искусно разыгрывал роль наставника, обиженного неблагодарным учеником. — Безмерно обласканный вашими милостями, я мечтал передать этому юноше все свое искусство, но он проявлял своеволие и лень, сказывался больным, чтобы не помогать мне, и теперь выставил картину не только без разрешения, но даже не узнав моего мнения по этому поводу.

Таннер верно рассчитал свой удар. Русский император следил, чтобы в его государстве подчиненные беспрекословно исполняли волю начальников своих. В поступке Гайвазовского, написавшего картину тайно от своего учителя, каким он полагал Таннера, Николай усмотрел нарушение субординации и дисциплины.

— Князь! — гневно обратился император к Волконскому. — Повелеваю вам немедленно направить дежурного флигель-адъютанта в Академию и убрать с выставки картину академиста Гайвазовского.

На выставке незнакомые между собой люди быстро знакомятся. У картины академиста Гайвазовского перезнакомилось множество людей, ранее неизвестных друг другу. Произведение Гайвазовского, носящее такое легкое, воздушное название — «Этюд воздуха над морем», — с первого дня открытия выставки привлекло к себе многочисленные толпы зрителей. Здесь умолкали громкие разговоры. Каждый сосредоточенно вбирал в себя поэзию тихого дня на берегу Финского залива. От северной природы веяло тихой грустью и покоем. Но неизбежно взгляд останавливался на большой лодке со спящим рыбаком. Именно этот усталый рыбак заставлял некоторых посетителей рассуждать, что в картине есть нечто, что сродни «Повестям Белкина» господина Пушкина. Гайвазовский, известный до этого только профессорам и его товарищам по Академии стал теперь предметом оживленных толков в различных кругах столичного общества.

В этот ясный, не по-осеннему теплый, солнечный день стечение публики было особенно значительно. Приходили и уже побывавшие здесь и много новых людей, наслышанных о картине. Стояли, смотрели, отходили к другим полотнам и опять возвращались к полотну Гайвазовского. Внезапно тишина была нарушена: появившиеся служители громко требовали пропустить их к картине. Многие зрители были удивлены, некоторые стали негодовать. Удивление возросло, когда вслед за служителями прошествовал флигель-адъютант в парадном мундире. Убедившись, что картина действительно академиста Гайвазовского, флигель-адъютант приказал снять ее и унести. Публика была в смятении. То там, то здесь пополз шепоток.

— По велению его императорского величества… По велению государя-императора!..

В зале сразу же стало малолюдно. Светские дамы, военные и чиновные люди начали поспешно покидать выставку. Некоторое время еще оставалась публика поскромнее, но и та в глубоком раздумье стала расходиться.

Для юного художника настали черные дни. Он почти не выходил! из своей комнаты. Подавленность, тоска и печаль не покидали его ни на минуту. Все чаще к ним начало примешиваться отчаяние. По вечерам в комнате собирались друзья, пытаясь хоть немного развлечь его. Они передавали, что у Олениных, Одоевских, Томиловых и в некоторых других домах с участием говорят о нем и сокрушаются. Прошел слух, что царь гневно оборвал Василия Андреевича Жуковского, когда тот вздумал просить за юношу. Но о многом ни Гайвазовский, ни его товарищи не знали. Не ведали, что случай с его картиной вызвал глухой ропот среди просвещенных людей. Особенно негодовали близко знавшие Таннера. С возмущением говорили о его надменности и презрении к России. Были такие, которые отказывались теперь принимать его.

Безрадостно шли дни. Но как-то в полдень в комнату к Гайвазовскому вбежали друзья. Перебивая друг друга, стали рассказывать, что они сейчас свистом и криками принудили удалиться приехавшего на выставку Таннера.

Академисты долго смеялись, когда Штернберг очень удачно изобразил Таннера, вдруг потерявшего всю свою важность, с опаской отступавшего из зала.

— Ну вот, теперь и вы пострадаете за меня, — грустно заметил Гайвазовский, когда все стали понемногу успокаиваться. — Таннер опять будет жаловаться.

— Ну нет, — уверенно возразил Штернберг, — побоится… И так много шуму вокруг него… А если и наябедничает, все будем страдать.

Гайвазовский благодарно пожал другу руку.

Все последующие дни Гайвазовский волновался за участь друзей, но, видимо, Штернберг был прав: француз не решился жаловаться высшему начальству. Немного успокоившись насчет товарищей, Гайвазовский снова впал в уныние, не зная, как решена будет его собственная участь. Но однажды утром эти мысли были прерваны прибежавшими целой гурьбой академистами.

— Идем скорей с нами! Приехал Иван Андреевич и желает тебя видеть.

— Какой Иван Андреевич?

— Крылов… Дедушка Крылов в Академии и ждет тебя внизу…

Гайвазовский вдруг сорвался с места и побежал. Товарищи еле поспевали за ним. Но, увидев маститого баснописца, окруженного почтительной толпой академистов и профессоров, Гайвазовский, еле переводя дух, робко остановился в нескольких шагах от него.

Крылов его сразу заметил. Он приподнялся со своего места и ласково подозвал юношу к себе:

— Поди, поди ко мне, милый, не бойся! Я видел картину твою на выставке — прелесть, как она хороша! Морские волны запали ко мне в душу и принесли к тебе, славный мой…

В голосе Крылова звучала бесконечная доброта и задушевность. Гайвазовский совсем растерялся от такой неожиданной ласки. Стоявшие кругом товарищи и профессора разом умолкли. Видя, что Гайвазовский застыл на месте от смущения, Крылов подошел к нему, обнял, поцеловал и усадил рядом с собой.

— Что, братец, — говорил Крылов, заглядывая в грустные глаза юноши, — француз обижает? Э-эх, какой же он… Ну, бог с ним! Не горюй… — Крылов умолк и многозначительно посмотрел на присутствующих.

Все догадались, что их любопытство и интерес к беседе старейшего писателя с молодым художником становится неприличным, и незаметно удалились.

Более часа утешал Иван Андреевич юного художника, чья картина привела его в восторг и удивление. Крылов долго говорил Гайвазовскому о терниях, которыми усыпан путь истинного художника, уговаривал не отчаиваться и не сходить с избранного пути.

— Не переставай, милый, с такой же любовью предаваться художественным занятиям и так же любить природу, — сказал Крылов на прощание.

Он еще раз поцеловал юношу и удалился.

Гайвазовский пришел в себя, кинулся к подъезду, но экипаж уже отъехал. Он знал, что его с нетерпением ждут друзья, но сейчас захотелось остаться одному. Потянуло на волю, на улицы.

Незаметно он очутился на Троицком мосту. Долго глядел на Петропавловскую крепость, которую еще так недавно срисовывал для Таннера. В памяти пронеслись обрывки разговоров, услышанных им в Петербурге, когда он только сюда приехал, об этой страшной цитадели, где содержались в заточении узники. И неожиданно порвались какие-то путы. Пришло ощущение внутренней свободы и ясное понимание, что он, молодой художник, впавший в царскую немилость, обрел зато расположение, любовь истинных сынов отечества, и среди них самого Крылова.

Странные отношения сложились между Крыловым и Олениным. Алексей Николаевич окружал баснописца вниманием и заботами. Он не только определил его на службу в Публичную библиотеку; он и в собственном доме выделял его среди других. И Крылов позволял другу-царедворцу опекать его.

Оленин в душе торжествовал победу. Кто бы мог подумать, что удастся усмирить этого клыкастого вепря, который в свое время только чудом избежал участи Радищева и Новикова. Алексей Николаевич исподволь шел к поставленной цели — незаметно, но постоянно влиять на образ мыслей Ивана Андреевича, смягчать его и, возможно (Оленин втайне даже в этом уверен), примирить его музу с престолом и церковью.

Да, Оленин собой доволен. Но в иные дни, особенно в часы, когда в кабинете или гостиной собираются гости, Алексей Николаевич вдруг невзначай ловит на себе взгляд Ивана Андреевича. Все это продолжается не более мгновения, но от отчужденного взгляда Крылова Оленин даже съеживается в своем кресле, и всем сразу бросается в глаза его сутулость, малый рост. Во взгляде Крылова Оленину иногда чудятся другие взоры… До сих пор он часто просыпается по ночам в холодном поту: ему снится зловещая декабрьская ночь, когда по приказу императора он в собственной карете отвозил в крепость арестованных мятежников, еще так недавно бывавших в его гостеприимном доме и мирно беседовавших об отечественной словесности и художествах.

В такие ночи Алексей Николаевич уже больше не в силах уснуть! из глубины спальни, как когда-то в карете, на него направлены презрительные взоры…

Похожее Оленин иногда замечает и во взгляде Крылова. Правда, это продолжается всего лишь мгновение, и через минуту сам Алексей Николаевич готов усомниться: а было ли такое во взоре Ивана Андреевича, не почудилось ли ему это, ибо Иван Андреевич по-прежнему сидит, утонув в глубоком кресле, и на его благообразном лице царит выражение глубокого покоя, глаза его прикрыты, кажется, что он даже слегка похрапывает, и только приглашение к столу сразу выводит его из сонного состояния… И хотя Алексею Николаевичу почти удается убедить себя, что все это не так, что ему почудилось, он в иные часы испытывает беспокойство в присутствии Ивана Андреевича. Беспокойство усилилось в последнее время, после того как ему рассказали, что Крылов был в Академии, навестил Гайвазовского и долго с ним беседовал.

Тревожит Алексея Николаевича молчание Ивана Андреевича об этом свидании, а главное, что он с ним не заговаривает о печальной участи Гайвазовского. И опять чудится Оленину что-то во взгляде Крылова…

И вдруг произошло то, чего хотел и одновременно опасался Оленин. Нынче до обеда Алексей Николаевич заехал в Публичную библиотеку и прошел к Ивану Андреевичу, к которому у него было дело.

Когда кончили разговор, Крылов неожиданно спросил:

— Неужто, Алексей Николаевич, нет способа вызволить из беды юного Гайвазовского?

— Ничего не могу придумать, Иван Андреевич. Вы ведь знаете, что его величество не желает даже слушать, когда заходит речь о Гайвазовском.

— Коли, как вы говорите, государь не желает слышать про Гайвазовского, так почему бы вам не написать его величеству всю правду. Ведь картину Гайвазовского сняли не по цензурным мотивам… Вот и отпишите, что юноша тут ни при чем, что это вы, президент Академии художеств, ему подали мысль писать картину и не говорить об этом Таннеру…

Крылов собирался еще многое высказать Оленину, но тут он обратил внимание, как тот отчужденно откинулся в кресле. Крылов явственно ощутил холод, повеявший от Оленина, и теперь перед Иваном Андреевичем был уже не человек, с которым его связывала давняя дружба, а важный сановник, без слов давший ему почувствовать глубокую разницу их положения в обществе.

Кончилась осень, прошла зима, снова наступила весна, а над Гайвазовским все тяготела царская немилость. Нашлись малодушные среди тех, кто раньше хвалил Гайвазовского. Они громко заявляли, что знать ничего не знали, ведать ничего не ведали и никогда в глаза не видели его картины на выставке.

Тяжелые испытания выпали на долю начинающего свой путь художника. Ничто не могло отвлечь Гайвазовского от постоянных горьких дум. Юноша чувствовал себя затерянным в огромном Санкт-Петербурге. Даже весеннее яркое солнце и легкие, тающие в лазури облачка не радовали его. Настроение было унылое, и ему даже хотелось, чтобы скучные серые облака опять заволокли небо. Блеск солнца стал теперь для него нестерпим. Он будил воспоминания о былом счастье. А воспоминания о прошлых безмятежных днях, когда он мог спокойно отдаваться любимой живописи, еще больше терзали ум и душу. Одно утешение оставалось у юноши: воспоминание о свидании с Крыловым и горячее сочувствие друзей.

Как-то вечером, когда Гайвазовский был в особенно мрачном настроении, к нему ворвался Штернберг с торжествующим криком:

— Наша взяла! Француз получил по заслугам!

И, обхватив друга, Виля закружил его по комнате.

Прошло несколько минут, пока Штернберг утихомирился и смог сообщить важные новости.

Штернберг часто бывал в доме богатого помещика Григория Степановича Тарновского. Тарновский любил приглашать в свое малороссийское имение Качановку поэтов, художников, музыкантов. Штернберг обычно проводил лето в Качановке и привозил оттуда превосходные акварели на темы из сельского быта. В Петербурге Штернберг тоже часто посещал дом этого мецената. Тарновский был знаком с влиятельными людьми. Он раньше многих других узнавал придворные новости.

На этот раз Штернберг слышал у Тарновских, что Таннер в последнее время слишком зазнался от посыпавшихся на него царских милостей и начал держать себя высокомерно и дерзко даже с лицами, близкими ко двору. Оскорбленные придворные пожаловались министру двора князю Волконскому, и тот доложил обо всем царю. Николай I разгневался и приказал передать Таннеру свое повеление — удалиться из России.

Прошло еще несколько дней, и царская опала для Гайвазовского окончилась. Произошло все неожиданно. Один из профессоров Академии, Александр Иванович Зауервейд, славившийся как художник-баталист, давал уроки рисования детям царя. Иногда на этих уроках присутствовал и сам император. Николай I больше всего любил картины батальной живописи и даже сам пытался рисовать. Зауервейд учил царя писать фигуры военных и лошадей. Николай I брал с собой профессора Зауервейда в загородные дворцы, где находилось множество пейзажей старинных мастеров. Там царь неумелой рукой пририсовывал к этим пейзажам группы пехотинцев и кавалеристов. Художник вынужден был наблюдать, как царствующий невежда портил ценнейшие художественные произведения.

Зауервейд сразу разглядел необычайное дарование юного Гайвазовского, полюбил его и предсказывал ему великую будущность. После случая с Гайвазовским Зауервейд возненавидел Таннера. В тот же день, когда по Петербургу разнеслась весть о том, что французу предложено оставить Россию и уехать за границу, профессор Зауервейд после уроков во дворце решил заступиться перед царем за академиста Гайвазовского. Царь гневно нахмурился при одном лишь упоминании юного художника.

Но профессор, преодолев страх, продолжал:

— Хотя Таннер и отозвался о Гайвазовском как о человеке неблагодарном и вообще описал его вашему величеству черными красками, но мы, профессора императорской Академии, справедливо откосимся к нашим ученикам…

Глаза царя метнули молнию: он не терпел, когда ему напоминали о справедливости. Николай I считал себя всегда правым и милостивым.

Зауервейд, чувствуя, что перед ним разверзается пропасть, махнул мысленно на все рукой и твердо закончил:

— Ваше величество, юноша не повинен ни в чем. Он не нарушил законов субординации, писать картину для выставки ему повелел его главный начальник — сам президент императорской Академии художеств.

Царь неожиданно успокоился. Бесстрашие академического профессора его удивило и даже слегка развлекло: не очень часто приходилось ему выслушивать смелые речи. Притом последние слова Зауервейда его даже обрадовали. Они подтверждали, что юный академист кичем не нарушил субординации, а лишь выполнил приказание президента Академии. Император подумал и о том, что придворные, оскорбленные Таннером, будут довольны, если он сменит гнев на милость к академисту Гайвазовскому, пострадавшему из-за француза…

Царь с милостивой улыбкой обратился к Зауервейду:

— Зачем же ты раньше мне этого не сказал?

— Ваше величество, — простодушно отвечал профессор, безмерно обрадованный внезапной переменой в настроении императора и сразу воспрянувший духом, — во время бури маленьким лодочкам не безопасно приближаться к линейному кораблю, да еще к стопушечному… В тихую же погоду — можно!

— Ты вечно со своими прибаутками! — рассмеялся царь. — Завтра же представишь мне картину Гайвазовского, снятую с выставки.

Счастливый Зауервейд помчался в Академию. Ему хотелось немедленно обрадовать опального художника.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.