1 Меченная
1 Меченная
Я родилась в Катманду, в квартале Боднатх. Это маленький кусочек Тибета, затерявшийся в Непале. Большая каменная дверь обозначает вход в наш район. До нее — Непал. За дверью — мы. Улицы разбегаются во все стороны от stupa — огромного буддистского храма, расположенного в самом центре квартала. Мама часто с гордостью говорит, что наш храм один из самых больших в стране. Вечером там собирается много семей, чтобы помолиться и обсудить последние новости. У жителей Тибета давно вошло в привычку прогуливаться вокруг своих храмов, причем всегда в одном направлении, слева направо — это очень важно; они мимоходом задевают крылья молитвенных мельниц, закрепленных на стенах, и негромко произносят священные тексты. Тысячи треугольных флажков — разноцветных lung–tas — хлопают на ветру. Слышатся разговоры тибетских торговцев, многие люди пьют po–cha — чай с прогорклым маслом из молока яков; возле храма можно купить momos — пельмени с мясом или с овощами, такие же вкусные, как в Лхасе, столице Тибета. Рядом с нами живут непальцы, и всех вполне устраивает такое соседство. В моих венах течет тибетская кровь родителей, но сама я считаю себя тибето–непалкой и очень горжусь тем, что появилась на свет в стране Будды.
Мои родители по отдельности покинули родную страну в пятидесятых годах двадцатого века, когда китайские коммунисты захватили Тибет и начали убивать и сажать в тюрьму всех, кто противился их режиму. Мама с папой оба приехали из Камы — области на востоке, но из разных деревень.
Так как их семьи пользовались достаточным уважением, сначала они обосновались в Индии, где у них было много знакомых. Родители почти ничего не рассказывают о том, как они жили прежде. Иногда по вечерам, когда к нам приходят гости, я слышу, как они делятся воспоминаниями. Нельзя сказать, что тут им плохо живется, напротив, гораздо легче, чем в горах, откуда им пришлось бежать. Как и многие наши соседи, мама с папой носят традиционные тибетские одежды: платья, застегивающиеся спереди и перевязанные куском цветной ткани на поясе. Папа на две головы выше других мужчин; у него длинные волосы, которые он собирает в тонкий конский хвост. У мамы тяжелые черные косы, спускающиеся почти до колен. Она помогает папе с работой и, конечно, делает все по дому. Мы живем все вместе в одной комнате. Здесь мы работаем, готовим, едим и спим. Все делаем. Именно здесь папа изготавливает религиозные статуэтки. Это довольно трудная работа, для нее нужны полный покой и сосредоточенность. Когда поздно вечером папа откладывает в сторону инструменты, вдоль стены выстраивается множество статуэток. Для работы папа использует несколько формочек, в которых плавит бронзу и медь. Потом он красит фигурки при помощи опасных материалов — мне к ним нельзя прикасаться. Я плотно прижимаюсь к противоположной стене и вдыхаю странные запахи. От них у меня туман и соломе, носом я чувствую себя как–то странно, все вокруг плывет и качается. Запах из бутылочек с черепами уносит меня все дальше и дальше от реальности. Я люблю наблюдать за тем, как папа работает, сижу тихо–тихо, чтобы ему не мешать.
Когда мои родители познакомились, они уже были влюблены. Но не друг в друга. Папа жил с женщиной, которую считал своей второй половинкой. У стих родился сын — мой сводный брат. И они были очень счастливы. А мама всем сердцем любила одного тибетского военного, которого видела очень редко, потому что он постоянно разъезжал по делам службы. Она постоянно писала ему письма (мне это всегда казалось очень, романтичным). Потом у них родилась дочка. Маминому отцу совсем не нравился ее выбор. Я видела дедушку всего один раз в жизни, но и тогда он не раз упоминал об этом мужчине и ругал его почем зря. Когда папина жена умерла (это произошло в Индии), маму сразу же выдали за него замуж. Да, так все и произошло, она даже слова сказать не успела. Дочери не обсуждают решения отцов. Таковы местные обычаи: судьба детей решается родителями. У них не было даже брачной церемонии. На это не хватало ни времени, ни денег. Их просто свели вместе, вот и все.
В любом случае, никто и не хотел устраивать праздник: папа только что потерял свою возлюбленную, мама давно не получала вестей от своего мужа, поэтому ей пришлось отдать дочь на воспитание его отцу и тете. И однажды утром, с сердцем, переполненным горечью отчаяния, она переступила порог своего нового лома. Ее второй муж был на двадцать пять лет ее старше. Чтобы она прекратила плакать, ей рассказали, как ее возлюбленный безропотно принял финансовую компенсацию от моего папы — тот заплатил ему за его жену. Таковы обычаи Тибета: можно за деньги забрать чужую супругу. Этот человек не сделал ничего, чтобы вернуть ее, он просто взял предложенную сумму. Мама думала, что ее сердце разорвется от горя — ведь ее легко забыл тот, кому она отдала всю свою любовь. Но она смирилась. Не знаю, плохо это или хорошо, но я появилась совсем скоро после их свадьбы. Я — дитя принудительного брака.
Мама родила дома, на десятый день четвертого месяца по лунному календарю, в год Крысы. По крайней мере, так она мне всегда говорила, но мне кажется, что она не помнит точной даты. Здесь этому не придают большого значения. Мама была беременна восемь раз, но выжили только четверо детей. Один из двух. Смерть так же сильна, как и жизнь. Круговорот жизни и смерти слишком сложен, чтобы останавливаться на каком–то конкретном числе… Когда меня спрашивают о дате моего рождения, я, не испытывая большого желания вступать в бесконечный разговор о том, почему я не знаю день своего рождении, отвечаю: «Четвертое июня 1971 года» — и все довольны.
Как только мне исполнилось пять лет, мама решила, что я уже достаточно взрослая, чтобы ей помогать. Рот, который требует еды, должен зарабатывать свой хлеб. Я должна была обеспечивать дом водой. Каждое утро и каждый вечер я брала два ведра и шла к общественному фонтану, минуя несколько улиц. Было тяжело, и я шла осторожно, чтобы не расплескать воду Мне очень правилось помогать маме, и я радовалась любой возможности что–то сделать для нее. Я прекрасно видела: мама несчастна, хотя она никогда по–настоящему не жаловалась. Папа часто приходил домой пьяный и избивал жену за любой пустяк. Когда у него заканчивались силы, он падал на кровать или прямо на пол и засыпал. Под звуки его пьяного храпа я подползала к маме и прижималась к ней. Я осторожно дула ей в уши — это была единственная известная мне ласка. И мы засыпали, обняв друг друга, лежа на ледяном бетоне, подальше от родительской постели. Когда холод становился совсем невыносимым, мы просыпались, и мама уходила на свою кровать и укладывалась рядом с мужем, словно ничего не произошло. А я ложилась в свою постель, стоявшую в углу. Прижималась спиной к стене, словно хотела ее оттолкнуть, и обхватывала руками колени. В таком положении я могла наблюдать за родителями и видеть, все ли хорошо. А если отец вдруг просыпался и вспоминал о своем долге, грубо раздвигая бедра безропотной жены, я отворачивалась, чтобы не смотреть, но я все слышала.
В шесть лет я начала угадывать настроение отца по его злобному взгляду, по тому, как сжимались и разжимались его челюсти, хотя во рту ничего не было. Но он точно что–то жевал. Только вот что? У него всегда в запасе была пара причин для побоев. Очень скоро мамины страдания перестали утолять его ярость. Сначала она пыталась меня защитить, но безуспешно. Когда отец ударил меня в первый раз? Мой мозг предпочел стереть воспоминания об этом, но я была уже достаточно взрослой, чтобы не забыть.
В то утро я работала на улице вместе с нашими соседками (их обеих звали Долма). Одна из них придумала соревнование: кто лучше начистит посуду. Алюминий чернел при контакте с огнем, и кастрюли приходилось долго скрести для того, чтобы они снова засверкали. Мы сидели перед домом, на маленьких ступеньках, чтобы не запачкать одежду, и, вооружившись пучками листьев маиса и соломы, как одержимые терли стенки посуды, стремясь уничтожить малейшие пятнышки копоти. Мы смеялись, представляя, что эти кастрюли сделаны из серебра, а не из алюминия. На самом деле мы никогда не видели настоящего серебра, но Долма рассказывала, что оно есть в монастыре. Я сосредоточенно терла пятно на дне кастрюли. И до такой степени ушла в работу, что не услышала, как меня зовет отец.
Вдруг он возник прямо передо мной. Огромный и пугающий. Я сидела на земле, поэтому он показался мне похожим на великана (я сразу подумала о рисунке, который видела в одном журнале, когда последний раз ходила в бакалейный магазин) или на зеленого монстра, на чьих мускулах с треском рвалась рубашка, с угрожающим видом наблюдающего за маленьким человечком. Что со мной будет?
— Помо, ты что тут делаешь? Я тебя ищу уже десять минут!
Помо по–тибетски значит «девочка», меня все так зовут. Мое настоящее имя — Дролма Тсекуид, но им никто не пользуется. Я всегда была Помо. Девочкой.
— Прости, папа, я тебя не слышала, мы играли в dohori, пока чистили посуду.
Dohori это такая словесная игра. Ты поешь какую–нибудь фразу, и тебе должны ответить в рифму.
— Значит, dohori?
Он хватает меня за волосы и поднимает вверх, как куклу. Я не могу освободиться и, чтобы не было очень больно, становлюсь на цыпочки, пытаюсь стать выше — только тогда мне удается поспевать за ним. Я знаю, что если упаду, то он потащит меня за волосы по земле. Ноги заплетаются, а руками я инстинктивно хватаюсь за него. Он останавливается и грубо отталкивает меня. И я падаю. Одна и другая Долма уже успели сбежать.
Я съеживаюсь возле подпорки у входа в наш дом. Отец идет внутрь, я — за ним.
— Ты прекрасно знаешь, что мне нужна твоя помощь!
Он раскладывает кисти, говорит тихим голосом — а я почему–то трясусь от страха. Позже я заметила, что чем больше времени проходит между тем моментом, когда я совершаю ошибку, и тем мгновением, когда он меня исправляет, тем сильнее он бьет меня. Если он не может наказать меня сразу, то начинает спокойно и размеренно заниматься своими делами. Но никогда не забывает о задуманном.
— Сейчас мне надо сходить к твоему дяде, забрать мешок tsampa (мука из обжаренного ячменя, которую очень любят тибетцы). Накажу тебя, когда вернусь. Из–за тебя я ухожу, не попив чаю. Хорошенько подумай об этом, Помо.
И он выходит, весьма довольный собой.
Мое сердце бьется так громко, что мне кажется, будто его слышно даже на улице. Так громко, что заглушает все остальные звуки. Я знаю, что папа с дядей будут пить tschang, тибетское пиво, которое делают из перебродившего риса. Если пана возвращается в сопровождении сладковатого запаха tschang, он выходит из себя еще быстрее, чем обычно. В такие дни любой взгляд может его спровоцировать.
Мама ушла — не знаю куда, — ее не будет несколько часов. Знаю только, что вечером я останусь один на один с отцом, а это точно не предвещает ничего хорошего. Кроме меня, дома никого нет. Мне вдруг показалось, что воздух сгустился и потяжелел, стало трудно дышать. Я стою на одном месте, совершенно потерянная, и до самого вечера не решаюсь присесть» или уйти. Наконец отец возвращается. Ни слова, ни взгляда, только сладковатый запах и тяжелая походка. Включает свет, садится в углу своей мастерской и начинает точить инструменты. Я готова. Прятаться бесполезно. Но он так увлечен работой, даже насвистывает что–то себе под нос. Кажется, что он забыл обо мне. Желудок у меня сжимается до такой степени, что меня сейчас стошнит. Это пытка.
Может быть, он все–таки забыл? Или в конце концов решил, что я не сильно провинилась? Я была настолько охвачена страхом, что никак не могла понять, почему он не обращает на меня внимания. Мысли стремительно крутились в моей голове. Если отец не изобьет меня сегодня, то сделает это завтра — за что–нибудь еще. И сразу же вспомнит, что накануне я избежала наказания. Решит, что я непослушная девчонка, которая вздумала его провести. Если я повинюсь сейчас, то, наверное, это произведет на него хорошее впечатление.
— Папа, папа, ты кое–что забыл… Помнишь, недавно мы играли в dohori, и твой чай…
Отец отрывает глаза от ножа. Слегка удивленно смотрит на меня. Думаю, что он мною гордится. Его глаза блестят в полутьме комнаты. Лампа освещает его снизу, он словно окружен трепещущим оранжевым ореолом, — и внезапно я понимаю, что на самом деле у него безумный вид. Он не горд, он безумен. И пьян в стельку. Он швыряет в меня свой нож. От страха я не могу пошевелиться. Деревянная рукоятка дрожит рядом с моей головой. Отец хватает зубило и снова прицеливается. Он явно хочет меня убить. Становится на четвереньки, потом поднимается и начинает приближаться. Я вижу, что у него в руках больше нет инструментов. Я падаю на пол и пытаюсь спрятаться за толстым одеялом, под которым всегда сплю. Ну, вот и началось. Он бьет меня по спине, по ногам, по голове — везде, куда может дотянуться. Я свернулась клубком, мне нечем дышать, чтобы задушить слезы, я впиваюсь зубами в одеяло. Мои крики лишь распаляют его. Он слишком пьян и не понимает, что одеяло меня защищает, — и даже не пытается его сдернуть. В конце концов он останавливается. Я не двигаюсь. Он говорит, что устал, что не понимает, почему я все время огорчаю его — своего отца, который работает не покладая рук, чтобы обеспечить мне и матери нормальное существование… Минут десять он продолжает подогревать в себе злость, потом падает на кровать. На этот раз мне повезло.
Отец находит повод для того, чтобы избить меня, почти каждый день. Объясняет, что наказывает меня часто только для того, чтобы я делала меньше глупостей. Но я не замечаю никакого прогресса, наоборот, дела идут только хуже, потому как теперь я все время покрыта синяками и ссадинами. От меня требуют, чтобы я хорошо себя вела, но я никогда не знаю, что может разозлить отца. Если он голоден, а я еще не успела приготовить еду, то он бьет меня по голове; если зовет меня, а я откликаюсь недостаточно быстро, если я медленно мою посуду, запинаюсь, читая молитвы, если долго не могу успокоить плачущего младшего брата, о котором забочусь, словно я его мать… Если, если, если… Отец всегда находит причины, чтобы выплеснуть ярость, бурлящую в его крови. Словно бешеный, одержимый дьяволом, он хватает все, что попадется под руку: ножи, тарелки, сковородки, провода… Бьет меня изо всех сил, никогда не сдерживается. Избивает меня и не боится, что может мне что–нибудь сломать или повредить. Словно хочет полностью меня уничтожить.
Он — мой отец, значит, имеет право меня бить, делать со мной что угодно. Я никому не жалуюсь. Но не понимаю, зачем он бьет меня так сильно. Именно это кажется мне самым несправедливым. Я живу в постоянном страхе. В страхе, что я сделаю что–нибудь не так, что меня снова изобьют. В детстве отца часто бил его отчим — он мог поясом исполосовать ему в кровь всю спину, — поэтому он прекрасно знает, что ожидание боли куда мучительнее, чем само страдание. Словно ты идешь по краю пропасти и знаешь: в любой момент земля у тебя под ногами может обвалиться. Падение неизбежно, но тебе неизвестно, что послужит тому причиной и каковы будут последствия.
Тем не менее отец ни разу мне ничего не сломал. У меня вся спина в синяках, тело постоянно ломит, но он редко бьет меня до крови. До тех пор, пока однажды случайно не рассекает мне лоб.
Это тоже произошло дома. Мама ушла на базар, я осталась с отцом. Мы готовили tsampa: добавляли чай, масло, пробовали, что получилось, подсыпали сахар. Это основное кушанье в нашей семье. Каждый раз, когда папа доверяет мне какое–нибудь ответственное дело, я внутренне дрожу от страха. Сейчас я сижу рядом с ним и держу мешок, из которого он пересыпает муку при помощи металлического стаканчика. Все идет хорошо. Но через пару минут его рука задевает мешок, и немного муки просыпается на пол. Он сам виноват, но расплачиваться придется мне.
— Дура. Дурра!
— Папа, прости, прости, я сейчас все уберу…
Отец молниеносно бьет меня по лбу металлическим стаканчиком с острыми краями. По лицу течет что–то влажное и теплое, я погружаюсь в уютное полубессознательное состояние. Нет, я не падаю в обморок, но все вокруг как в тумане. Мне жарко и больно. Кровь течет по лбу, заливает глаза, я пытаюсь вытереть ее руками и шмыгаю носом. Я не осмеливаюсь смотреть на отца, мне стыдно. Я ни в чем не виновата, но заслужила это. Папа каждый день работает, чтобы купить нам муки.
— Прости, папа, мне очень жаль…
Я чувствую себя виноватой, сама не знаю в чем. Отец молча наклоняется надо мной, достает из кармана платок и, прижимая его к ране, пытается остановить кровотечение — скорее грубо, чем нежно, но также очень осторожно. Лицо у него при этом остается совершенно бесстрастным. По прошествии нескольких минут он встает и бросает стакан на пол. Стакан ударяется о землю с глухим стуком, подпрыгивает, а потом подкатывается к моим ногам. Отец выходит из комнаты, ни разу не обернувшись. Я чувствую себя ужасно глупой.
Я никогда не забуду этот день; у меня до сих пор на лбу остался шрам, сантиметра четыре длиной. Я знаю, что люди смотрят па него и гадают, откуда он взялся. Шрам яркой полосой выделяется на моей бритой голове. Иногда меня спрашивают, как я его получила. Вместо ответа я показываю другой шрам, тоже на лбу, — он появился в результате небольшой автомобильной аварии. Я стараюсь никогда не вспоминать об этом периоде моего детства.
Мне больше нравится воскрешать в памяти счастливые моменты, проведенные с отцом, например, когда он решил, что я уже достаточно взрослая и мне пора читать молитвы, или когда брал меня на руки и укачивал как младенца. Папа действительно мог быть замечательным человеком. Все считали его радушным хозяином; его двоюродные братья из Тибета, бежавшие в Индию, всегда знали, что если они придут в наш дом, то их обязательно встретят отменным угощением. Эти моменты кажутся настолько яркими, что иногда я могу расплакаться, вспоминая о том времени. А плохие воспоминания словно укутаны густым туманом, они меня почти не трогают.