Своеобразие таланта (Евгений Абрамович Боратынский)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Своеобразие таланта (Евгений Абрамович Боратынский)

Евгений Абрамович Боратынский был ровесником Пушкина. И поэтический дебют их, и даже уход из жизни мало отличались по срокам. Но и рядом с Пушкинским гением не потерялся, не остался в тени своеобразный и сосредоточенный талант поэта. Не покушаясь на универсальность, состязаться в которой с Александром Сергеевичем просто немыслимо, Боратынский сумел проторить в российской поэзии пускай не широкую, но, главное, свою собственную тропу, не затоптанную ни тогда, ни впоследствии и самыми великими.

Происходил Евгений Абрамович из рода Божедара, полководца и казначея Польского королевства, который в XIV веке построил в Галиции замок «Боратын», что означает «Божья оборона». Уже сын Божедара – Дмитрий стал именоваться Боратынским.

Отец поэта Абрам Андреевич Боратынский выдвинулся при цесаревиче Павле благодаря влиянию его фаворитки Е.И. Нелидовой, с которой состоял в родстве. После восшествия Павла на престол Абрам Андреевич дослужился до генерал-лейтенантского чина и был удостоен звания сенатора. Женился он на дочери коменданта Петропавловской крепости – Александре Фёдоровне Черепановой, выпускнице Смольного воспитательного общества и фрейлине императрицы.

Когда Нелидова попала под опалу, оказались неугодны императору и её протеже. Семье Боратынских пришлось оставить Петербург и поселиться в своём Тамбовском имении Вяжля, когда-то подаренном переменчивым покровителем. В своём обширном поместье семья облюбовала для проживания село Мару. 19 февраля 1800 года там и появился на свет их первенец Евгений – будущий поэт.

По исполнении мальчику пяти лет для него из Петербурга выписали учителя – итальянца Джьячинто Боргезе, в прошлом торговца картинами, а теперь отличного гувернёра. Кажущаяся несовместимость этих родов деятельности устраняется простым соображением, что и там, и тут главное – сделать прекрасное привлекательным: в одном случае – для покупателя, в другом – для ученика.

В имении, ухоженном заботами непривычных к праздности хозяев, Евгений рос и воспитывался среди всяческого комфорта и природной красоты. Всеобщая любовь к нему, на редкость миловидному, спокойному и добросердечному ребёнку, грозила превратить его в один из прекрасных цветков, которыми в летнюю пору изобиловала Мара с её мостиками, беседками, гротами и каскадами, устроенными по типу регулярного парка а-ля Версаль.

«Стройная красивость» и мудрая умиротворённость, окружающие Евгения Боратынского в детстве, станут направляющими и формообразующими началами его зрелой поэзии, а болезненное, трагическое содержание будет ей сообщено юношеской разочарованностью поэта, катастрофическим крушением этого недолгого, безмятежного и почти иллюзорного рая.

В 1808 году Боратынские переезжают в Москву. Приходит время серьёзной учёбы. До этого будущий поэт получал исключительно домашнее образование. Причём занимались с ним и отец, и мать.

И вдруг – несчастье: 24 марта 1810-го скоропостижно умирает глава семьи. Александра Фёдоровна остается одна с семью детьми, что, впрочем, не повергает её в уныние, но как бы даже удесятеряет энергию этой незаурядной женщины. Именно благодаря её хлопотам Евгений был принят в Пажеский корпус – самое престижное учебное заведение России.

Подготовка у мальчика была хорошая и соответствовала старшему – 1-му классу, за исключением немецкого языка, который он знал неважно. Должно быть, и Абрам Андреевич, царедворец императора Павла, бредящего Пруссией, знал этот язык не слишком хорошо. Для особы, приближённой к трону, – значительное упущение.

В 1812 году Евгений приступает к занятиям в 4-м классе Пажеского корпуса. И вскоре начинает пробовать себя в стихосложении. Первое его стихотворение было написано по-французски и посвящалось матери. Постоянное серьёзное чтение французской классики XVII–XVIII веков способствует его всё большему и большему увлечению поэзией. Удивительно ли, что преимущественное влияние на культуру его формирующегося мышления оказала опять-таки Франция в лице Вольтера и писателей-энциклопедистов.

К первым своим стихотворным опытам той поры Евгений относился крайне недоверчиво. Без конца правил и правил написанное, стараясь уточнить и углубить мысль, выверить и отшлифовать слово. И никому не показывал, опасаясь, что его стихи лишь самообольщение и вызовут справедливую насмешку. Однако такое целомудренное, потаённое вызревание его поэтического дара хотя и предполагало некоторую задержку в настоящем, зато сулило оригинальность и своеобразие в будущем.

Что же касается Пажеского корпуса, то он слабо гармонировал с возвышенными устремлениями юного поэта. Даже за самые ничтожные проступки учащимся приходилось ложиться под розги. А наказанному полагалось ещё и благодарить своих экзекуторов. Изрядная школа лицемерия и жестокости. Каким откровением явилось подобное насилие для Боратынского, можно только догадываться, ибо до поступления в Корпус был он исключительно добронравным мальчиком. Дома его даже в угол не ставили. Только и слышал: «Бубинька!», «Бубочка!», «Бубушка!»…

Похоже, что, прельстившись элитарностью этого учебного заведения, Александра Фёдоровна совершила большую промашку. Несколько позднее Александром Сергеевичем Пушкиным в записке «О народном воспитании» будет замечено, что нравы Корпуса находятся «в самом гнусном запущении». Да и учёба, основанная на тупой долбёжке, знаний, увы, не прибавляла. По словам Боратынского, нередко выпускались пажи, не знавшие даже четырёх арифметических действий. И чему бы могли научиться родовитые недоросли у своих безродных преподавателей, которых и в грош не ставили? Всевозможные шалости да изощрённое издевательство над учителями – вот излюбленное времяпрепровождение будущих пажей, а там, глядишь, и государственных мужей России.

Шалил вместе со всеми и Боратынский, да так восстановил против себя своих педагогов, что и малейшей надежды на примирение не осталось. Дошло до того, что он, упорствуя в дурном поведении и начитавшись про смелых, благородных разбойников, создаёт в классе «Общество мстителей».

Мстили и учителя. Провалившись на переходном экзамене за 3-й класс, Евгений становится второгодником. Мать в горе, и он, конечно же, обещает исправиться, но уже в октябре того же 1814 года новый начальник характеризует его весьма нелестно: «поведения и нрава дурного». Получив заочное прощение от матери, Боратынский опять пытается взять себя в руки, дабы не огорчать её. А ещё просит мать перевести его в Морскую службу, ибо жаждет опасностей, приключений, подвигов. Мол, гвардию, в которую выпускались пажи, «слишком берегут».

Вот его собственные слова в письме к матери из Петербурга в Мару, куда она к этому времени переехала со всем своим семейством: «Я бы даже предпочёл в полном смысле несчастье невозмутимому покою. По крайней мере, живое и глубокое чувство захватило бы мою душу, по крайней мере, сознание моих бедствий удостоверило бы меня в том, что я существую». В этих строках нетрудно разглядеть и самое искреннее проявление обычного юношеского максимализма, и дань входящему в моду романтизму.

Но только ли? Взрослеющая душа Евгения, заласканного в детские годы, не требует ли теперь всего того, чего ей не достаёт для полноты мироощущения: трудного, горького, болезненного, страшного?

Похоже, что родители будущего поэта, «причёсывая» Марский ландшафт, заодно причесали и душу своего необыкновенно одарённого сына, которая позже, в пору обучения в Пажеском корпусе, попыталась было взъерошиться, но посредством сурового наказания снова была призвана к порядку, усмирена и прилизана.

К марту 1815 года Боратынскому удаётся несколько выправить свои отношения с преподавателями, теперь уже характеризующими его «примерным по поведению и нраву». Но осенью новый рецидив непослушания. Отзывы педагогов становятся всё хуже и хуже. А в феврале 1816 – катастрофа.

Один из товарищей Евгения был домашним вором. Имея ключ от бюро, в котором отец хранил казённые деньги, мальчишка таскал оттуда понемногу, и вся компания лакомилась за этот счёт. «Чердачные наши ужины стали гораздо повкуснее прежних: мы ели конфеты фунтами; но блаженная эта жизнь недолго продолжалась», – не без сожаления о кратковременности приключения уже годы спустя припоминал поэт.

Однажды воришка уехал на каникулы, а ключ оставил друзьям. Тогда Боратынский и его товарищ Ханыков, оба из «Общества мстителей», выпив для смелости по рюмке ликёра и под неким, не особенно хитрым предлогом посетив дом своего легкомысленного одноклассника, украли 500 рублей, сумму по тем временам огромную. Прихватили и оправленную в золото черепаховую табакерку. Поймали их в тот же день, уже растративших большую часть денег и ради золотой оправы изломавших дорогостоящую вещицу.

О происшествии было доложено царю. Александр I, очевидно, желая единым духом исправить растленные нравы Пажеского корпуса, повелел всех участников кражи исключить из его списочного состава и возвратить родителям. В силу императорского указа юноши лишались права служить по гражданскому или военному ведомству, разве что пожелают пойти в солдаты и заработать прощение, которое могло быть достигнуто производством в первый же офицерский чин.

Как это нередко случается в переходную пору, когда психическое и нравственное созревание отстаёт от физического, детская шалость обернулась преступлением, расплачиваться за которое приходилось уже по-взрослому. Боратынский, как и Ханыков, его товарищ по несчастью, оказался отверженным и даже почитал себя мертвецом. Но более всего угнетало его то, как ужасно и, по своему неведенью, жестоко он огорчил мать.

Осенью того же злополучного года он заболел нервической горячкой и только неустанным уходом и заботами был возвращён к жизни. Три года юноша приходил в себя. Душевно укреплялся. Многое дала ему неукоризненная материнская любовь. Жил он в эту пору у дяди Богдана Андреевича в Смоленской губернии, в родовом имении Подвойское, где кроме чтения и заняться-то было нечем. Книги Вольтера оставались у Евгения в особенной чести. Холодный насмешливый скептицизм всемирного вождя атеистов и вольнодумцев продолжал влиять на молодую душу, своим неверием будоража мысль и богохульствами волнуя воображение.

В то время, когда Боратынский ждал и томился вынужденным бездельем, родственники и знакомые матери не прекращали хлопотать о его судьбе. Однако тщетно, император был неумолим. Оставался единственный выход – поступить в солдаты и выслужить офицерский чин, возвращающий свободу выбора и гражданские права.

Осенью 1818-го Боратынский отправляется в Петербург для определения в солдатскую службу. 8 февраля 1819 года его зачисляют в лейб-гвардии Егерский полк рядовым. Служба в столице оборачивается множеством литературных знакомств: Жуковский, Гнедич, Бестужев, Рылеев, Одоевский… Особенно близко Боратынский сходится с писателями своего поколения – Пушкиным, Дельвигом, Кюхельбекером. Прежде в Пажеском корпусе лишённый всякого духовного общения, теперь он, в лице своих новых талантливых товарищей, получает огромный побудительный толчок к творческому развитию.

Пользуясь дворянской привилегией жить не в казарме, он поселяется на частной квартире, причём вместе со своим новым знакомым Антоном Дельвигом. Оба – отпрыски небогатых дворянских семей, отсюда и вечное безденежье. А посему и в кредит им нигде не отпускали, кроме одного единственного лавочника, торговавшего вареньем. Вот и жили молодые люди на сладком довольствии – весело и беспечно.

В начале 1819 года в журнале «Благонамеренный» появилось несколько стихотворений Боратынского. Представил их к публикации Дельвиг, однако без ведома автора. Тот был удивлён и поражён до чувства почти болезненного. Требовательный к себе, Евгений считал (очевидно, по аналогии с принесением в жертву первородных овнов и агнцев), что «первые свои произведения должно посвящать богам, предавая их всесожжению». Впрочем, и позднее он относился к своему творчеству весьма критично.

МУЗА

Не ослеплён я музою моею:

Красавицей её не назовут,

И юноши, узрев её, за нею

Влюблённою толпой не побегут.

Приманивать изысканным убором,

Игрою глаз, блестящим разговором

Ни склонности у ней, ни дара нет;

Но поражён бывает мельком свет

Её лица не общим выраженьем,

Её речей спокойной простотой;

И он скорей, чем едким осужденьем,

Её почтит небрежной похвалой.

Но даже в пору дебюта похвалы, адресованные Евгению, отнюдь не были небрежными. Уже по первым публикациям начинающего автора поэт старшей когорты Катенин высказал мнение, что в Боратынском «приметен талант истинный необыкновенной лёгкости и чистоты».

В эту же пору молодой поэт узнал и горечь первой, весьма опрометчивой влюблённости. Предметом его увлечения оказалась Софья Дмитриевна Понамарёва, светская кокетка и хозяйка салона, заметного в Петербурге, посещаемого многими именитыми литераторами.

Он близок, близок день свиданья,

Тебя, мой друг, увижу я!

Скажи: восторгом ожиданья

Что ж не трепещет грудь моя?

Не мне роптать; но дни печали,

Быть может, поздно миновали:

С тоской на радость я гляжу, —

Не для меня её сиянье,

И я напрасно упованье

В больной душе моей бужу.

Судьбы ласкающей улыбкой

Я наслаждаюсь не вполне:

Всё мнится, счастлив я ошибкой

И не к лицу веселье мне.

Естественно, что со стороны многоопытной красавицы не было глубокого чувства, а только игра, о чём поэт вскоре догадался и охладел к ней, как ему показалось, необратимым образом.

РАЗУВЕРЕНИЕ

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоски моей не множь,

Не заводи о прежнем слова

И, друг заботливый, больного

В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;

Забудь бывалые мечты:

В душе моей одно волненье,

А не любовь пробудишь ты.

4 января 1820 года Боратынский был произведён в унтер-офицеры и переведён в Нейшлотский полк, расквартированный в Финляндии, входившей тогда в состав Российской империи. Увы, это был чин, только предшествующий офицерскому, и прощения за детскую провинность ещё не давал. Более того, назначение в места столь отдалённые весьма смахивало на изгнание. Независимый тон его стихов, дружба с поэтами, раздражавшими правительство своим вольнодумством, всё это вызывало неодобрение царя и мало располагало к монаршей милости. По сути, как раз в ту пору, когда Пушкина отправили на юг России в Кишинёв, Боратынский был сослан на север. Александр Сергеевич, справедливо полагая, что тянущему лямку военной службы ещё хуже, чем штатским, находящимся на беспривязном содержании, сокрушался о друге своём – «бедный Боратынский!» и признавался, что «как о нём подумаешь, так поневоле устыдишься унывать».

Шли годы, а следующий чин, уже офицерский, Евгению Абрамовичу всё не выходил. Получалось, что взрослый человек расплачивался за мальчишескую шалость. Такой уж опасный это возраст – шестнадцать лет. Возраст «с последствиями»!

Как-то случилось, что Боратынский нёс караул во дворце в пору пребывания там императора. Александру Павловичу доложили – кто стоит при его дверях. Он подошёл к Боратынскому, потрепал по плечу и ласково сказал: «Послужи!»

А между тем жизнь в Финляндии для Евгения Абрамовича проходила не впустую. Если для созревания пушкинского гения, учитывая его темперамент, более благоприятствовал юг, то хладнокровной и рассудительной Музе Боратынского, очевидно, был сродни именно север. Отнюдь не справляясь об их желаниях, Промысел Божий каждому из Своих питомцев определил «благо потребное».

Будет час, когда Александр Сергеевич вполне осознает эту особенность своей духовной и физической конституции и напишет: «Но вреден север для меня», осознает и тем не менее погибнет именно там – на севере. А вот Боратынский, вероятно не осознавая, что юг ему противопоказан, будет всю жизнь мечтать о солнечной Италии, чтобы в некий роковой час устремиться туда и скоропостижно умереть.

Впрочем, до этой печальной развязки ещё далеко. Север пока ещё крепко держит его, повязав узами царской немилости. Тут Боратынский формируется как человек, умеющий переносить одиночество, ценить дружбу, умеющий ждать и надеяться. Тут он вырастает в одного из крупнейших поэтов России. Причём первый успех ему принесла элегия «Финляндия», написанная уже в самом начале «северной ссылки». Последующие поэмы «Пиры» и «Эдда» упрочили его славу.

Пушкин, проходящий свою аскезу на противоположном полюсе царского остракизма, с жадностью прочитывал каждое новое произведение своего товарища по несчастью. Выражением его восторга перед мужающим талантом Евгения Абрамовича отмечено письмо, адресованное поэту и критику Вяземскому: «Но каков Боратынский? Признайся, что он превзойдёт и Парни, и Батюшкова – если впредь зашагает, как шагал до сих пор – ведь 23 года счастливцу!» Пушкин ошибся – на тот момент Боратынскому было только 22, но, мысля друга своим сверстником, Александр Сергеевич накинул ему лишний годок.

Для Пушкина всё очевиднее непреходящее классическое значение поэзии Боратынского. Видя, как трудно складывается судьба Евгения Абрамовича, и полагая, что житейские неприятности могут худо сказаться на становлении его таланта, Александр Сергеевич в своём письме к Бестужеву высказывает убеждённость, что правительство обязано всячески ободрять истинных писателей. К таковым, составляющим, по его мнению, гордость отечественной литературы и поддержанным властями Александр Сергеевич относит Державина, Карамзина, Дмитриева, Жуковского, Крылова, Гнедича… «Из не ободренных вижу только себя и Боратынского…», – добавляет Пушкин.

Если люди, неравнодушные к российской славе, радовались успехам Боратынского, ожидали от него могучей плодотворной зрелости, «ободренной» властями, то сами власти относились к «певцу Финляндии» с подозрительностью и, кажется, ничего, кроме крамолы, от поэта не ждали. Даже к «Пирам», невиннейшему произведению его юной музы, цензура приближалась с таким патологическим страхом, что и лояльный Жуковский не мог не возмутиться её тупостью: «Что говорить о новых надеждах, когда цензура глупее старого, когда Боратынскому не позволяют сравнивать шампанское с пылким умом, не терпящим плена?»

В одной из неоконченных статей Пушкин не поскупился поставить своего товарища и выше самого себя: «Боратынский в жанре элегии первенствует». Трижды Александр Сергеевич порывался написать о нём для журнала и трижды не довёл задуманное до конца. Должно быть, не его это дело – расставлять своих собратьев-поэтов по ранжиру. Оставил критикам. Однако же в письмах нет-нет да и проговаривался о своём восхищении элегическим даром Евгения Абрамовича: ««Признание» – совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий…»

Это высказывание имеет глубокий психологический подтекст, характеризующий самого Александра Сергеевича. Во-первых, он не желает печатать ничего такого, что уступает хотя бы совершенству, т. е. в творчестве, кроме первой позиции, никакая другая его не устраивает. Во-вторых, он зарекается только печатать элегии, но не писать их, понимая, что в своём вдохновении не волен. Как тут не привести и саму элегию, о которой Пушкиным сказано – совершенство!

ПРИЗНАНИЕ

Притворной нежности не требуй от меня:

Я сердца моего не скрою хлад печальный.

Ты права, в нём уж нет прекрасного огня

Моей любви первоначальной.

Напрасно я себе на память приводил

И милый образ твой и прежние мечтанья:

Безжизненны мои воспоминанья,

Я клятвы дал, но дал их выше сил.

Я не пленён красавицей другою,

Мечты ревнивые от сердца удали;

Но годы долгие в разлуке протекли,

Но в бурях жизненных развлёкся я душою.

Уж ты жила неверной тенью в ней;

Уже к тебе взывал я редко, принужденно,

И пламень мой, слабея постепенно,

Собою сам погас в душе моей.

Верь, жалок я один. Душа любви желает,

Но я любить не буду вновь;

Вновь не забудусь я: вполне упоевает

Нас только первая любовь.

Грущу я; но и грусть минует, знаменуя

Судьбины полную победу надо мной.

Кто знает? мнением сольюся я с толпой;

Подругу, без любви – кто знает? – изберу я.

На брак обдуманный я руку ей подам

И в храме стану рядом с нею,

Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,

И назову её моею;

И весть к тебе придёт, но не завидуй нам:

Обмена тайных дум не будет между нами,

Душевным прихотям мы воли не дадим,

Мы не сердца под брачными венцами,

Мы жребии свои соединим.

Прощай! Мы долго шли дорогою одною;

Путь новый я избрал, путь новый избери;

Печаль бесплодную рассудком усмири

И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.

Не властны мы в самих себе

И, в молодые наши леты,

Даём поспешные обеты,

Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

Хлопотали об Евгении Абрамовиче очень многие, а более всех Василий Андреевич Жуковский. Неизменный заступник русских поэтов даже заказал Боратынскому «исповедальное» письмо, чтобы явиться пред лицо государя не с пустыми руками, вот-де, что мне раскаявшийся юноша написал. Послание и впрямь получилось на славу: многословно, сентиментально и в покаянном тоне. Из каменной скалы и то бы слезу прошибло. Ну а друзья поэта развернули целую дипломатию, решив, что какое-то время в печати не следует даже упоминать имени «певца Финляндии», поскольку его литературная деятельность раздражает правительство.

Однако же и правительство не смягчилось в своём отношении к изгнаннику, и царь до своего высочайшего соизволения запретил обращаться к нему по этому делу. Вот и служил Евгений Абрамович в Финляндии, и то ладно, что уже не рядовым. Иногда вырывался в довольно продолжительные отпуска в Петербург. А потом опять – Кюмень, Рогенсальм… И уже не столько служба тяготила поэта, сколько безысходность его положения.

Но вот в 1823 году генерал-губернатором Финляндии был назначен А.А. Закревский, человек твёрдого характера и независимых мнений. Лишь ему и поверил самодержец, лишь его ходатайство о поэте в 1825 году увенчалось успехом, и 21 апреля Боратынскому был присвоен чин прапорщика, что означало обретение долгожданной гражданской свободы.

Девять лет прошло с того злополучного момента, когда пажи с замирающим сердцем открыли запретную шкатулку. Пожалуй, многовато за такое «страшное преступление». Впрочем, судьбы великих поэтов складываются единственным непостижимым образом, когда, что называется, ни прибавить, ни убавить.

В этих судьбах и заключается сокровенный рецепт их изумительных творений. Но, если поэзия является не чем иным, как обновлением духа, то поэтические взлёты всего ощутимее на переломе судьбы. Вот почему таковыми «переломами» жизнь поэтов необыкновенно богата.

Совсем недавно рвавшийся на свободу, а теперь наконец-то её обретший, Боратынский, вдруг оказывается не прочь послужить ещё. Известно, что человек привыкает ко всему, даже к своей тюрьме. А тут и ставший родным полк, и многочисленные друзья среди сослуживцев, и новенький мундир, признаться, по нраву. Да и жена нового губернатора чудо как хороша. Однако болезнь матери вынуждает новоиспечённого прапорщика взять четырёхмесячный отпуск и приехать в Москву, а там – и подать прошение об отставке, которое было удовлетворено 31 января 1826-го.

Полугодом прежде пушкинской началась ссылка Евгения Абрамовича; полугодом прежде и закончилась. И пробыли они в изгнании лет по шесть. Тут чувствуется некий единый стандарт в отношении российского самодержавия к великим российским поэтам. Но и сами поэты во многом оказались сходны.

К примеру, каждый из них, будучи в ссылке, умудрился без памяти влюбиться в жену своего высшего начальника, местного генерал-губернатора: Пушкин – в Елизавету Ксаверьевну Воронцову, Боратынский – в Аграфену Фёдоровну Закревскую. Такое вот неуважение к старшим чинам.

Впрочем, и отделались поэты от этих не слишком удобных увлечений совершенно одинаковым образом, а именно: из полюбившихся им замужних дам понаделали героинь своих наиболее крупных произведений. Александр Сергеевич написал с Воронцовой Татьяну Ларину для «Евгения Онегина», а Боратынский с Закревской – княгиню Нину для «Бала».

А стоило губернаторшам-соблазнительницам покориться вдохновению их прославленных воздыхателей и перевоплотиться в пленительные поэтические образы, как на душе у влюблённых творцов заметно полегчало. Об этом чудесном свойстве своего призвания Боратынский и написал в одном из писем той поры: «Поэзия – чудесный талисман: очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары». Ну а генерал-губернаторы, хотя и не были приглашены в литературное бессмертие, тем не менее посодействовали скорейшей отставке и отъезду страстных поэтов – подальше от греха. В случае с Пушкиным это выглядело буквально как ссылка из ссылки.

Москва, отдалившая Боратынского от испытанных друзей и столичного кипения литературной жизни, показалась ему скучной. Общение Евгения Абрамовича поначалу ограничивается двумя ближайшими приятелями: Денисом Давыдовым и Александром Мухановым. В доме поэта-партизана Давыдова он ещё в 1825 году, будучи в отпуске, познакомился с Анастасией Львовной Энгельгардт. И вот теперь с благословения матери Евгений Абрамович обвенчался с полюбившейся ему девушкой.

Брак этот разочаровал многих. Анастасия Львовна отнюдь не обладала изящной и томной элегической наружностью, а поэтому вкривь и вкось судачащей светской толпе показалась не слишком удачной иллюстрацией к стихам своего мужа. Однако же он был счастлив.

В каком-то смысле предпочтение Боратынского явилось полной противоположностью выбору, сделанному Пушкиным, ибо внешность Натальи Николаевны была куда как поэтична. А вот если говорить о сердце и душе обеих избранниц, получается обратная ситуация. Почти полное равнодушие к стихам со стороны супруги Александра Сергеевича и глубокое понимание поэтического слова женою Боратынского. Если для Пушкина подчас оказывалось невозможным добиться хотя бы элементарного любопытства Натальи Николаевны к его новым произведениям, то Анастасия Львовна не только с величайшим вниманием выслушивала стихи мужа, но обязательно их переписывала, а в суждениях о поэзии проявляла такой вкус, что без её одобрения Боратынский ничего не печатал.

Впрочем, оба поэта, каждый в первую пору своей семейной жизни, были счастливы. Но, как известно, вечное блаженство на земле невозможно. И если счастье Пушкина было разрушено именно ввиду бесцеремонной и нахальной близости общества, то семейные радости Боратынского выдохлись и оскудели как раз по причине почти полной изолированности поэта от этого самого общества.

В 1827 году вышла его первая книга «Стихотворения Боратынского», замысел которой возник ещё в Финляндии. Именно оттуда четырьмя годами прежде поэт обратился к издателям «Полярной звезды» Бестужеву и Рылееву с просьбой помочь в его осуществлении. Они согласились и даже заплатили Евгению Абрамовичу тысячу рублей за право издать его сочинения, но с выпуском затягивали. Вероятно, стихи элегического поэта показались будущим декабристам, а тогда тайным заговорщикам, слишком аполитичными. В письме Пушкину Бестужев признался, что перестал верить в дарование Боратынского.

Поселившись в Москве, Евгений Абрамович обратился к другому издателю – редактору журнала «Московский телеграф», с предисловием которого книга и была вскоре напечатана. Причём оценка творчества Боратынского, высказанная Полевым, была и щедра, и небезосновательна: «В том роде, в каком он пишет, доныне никто с ним не сравнялся». Что это за род – издатель не назвал, однако можно полагать, что речь идёт о философской лирике. А в пору, когда ещё не прозвучал Тютчев, таких мудрых и глубоких стихов, пожалуй, и в самом деле ещё ни за кем не числилось; и Муза Боратынского, может быть, несколько педантичная и холодная, всё ещё оставалась самой интеллектуальной на российском Парнасе.

В 1828 году Евгений Абрамович пробует служить на гражданском поприще и поступает в Межевую канцелярию. Два с половиной года пересиливает себя, и хотя служба не слишком его отягощала, поэт всё-таки увольняется: «Не гожусь я ни в какую канцелярию…»

Москва, не в пример прозападному Петербургу обращённая к России, пробует заинтересовать своим славянофильством и Боратынского. Поэт не только знакомится, но и довольно коротко сходится с московскими писателями, составлявшими «Общество любомудров»: Хомяковым, Веневитиновым, Одоевским, Шевырёвым… С критиком Иваном Киреевским, тоже любомудром, даже завязывается дружба. Отсюда и частые посещения Евгением Абрамовичем салона Елагиной, матери братьев Киреевских.

Становится он завсегдатаем и гостиной Зинаиды Волконской, представлявшей в одном лице поэтессу, певицу, композитора и просто красавицу. В её доме на Тверской с завидным постоянством и охотой собирался весь цвет русской аристократии и культуры, но лишь до тех пор, пока в 1829 году «Северная Корина» не оставила навсегда Отечество и не уехала в Италию. Именно у Волконской Евгений Абрамович впервые увидел Адама Мицкевича и услышал его вдохновенные импровизации. Тогда же, при отъезде польского поэта в Петербург, довелось Боратынскому участвовать и в его прощальном чествовании. На золотом кубке, поднесённом знаменитому гостю московскими литераторами, среди прочих выгравировано имя Боратынского. Однако его поэтическое слово, посвящённое польскому собрату, оказалось и значительнее, и долговечнее нацарапанного художником на благородном металле.

К**

Не бойся едких осуждений,

Но упоительных похвал:

Не раз в чаду их мощный гений

Сном расслабленья засыпал.

Когда, доверясь их измене,

Уже готов у моды ты

Взять на венок своей Камене

Её тафтяные цветы;

Прости, я громко негодую;

Прости, наставник и пророк,

Я с укоризной указую

Тебе на лавровый венок.

Когда по рёбрам крепко стиснут

Пегас удалым седоком,

Не горе, ежели прихлыстнут

Его критическим хлыстом.

В том же 1828 году под одной обложкой вышли две стихотворные повести: «Бал» Боратынского и «Граф Нулин» Пушкина. Совместная книга вызвала дружные приветствия соратников, и противники обрушились на неё с общим энтузиазмом. В «Дамском журнале» Шаликова был помещён критический разбор «Бала» и эпиграмма на обоих поэтов, построенная на топорной попытке каламбура относительно «баллов» и «нулей». Надеждин в «Вестнике Европы» назвал поэмы «прыщиками на лице нашей вдовствующей литературы». А вот журнал «Славянин» охарактеризовал произведения Пушкина и Боратынского общим резюме: «Высокая простота!»

В 1831 году два лучших поэта опять выступили единым фронтом уже в альманахе «Денница» и на сей раз в жанре эпиграммы. И опять прицельный огонь по общему врагу – Фаддею Булгарину с его романом «Иван Выжигин». Если Александр Сергеевич перекрестил незадачливого автора в Авдея Флюгарина, то Евгений Абрамович подыскал другое, не менее меткое и узнаваемое имя.

ЭПИГРАММА

Поверьте мне, Фиглярин-моралист

Нам говорит преумиленным слогом:

«Не должно красть: кто на руку нечист,

Перед людьми грешит и перед Богом;

Не надобно в суде кривить душой,

Нехорошо живиться клеветой,

Временщику подслуживаться низко;

Честь, братцы, честь дороже нам всего!»

Ну что ж? Бог с ним! всё это к правде близко,

А может быть, и ново для него.

К творчеству трёх современников Пушкин относился особенно ревниво, не позволяя в своём присутствии хоть сколько-нибудь их критиковать. Это – Дельвиг, Языков, Боратынский. Ну а сам Евгений Абрамович мыслил о себе весьма скромно, при этом понимая, что за великий гений живёт и творит рядом с ним. Вот одно из его молодых обращений к Александру Сергеевичу: «Иди, довершай начатое, ты, в ком поселился гений! Возведи русскую поэзию на ту ступень между поэзиями всех народов, на которую Пётр Великий возвёл Россию между державами». Думается, что это напутствие, если и не вдохновило Пушкина на создание стихотворного романа «Евгений Онегин», то, по меньшей мере, поддержало в работе над ним.

Разумеется, и сам Боратынский не избежал влияния со стороны своего гениального друга. В частности, именно после «Повестей Белкина» взялся он за прозу и в 1831 году окончил «Перстень» – свой единственный эксперимент в повествовательном жанре. Однако в целом Евгений Абрамович был очень и очень оригинален. Недаром Пушкиным было сказано, что Боратынский «никогда не тащился по пятам увлекающего свой век гения, подбирая им оброненные колосья; он шёл своею дорогой один и независим».

Этим «увлекающим свой век гением» был, разумеется, не кто иной, как Жорж Гордон Байрон, воздействия которого не избежал и сам Пушкин, а позднее Лермонтов. Во власти величайшего поэта эпохи романтизма оказался и Мицкевич. Именно к Мицкевичу обращено стихотворение Боратынского:

Не подражай: своеобразен гений

И собственным величием велик;

Доратов ли, Шекспиров ли двойник,

Досаден ты: не любят повторений.

С Израилем певцу один закон:

Да не творит себе кумира он!

Когда тебя, Мицкевич вдохновенный,

Я застаю у Байроновых ног,

Я думаю: поклонник униженный!

Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!

Боратынский не был плодовит. Может быть, по той причине, что возможность высказать себя в дружеской беседе нередко делала излишними поэтические излияния перед читающей публикой. Но как прекрасны, исполнены оригинальных мыслей и живого чувства были эти беседы, знали только немногие счастливцы. Увы, стихи всегда бледнее этих непосредственных проявлений личности всякого подлинного поэта. Боратынский – не исключение. Склонность же его к дружескому общению, к импровизированному обмену мыслями определённо роднит Евгения Абрамовича с другим великим, с другим русским поэтом-философом – Тютчевым.

В 1832 году Боратынский продал Смирдину полное собрание своих сочинений. И через три года оно вышло – «Стихотворения Евгения Боратынского» в 2 частях. А затянулось издание в связи с доработкою текста. Будучи требователен к себе, автор редактировал даже уже появлявшееся в печати. Тормозила выход книги и пересылка корректур, поскольку печатанье шло в Москве, а сам Евгений Абрамович проживал в эту пору в Маре. Однако же как не отделывал свои произведения мастер, публика, да и критика не сумели проникнуться их совершенством.

Не исключено, что творческое восхождение художника даёт эффект, противоположный желаемому: чем выше он поднимается, тем более и более удаляется от обывателя и всё менее и менее понятен ему. Встреченный триумфально в начале поприща, Боратынский, как и Пушкин, изведал равнодушие читателей к своим зрелым стихам. Общая участь всех великих. Впрочем, и самих творцов их собственный индивидуальный поиск разводит столь далеко, что и они оказываются порою бесконечно чужды друг другу.

Хорошо Александру Сергеевичу – его поэтическая Вселенная, кажется, была способна вместить всё и всех – от Гомера и Шекспира до детской писательницы Ишимовой и кавалерист-девицы Дуровой. А вот Евгений Абрамович, творчески разминувшись с Пушкиным, не сумел оценить «Евгения Онегина» и посчитал его подражанием байроновскому «Чайльд Гарольду», до неприличия хохотал над «Повестями Белкина», не чувствовал прелести пушкинских сказок.

В 1836 году, после смерти тестя, на Боратынского наваливаются хозяйственные заботы всего семейства Энгельгардтов. Постоянные разъезды из имения в имение: и в Тамбовскую Мару, и в Тульский Скуратов, и в Глебовское под Владимиром, и в Казанские поместья – Алтамыш, Каймарак, Вознесенское. Заклад и перезаклад имений, займы, расчёты с кредиторами и опекунским советом, контроль за управляющими, их назначение и смещение.

Всё это отвлекало от литературы и лишало покоя, столь необходимого для глубоко прочувствованных элегий и философской лирики. Ведь мудрость хоть и порождается пережитыми страданиями, но появляется на свет уже позднее – в период праздности и безделья, как светлый умиротворяющий взгляд в прошлое. А тут не то что писать, но и задуматься о жизни стало некогда.

Гибель Пушкина, последовавшая в январе 1937 года, оборвала последнюю – самую сердечную, самую кровную связь Евгения Абрамовича с миром поэзии, так полно и дерзновенно олицетворяемой его великим другом. И как слабое утешение в горестной потере Жуковский, разбиравший бумаги умершего, счёл необходимым познакомить Боратынского с восторженными отзывами Александра Сергеевича о его творчестве, так и оставшимися в черновых набросках ненаписанных статей.

К концу 30-х Евгений Абрамович равно отдаляется от западников и славянофилов и вообще от литературной жизни. А в отместку – нападки из обоих лагерей. Отдаляется он и от Ивана Киреевского. Под каким сильным воздействием этого образованнейшего и умнейшего человека поэт находился, видно из сохранившихся писем Боратынского к нему. Их более полусотни, но все они датированы 1829–1834 годами. Хуже всего, что теперешняя жизнь деятельного помещика и главы семейного клана была едва ли не отвратительна прирождённому поэту и философу.

ИЗ А. ШЕНЬЕ

Под бурею судеб, унылый, часто я,

Скучая тягостной неволей бытия,

Нести ярмо моё утрачивая силу,

Гляжу с отрадою на близкую могилу,

Приветствую её, покой её люблю,

И цепи отряхнуть я сам себя молю.

Но вскоре мнимая решимость позабыта,

И томной слабости душа моя открыта:

Страшна могила мне; и ближние, друзья,

Моё грядущее, и молодость моя,

И обещания в груди сокрытой музы —

Всё обольстительно скрепляет жизни узы,

И далеко ищу, как жребий мой ни строг,

Я жить и бедствовать услужливый предлог.

С того времени, как Боратынский вышел в отставку, он оказался в стороне от всякой общественной жизни и её интересов. «Муж-мальчик, муж-слуга из жениных пажей – высокий идеал московских всех мужей…» – нет, это не про него написал Грибоедов. И всё-таки разве теперь он не принадлежит семейству Энгельгардтов всецело и безраздельно? Ещё более погрустнели и потемнели краски его стихов. И до чего же редко они теперь приходят ему на ум, как правило, занятый хозяйственными расчётами и прочей деловой суетой.

В эту пору поэт мечтает о поездке в Германию, о встречах с учёными мужами Европы. Мечтает об Италии. Но – материальные трудности. Не набирается денег даже для летнего отдыха в Крыму. А вот на посещение Петербурга в конце января 1840-го хватило. Встретился с братом Ираклием, сделавшим военную и политическую карьеру и достигшим отцовских высот – генерал-лейтенант и сенатор! Увиделся с литературными знаменитостями, что уже давно числились у Боратынского в друзьях; познакомился и с Лермонтовым, отметив в молодом поэте явный талант, но не почувствовав к нему ни малейшей симпатии.

Побывав на художественной выставке, пришёл в восхищение от картины Брюллова «Последний день Помпеи». «Всё так же прелестна» – это уже впечатление от вдовы друга – Натальи Николаевны Пушкиной, промелькнувшей в одном из великосветских салонов. Общий результат: подумывает перебраться в Петербург, но опять не хватает денег.

Осенью 1841 года Евгений Абрамович по собственным чертежам строит в Мураново новый дом. И была им спроектирована удивительная комната для занятий с детьми, окна которой располагались… на потолке! Это чтобы по сторонам не глазели, не отвлекались. Дети, не сумевшие вполне оценить остроумный замысел, называли свою классную комнату «тужиловкой». Но «строгий архитектор» был, нужно отдать должное, мягким воспитателем.

Последние годы поэт писал мало. В 1842 году вышла тонюсенькая книжечка «Сумерки. Сочинение Евгения Боратынского». На этот сборник, исполненный надличностной всечеловеческой скорби, читатели не обратили никакого внимания. Однако «Отечественные записки» весьма уважительно сообщили о его выходе. А вскоре там же появилась большая статья Белинского. Если книгу, изданную Евгением Абрамовичем в 1835 году, Виссарион Григорьевич встретил весьма неодобрительной критической рецензией, то теперь, полностью пересматривая своё отношение, называет Боратынского «поэтом мысли» и заявляет, что «из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место, бесспорно, принадлежит Баратынскому».

Осенью 1843 года Евгений Абрамович вместе с женою и тремя старшими детьми наконец-то отправляется в Италию. По дороге посещает Германию, зимует в Париже. Многое видит, со многими беседует. И всё-таки в Европе ему тоскливо. Боратынский, так давно туда стремившийся, явно разочарован. Но вот, наконец, Италия – та самая Италия, о которой он едва ли не всю жизнь мечтал. Впечатлений масса: и музейно-ландшафтных, и улично-простонародных, и вполне светских. В Неаполе поэт возобновляет общение с Зинаидой Волконской. Знакомится с художником Александром Ивановым. Но возможно ли, находясь в Италии, не вспомнить своего давнего воспитателя Джьячинто Боргезе, когда-то в далёком детстве заронившего в душу мальчика любовь к этой волшебно-прекрасной стране? Евгений Абрамович пишет стихотворение «Дядьке-итальянцу», отправляет его в «Современник»… И вдруг 29 июля 1844-го скоропостижно умирает.

Только через год тело поэта в кипарисовом гробу было перевезено в Петербург и 31 августа 1845 года похоронено рядом с могилами Крылова, Гнедича, Карамзина…

Наконец-то и Боратынский был присовокуплен к числу «ободрённых».

Мой дар убог, и голос мой не громок,

Но я живу, и на земли моё

Кому-нибудь любезно бытиё:

Его найдёт далёкий мой потомок

В моих стихах; как знать? душа моя

Окажется с душой его в сношенье,

И как нашёл я друга в поколенье,

Читателя найду в потомстве я.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.