Глава IX ЗВОНКИЙ КОЛОКОЛ И ТИХИЙ ОДУВАНЧИК
Глава IX
ЗВОНКИЙ КОЛОКОЛ И ТИХИЙ ОДУВАНЧИК
Густые ветки — белые руки,
Мелкие листья — ласковые словечки.
Дайна
Дела, связанные с культурно-просветительским движением, захватывают Чюрлениса сразу же по приезде в Вильнюс.
Открываются наконец-то разрешенные правительством литовские народные школы, и Чюрленис составляет сборник народных песен, которые композитор приспособил для пения в школьном детском хоре. Появляются новые композиторские силы — Чюрленис подготавливает и публикует условия конкурса в поддержку молодых музыкантов. Создается в Вильнюсе литовский хор — он берет на себя руководство.
Заниматься с хором трудно — способных и сколько-нибудь подготовленных певцов мало, но Чюрленис не собирается с этим мириться: он берется за черновую работу, репетирует и учит настойчиво, требовательно. Он умел, когда надо, становиться требовательным: со своего дирижерского места слышал малейшую фальшь и никогда не делал вида, что небрежность исполнителя прошла незамеченной. Он останавливал хор, объяснял ошибку, иногда же, когда и самому хористу была ясна его оплошность, лишь взглядывал на него молча, негромко говорил: «Прошу сначала», — и репетиция продолжалась.
Он обучал хористов теории музыки, сочинял для них упражнения, писал хоровые обработки литовских народных песен. Надо сказать, вкусы вильнюсской публики, которые были, по выражению Чюрлениса, «в пеленках», распространялись не только на живопись, но и на отношение к музыке тоже. С горечью говорил Чюрленис, что кафешантанный «кэк-уок» нравится больше, чем симфония и соната… Но даже и на серьезных вечерах, посвященных литовской музыке, сказывалось влияние дурного вкуса. Внимание привлекало то, что «поновее», а о «литовском» представление было до крайности элементарным: если исполняется что-то на литовском языке, значит, это и есть национальное искусство.
Чюрленис, создав превосходные обработки старинных народных песен, введя их в репертуар своего хора, сразу же сумел показать, где таятся истинные богатства литовской музыки: в простоте, задушевности, необычных мелодиях и гармониях народных песен.
«Мы являемся как бы узлом, связывающим народные песни и литовскую музыку будущего», — писал Чюрленис. Теперь мы видим, как он был прав. Действительно, бережно объединив в своем творчестве старинные музыкальные традиции народа с современным, поистине новым собственным языком, Чюрленис остался крупнейшим литовским композитором «будущего» — то есть уже наших дней.
Его взгляды на народное искусство, изложенные в статьях, которые в то время начал Чюрленис публиковать, просты и глубоки. Он пишет с большой убежденностью, поэтично, доходчиво — не как поучающий проповедник, а как беседующий с друзьями знающий человек, который стремится только к одному: принести своей речью пользу. Он смотрел далеко вперед, заботился о будущем и верно его предвидел. И так много делал для будущего! Он записывал, обрабатывал, публиковал народные песни; занимался организацией музыкальных изданий; писал рецензии, обсуждал идею создания народного дворца; выступал в концертах как дирижер хора и как пианист, исполнявший не только свои произведения, но и музыку классиков — Бетховена, Шопена. Вспомним, однако, что в эти годы его творческие планы в значительной степени связаны с живописью, и художники, его друзья и сотоварищи, недоумевают, почему он занимается так много музыкальными делами? Чюрленис спокойно отвечал им: потому, что именно в музыке мы «остались позади всех». И, значит, о литовской музыке главные его заботы.
Но вот весной 1908 года принялись за организацию Второй художественной выставки, и Чюрленис… Впрочем, весь он, полный энергии и энтузиазма, предстает перед нами в своем собственном описании этих дней перед открытием:
«Все, что связано с выставкой, мне пришлось делать самому, своими руками. Письма, а их было множество, билеты, статьи, каталоги, типография, торговые лавки, разговоры с полицией и губернатором… Своими руками я распаковывал ящики и даже втаскивал все тяжести на 3-й этаж, без конца ходил к окантовщику…»
Выставка, в отличие от первой, разместилась уже в просторном, светлом помещении. Чувствовалось, что Художественное общество, которое устроило ее, за прошедший год заметно окрепло, и Чюрленису — одному из учредителей и руководителей общества — было отрадно это сознавать. Увеличилось число участников выставки, шире была экспозиция.
Чюрленис представил пятьдесят шесть работ. Кроме «Зодиаков», он показал картины, принадлежащие к лучшим его творениям: несколько циклов, посвященных временам года — весне, лету и зиме; триптих — первую из «Сказок» Чюрлениса — «Путешествие королевны» и, наконец, первые ласточки взлелеянной художником мысли — соединить живописный язык с музыкальным — первые из его «Сонат»: «Соната Солнца» и «Соната Весны».
Как видим уже из названий этих циклов, Чюрленис продолжает развивать в картинах свои представления об окружающей человека природе. Если попытаться определить, чем эти представления отличаются от более ранних, то можно сказать, что теперь в чюрленисовском восприятии природы стало больше личного, интимного.
Три нежных одуванчика, появившиеся в ранней картине «Тишина», как будто дали чудесные семена, и хрупкость, мягкость, простота линии и цвета, тепло задушевности расцветают теперь в каждой из работ Чюрлениса.
Вот «Весна» — четыре небольших листа, выполненных в темпере. Даже для неподготовленного зрителя, незнакомого с языком чюрленисовской живописи, обычно такой многозначной, в этих листах нет никаких загадок, разночтений. Можно назвать их пейзажами реальной природы средней полосы, природы Прибалтики, но ненавязчивыми, тонкими приемами художник, следуя своему принципу, расширяет изображение до обобщенного образа обновления, пробуждения земной жизни.
В первой из картин этого цикла в просветах четырехгранной деревенской колокольни, под косыми скатами крыши — колокола, резко отклоненные в сторону. Ветер ли раскачивает их? Или время — время грядущей весны бьет в колокола, разнося громогласную весть по окрестностям? Так просто, даже до наивности просто передана мысль о пробуждении, но, решив так, мы почувствуем, что «ощущение чудесного», ощущение, которое доставляет нам только настоящее искусство, кроется вовсе не в этой простоте. Взглянем внимательней и увидим: ряды уплывающих вдаль облаков напоминают нам ряды волн, рожденных на поверхности воды ударом брошенного камня. Звучит колокол, мерно, удар за ударом, уносятся звуки, и с ними плывут и плывут чередой, исчезая, истаивая в небесах, облака, облака, облака… Тонкие, хрупкие лозы деревцов с едва пережившими зиму почками тянутся к колоколам, словно худенькие ручонки — с мольбой и с надеждой: «Звени же, звени же, весна, мы ждали тебя! Мы живы!»
Так читает картину чувство… А строгий глаз профессионала добавит, что эти деревца говорят о прекрасном композиционном чувстве художника: массивность колокольни уравновешивается тонкими линиями гибких побегов по краям картины.
Во всех четырех картинах два или три деревца становятся тем, что музыканты называют лейтмотивом — мелодией, время от времени напоминающей слушателю о каком-то образе произведения. Мы видим деревцо на островке земли среди вод, родившихся от трех потоков, которые стекают как будто прямо с неба; деревца уже чуть ожившие на почве, когда снег лежит лишь кое-где, отдельными шапками; а потом три дерева цветут, раскинувшись, как танцующие бабочки — празднично, легко, свободно…
Ритм меняющегося числа деревцов — три, одно, два и три, ритм плывущих облаков, стекающих потоков, биения колоколов и трепещущего танца листвы — вот отчего рождается в нас весеннее чувство, так связанное с острым ощущением движения времени. И конечно, от прозрачного колорита красок — гармоничного и неяркого, когда появившиеся синева и зелень еще не победили белизны и серых оттенков снегов и не скрыли коричневатое тело обнаженной земли.
Но вот вступаем мы в чюрленисовское лето. Под таким названием — «Лето» — написаны картины, принадлежащие к разным циклам, но выполненные в одно время, в общей манере. Эти картины по сравнению с «Весной», пожалуй, еще более интимны, даже камерны: мы не ощутим здесь просторов воздуха, отодвинутого горизонта, шири небес, и есть лишь намек на величие мира: большое облако в излюбленной художником «позе» раскидисто возлежит на округлых холмах.
«Лето» рисуется Чюрленисом как серия этюдов, приближающих к нашему взгляду лес, опушку, группу растений. Здесь, опять в противоположность «Весне», все неподвижно. Цвет приглушен, и поэтому перед нами не яркое пиршество жарких солнечных дней, а рассеянный свет спокойного тепла под облачным небом — таково обычно прибалтийское лето. На всем лежит настроение покоя, тишины и налет некой тайны — откуда она? Есть картина, которая, может быть, приоткрывает нам немного из таинств природы: побеги, ушедшие в светлое небо, внизу погружены в подземную темноту, и в открывшемся срезе почвы мы видим сплетения корней. Даже в простом этюде Чюрленис верен себе! Мысль о единстве всего живого — будь то человек или дерево — с землей, влагой, светом постоянно его волнует, и ему всегда хочется говорить об этом!
Одна из картин — средняя часть триптиха «Лето» — поражает неожиданным у художника приемом. А если поставить эту картину в один хронологический ряд с произведениями других европейских художников более раннего и более позднего времени, обнаружится, что в поисках новых выразительных средств Чюрленис предвосхитил целый этап будущего развития живописи.
Внизу картины явственно просматриваются всхолмленные поля, одинокий домик. Но внимание зрителя сосредоточивается на тонких линиях, идущих от земли вверх и размывающихся там, в небе, сероватыми пятнами. Что же там, наверху, — небо в тучах? Или кроны — хвоя этих тонких сосновых стволов? Но для сосен стволы слишком тонки и высоки. Или это стройные осинки? А может быть, это образ дождя, стекающего с неба ровными струями?
Ответив на каждый из этих вопросов «да» или «нет», мы уловим лишь небольшую часть художественной истины. Чюрленис воспользовался таким живописным обобщением, за которым уже нет необходимости искать конкретный предмет: есть лишь настроение пасмурного летнего дня, переданное предельно обобщенными живописными средствами.
В примерно той же манере выполнена и еще одна из картин «Лета». Но наиболее последовательно пользуется Чюрленис этим приемом для восьми картин цикла «Зима».
Тут, кажется, сама природа продиктовала художнику необычный способ изображения, когда живые приметы зимы можно найти среди ее чудес: хрустального блеска инея, игры метельных вихрей, недвижных шапок на ветвях, смешения в один белый цвет и снегов на земле, и мглистой пелены на небе. Чюрленис, как равный этому старому колдуну-художнику — дедушке Морозу, вступил с ним в игру, согласившись на те же правила, какие нравятся ему, Морозу: он дал полную волю воображению и стал выдумывать узоры и орнаменты, напоминающие то рисунок на стекле, то укутанные в белый мех кустарники, то зябнущие на ветру голые деревца. На все это накладывались милые еще с детства впечатления от рождественских елок, от свечей и огней, горящих праздничными вечерами в окнах каждого дома:
Как я люблю ее в первые дни —
Только что из лесу или с метели!
Ветки неловкости не одолели.
Нитки ленивые, без суетни,
Медленно переливая на теле,
Виснут серебряною канителью.
Пень под глухой пеленой простыни.
Как я люблю ее в первые дни,
Всю в паутине или в тени!
И вот деревца у Чюрлениса оказываются подобием подсвечников, на них зажигаются язычки огней и круглые светящиеся шары, мимо белых кустарников несутся звездочки, оставляя за собой веера лучей, и гроздья огоньков повисают где-то между небом и землею… Образы деревцов-подсвечников, отдельные линии их переходят из одной картины в другую, чуть меняясь, становясь воспоминанием, отзвуком увиденного ранее. Картины наполнены скупым светом, холодными тонами белых, светло-серых, голубых, сиреневых, словом, подлинных зимних красок.
Если опять — в который раз! — обратиться к музыке, то «Зима» предстанет как ряд коротких пьес, составляющих единую сюиту, настроение которой живет в согласии с состоянием природы, погруженной в фантастический сон.
Поразительна техническая легкость, совершенство, с которым выполнены маленькие шедевры «Зимы». Блистающие дрожащие огни и гроздья восьмой картины цикла появились благодаря немногим ударам точной, уверенной кисти. Число этих ударов при желании можно даже подсчитать, потому что художник писал картину отдельными, скупыми мазками, безошибочно помещая краску на нужное место. Так в порыве вдохновения творит поэт и в течение нескольких мгновений набрасывает строки стихотворения. Оно как бы само собой оказывается совершенным и радует нас чувствами знакомыми и новыми в одно и то же время.
…Однажды в зал Второй литовской выставки вошел человек, заметно отличавшийся внешностью от остальных посетителей. Одет он был в грубую, явно не городскую одежду, да и простое, обветренное лицо выдавало в нем крестьянина. Конечно, он сразу же привлек внимание художников — устроителей выставки.
Один из них стал наблюдать за необычным зрителем. Вот идет он от картины к картине, останавливается, внимательно смотрит. Дольше других рассматривает работы Чюрлениса. Ну да, решает художник, видно, живопись Чюрлениса слишком сложна для него. Пожалуй, надо помочь крестьянину.
Тот стоял перед триптихом «Путешествие королевны». На первой, левой картине — огромная гора, уходящая круто ввысь. Силуэт горы похож на некое поднявшее голову существо, а может быть, и склоненную человеческую фигуру. Вершина горы словно маленькой короной увенчивается замком с остроконечными башенками, которые видны на фоне розового солнечного диска. От подножия по краю горы, ясно видно, взбирается вверх дорога, ее оттеняют тонкие побеги деревьев, и шары одуванчиков разбросаны тут и там. А на дороге — идут три светлые фигуры, и у каждой рука поднята кверху, и над каждой — серп молодого месяца.
Смотрит крестьянин на вторую картину. Округлый зеленый пригорок, и видно с него далеко-далеко: и земля внизу широко разлеглась, и синего неба из края в край много. А на пригорке — одинешенький одуванчик растет, и большеголовый младенчик тянется к нему ручонкой. Ребенок тянется к одуванчику, а огромная птица, раскрыв гигантские крылья, проносится над холмом.
К третьей картине, стараясь не сильно стучать сапогами, идет… Смотрит: плоская вершина пред ним, башня острая крышей вонзается в небеса, дерево тут же растет, и печальная красавица королевна в золотой короне стоит, опершись на посох. И два огромных крыла распускает птица, сидящая около королевны…
Смотрит крестьянин и не отходит от трех картин.
— Позвольте, я вам объясню, — решает прийти на помощь художник.
Крестьянин, продолжая смотреть, задумчиво качает головой:
— Не надо. Я тут и сам понимаю. Это сказка. Видишь — взбираются люди на гору искать чудо. Они думают, что там стоит вот такая королевна, — и кто окажется самым сильным, красивым, умным, того она и выберет. Взошли, а королевны и нет, сидит такой бледный голый ребенок — вот сорвет сейчас пучок одуванчиков и заплачет.
Слова крестьянина художник передал потом Чюрленису. Тот был тронут до слез: говорил, что он счастлив, что он не ошибся, раз его искусство находит дорогу к простому сердцу…
Крестьянин в словах, смысл которых дошел до нас достаточно документально, изложил свое понимание «Сказки», и Чюрленис, как мы знаем, был взволнован этим. Но таким ли он сам задумал сюжет триптиха? Можно сказать с уверенностью, что нет. Но он радовался: важно не то, «что изображено», а то, что находит дорогу к сердцу.
Известная литовская поэтесса Саломея Нерис одно из стихотворений, написанных на мотивы картин Чюрлениса, посвятила центральной части «Сказки». Огромную птицу, летящую над ребенком, она назвала «черной бедой», «черным ужасом». Стихотворение появилось накануне второй мировой войны, и это, возможно, объясняет настроение поэтессы.
Вглядевшись в птицу, мы увидим, что крылья ее уже облетели ребенка, она летит от него чуть выше и вдаль, так может быть, эта птица оберегает своими крылами маленькое, беззащитное существо? Если около королевны тихо и покорно сидит та же птица — королевна даже руку положила ей на голову, — то, может быть, птица ей рассказала что-то о том самом одиноком младенце? А может быть, этот ребенок — далекое детство самой королевны, и с той поры и дружит с нею большая птица?
В литовских сказках есть персонаж — когда-то раненный охотником хромой орел рассказывает девушке про ее заколдованных братьев-воронов, которые ночуют на горе.
«А гора такая высокая, — говорит орел, — что вершина ее уходит за облака».
В другой сказке про королевну и дочь Солнца читаем: «А королевна, очутившись под землею, открыла глаза и увидала, что лежит на зеленом лугу… Вдруг видит она — сквозь деревья огонек светится. Пошла королевна на огонек, увидала избушку и вошла в нее, а там сидит за столом красавица-девица и шьет-вышивает. Поздоровались они и разговорились.
— А я зовусь дочерью Солнца, — сказала красавица».
Вот ведь как: под землей луга и деревья, среди них избушка светится, и живет там дочь Солнца. В сказках такое бывает. Чтобы открыть свое сердце Чюрленису, надо отнестись к его картинам столь же просто и непосредственно, как мы относимся и к сказкам. Тогда не будем задаваться вопросом, как же оказалась королевна на вершине горы, и кто эти три человека, бредущие по дороге в гору, и одна и та же птица изображены на двух картинах или это две разные? Не спросим мы, как спрашивали Чюрлениса, откуда в его знаменитой «Сказке о королях» среди деревьев домики и огоньки, и люди шествуют куда-то по ветвям, и почему это на ладони королевны сияет ярким солнцем маленький хуторок из двух избушек… Не будем спрашивать, но будем долго-долго смотреть и что-то сочинять свое собственное, и будем стоять в задумчивости и тишине… Как тот безымянный крестьянин, порадовавший Чюрлениса.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.