XXXVII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXXVII

Конечно, и в Лондоне находилась коммунистическая ячейка. В нее входили коммунисты, служащие в «Аркосе» и в делегации. Их было очень немного, сколько я помню, всего человек 25, причем англичан было всего два-три человека. Господином положения в ней был все тот же Клышко. Ячейка эта, в сущности, ничего не делала. Бывали изредка собрания, на которых читались какие-то доклады и решались какие-то дела, к пропаганде в Англии не имевшие никакого отношения. Дела же о пропаганде, насколько я знаю, вел Клышко, который, по-видимому, был одновременно и представителем Коминтерна. Я знаю, что он расходовал большие суммы как в Англии, так и за границей, между прочим посылая деньги также на условленные адреса в Индию, во Францию и прочее.

В ячейке по временам выходили склоки, но из-за самых, что называется, пустяков, сущность которых я даже не помню. Но однажды вышло большое волнение из-за распоряжения ЦК партии об отчислении сотрудниками, членами партии, из получаемого ими жалованья ежемесячных взносов. Система была установлена подоходная, и, таким образом, я, получая 100 ф. ст. в месяц, должен был ежемесячно отдавать 20 ф. ст., независимо от одного фунта членского взноса в ячейку. Жизнь в Англии дорога, и мне эти вычеты были нелегки. Все волновались и под шумок жаловались, как обидно уплачивать эти деньги, которые расходуются на ветер… Но вслух, конечно, никто не решался говорить…

Еще большие волнения вызвало известие о назначенной чистке партии. Многие перепугались: перспектива быть вычищенными грозила массой неприятностей. Из центра была назначена особая «тройка», которая и должна была решать, достойно ли то или другое лицо оставаться членом партии. Тройка состояла из шифровальщика делегации Миллера, Гольдберга, прибывшего из Москвы для специальных закупок, человека очень приличного, и Берзина, советника делегации, человека ограниченного и ничтожного. Все коммунисты должны были предварительно заполнить душу удручающие по количеству вопросов анкеты и представить автобиографические очерки. А затем по проверке наших анкет и автобиографий было устроено публичное ристалище, где всех экзаменовали. Ставились вопросы вроде того, что такое прибавочная стоимость, что такое республиканский строй и прочее. Затем экзаменующийся удалялся из экзаменационной комнаты, и все имели право говорить о нем в полном секрете все, что угодно… Когда очередь дошла до меня, мне не задали никаких вопросов и, попросив удалиться, тотчас же позвали обратно — я прошел…

Был при «Аркосе» и исполком служащих, который решал разные вопросы быта служащих. В сущности, и это учреждение находилось в полной зависимости от Клышко. Исполком наводил справки о лицах, желающих поступить на службу в «Аркос», и давал свои заключения. Но он всегда высказывал мнения, угодные Клышко. Одним из главных деятелей исполкома был Ясвоин, не коммунист, хотя и просившийся в партию, но не знаю уж почему не принятый в нее. По должности он был помощником Саговского, ведя под его надзором транспортный отдел. Личность совершенно ничтожная, неумный и подхалимоватый, он тем не менее пользовался известным влиянием, так как состоял у Клышко информатором, донося ему разные сплетни и факты о сотрудниках… Когда я приехал в Лондон, в исполкоме был один приличный человек — беспартийная стенографистка В-на, которую на ближайших выборах, проходивших по списку, составленному самим Клышко почти исключительно из коммунистов, забаллотировали. И таким образом, весь исполком состоял из креатур[87] Клышко.

Этот исполком организовал и клуб сотрудников «Аркоса», и делегации, где иногда читались какие-то доклады, устраивались танцы, шахматные состязания и беседы. Популярностью клуб этот не пользовался: все боялись говорить в нем свободно, ибо информаторы передавали Клышко всякую мелочь, подслушанную ими, разные сплетни. А Клышко, пошлый, хитрый и в то же время совершенно неумный, все это заносил в свои синодики и при случае пользовался этими «достоверными сведениями».

Как-то Клышко пришел ко мне в мой служебный кабинет в очень хорошем настроении и после делового разговора пустился в откровенности. Он стал хвастать тем, что великолепно наладил свой осведомительный аппарат. Он рассказал мне, как «прекрасно работают» его информаторы, которые держат его в курсе всего, что касается сотрудников. Замечу, что Клышко говорит очень скверно, заикаясь и постоянно вставляя в свою речь «э-э-э».

— Вот вы не поверите, Георгий Александрович, — откровенничал он, — когда я вам скажу, кто являются моими информаторами, э-э-э… Это инженер Рабинович, Грушко, Ширшов, Ясвоин, Левидов…

— Как, — спросил я с удивлением, — и Левидов?..

— Да… ха-ха-ха… вас это удивляет?..

— Если хотите, да, удивляет. Я считал его большим забулдыгой, но никогда не думал, что он может быть сыщиком и доносителем.

Я знал Левидова еще по Ревелю, откуда он скоро уехал в Лондон. Это был еще молодой человек, форменный дегенерат, еще до революции выступивший в литературе со статьями, которые, хотя часто нелепые, говорили все-таки о том, что он человек, безусловно, талантливый и неглупый. И мне было как-то больно услышать, что и он состоит в числе информаторов Клышко… Левидов был беспартийный, но просился в партию, однако почему-то ему было отказано. Впоследствии он уехал в Москву, где теперь принимает видное участие в советской литературе…

— Да, у меня это дело хорошо поставлено, — продолжал хвастать Клышко. — Я все знаю, что касается наших сотрудников… Но, понимаете, я все-таки недоволен, э-э-э… я мечтаю о том… э-э-э… чтобы приобрести подслушивающие аппараты… Это, собственно, маленькие фонографы, которые помещают где-нибудь в незаметном месте, и он все записывает… э-э-э… все разговоры… Вот это было бы дело!.. Говорят, такие аппараты уже существуют… Я поместил бы их повсюду… И вам не миновать бы такого аппарата, ха-ха-ха! Я пристроил бы его где-нибудь незаметно… например, наверху, на карнизе…

Но количество специальных сотрудников, готовых служить ему, все увеличивалось. Так, вскоре появилась молодая девушка со страшной репутацией, о которой служащие говорили друг с другом только шепотом… Говорили, что она «переутомилась» на работе в качестве «палачихи», расстреливая осужденных в подвалах ВЧК. Не знаю наверное, правда ли это, а потому и не привожу ее фамилии. Но я знаю, что она все время информировала Клышко. Вскоре был приглашен еще один субъект по фамилии Хвостенко. Это был фельдшер, эмигрант. Но убедившись в его способностях и желании быть информатором, Клышко провел его на службу в «Аркос»… Впрочем, он недолго оставался в «Аркосе», и спустя несколько месяцев его уволили — это было уже после моего ухода.

Вскоре после моего прибытия в Лондон, помимо меня, был приглашен на службу инженер Ширшов. Это был скромный молодой человек, на которого я сперва не обратил никакого внимания. Но затем я узнал от Силаева, что он перешел к нам от «Виккерса» и что он большой друг и приятель Клышко, по протекции которого и поступил к нам на службу. Он был ушами и глазами Клышко. И его стали проводить: вскоре он стал управляющим делами, затем секретарем правления… Таким образом, Клышко был в курсе всего… И Ширшов путался всюду, всюду лез со своими замечаниями, все время настаивая на предоставлении заказов «Виккерсу»… И такими сотрудниками был наполнен и «Аркос», и делегация…

Заботясь об увеличении наших русских товаров для продажи, я обратил внимание на кустарные изделия, и вскоре количество их стало расти и расти. Мы получали прекрасные изделия нашей кустарной промышленности, среди которых было немало высокохудожественных предметов. И вот мне пришла в голову мысль устроить специальную выставку наших кустарных изделий. Само собою, проведение и этой моей идеи натолкнулось на целую сеть противодействий. Но в конце концов, после многих перипетий и усиленной борьбы, я добился своего, и выставка была устроена в старом помещении «Аркоса» на Кингсуей. Мы в это время водворились уже в «Совьет-Хауз» на Мооргет-стрит, 49.

Выставка была устроена в чисто русском стиле, с буфетом, где красовался наш русский самовар… Прошла выставка с полным успехом, и мы стали получать много заказов. Таким образом — опять-таки после ожесточенной борьбы с Половцовой, Крысиным и Клышко — я организовал при «Аркосе» специальный кустарный отдел, заведование которым я поручил некоему Е. 3. Орнштейну, оказавшемуся вполне на высоте. Кроме продажи обычных кустарных изделий, отдел занимался также продажей икры и ковров. Кстати, когда мне удалось добиться того, чтобы эти товары были переданы кустарному отделу, Орнштейн, принимая их, установил, что икра испортилась, а часть ковров была втихомолку продана разным сотрудникам и высшим чинам делегации и «Аркоса» по ценам, явно недобросовестным, вроде того, что, например, ковер, стоящий не менее ста фунтов, продавался за несколько шиллингов… «Гуковщина»… Установив все это при приемке ковров, Орнштейн передал мне и полученный им от коммерческого отдела как оправдательный документ на недостающие ковры длинный список их с обозначением имен, купивших их, и цен, по которым ковры эти были проданы… Список этот хранится при делах «Аркоса»… Орнштейн поднял значение кустарного отдела, который, хорошо организованный им, выгодно работал.

И тогда у меня этот отдел отняли… а потом опять отдали мне. Ясно, что все это делалось с единственной целью создавать дезорганизацию и вставлять мне палки в колеса. Но о том, что от этого страдало наше русское дело, рыцари «гуковщины» не думали… Что им всем Россия и русский народ!.. Им, этим нарицательным «клышкам», «Литвиновым» и пр., имена же их, Ты, Господи, веси, плевать и на Россию, и на народ!..

Разумеется, начались преследования и Орнштейна. И в конце концов, уже после моего ухода, он был уволен, как и многие мои сотрудники. «Гуковщина» торжествовала и, по-видимому, и сейчас торжествует.

Нечего и говорить, что все творившееся с «Аркосе» не могло не возмущать меня до глубины души. Окруженный плотной стеной торжествующих «клышек», шпионивших, интригующих и мешавших мне на каждом шагу, я боролся с ними, но, увы, скоро я почувствовал, как мною начинает овладевать глубокая усталость. Я боролся, но силы мои слабели. По временам мною овладевала апатия. Все чаще и чаще я ловил себя на мысли и на желании уйти… бросить все и бежать… без оглядки бежать хоть на край света, чтобы не видеть больше этих ликующих, интригующих, ворующих… Стало утомляться и сердце. Начались длительные сердечные припадки, продолжавшиеся иногда до 48 часов без перерыва. Я обратился к врачу, и он констатировал то, чего у меня до Лондона не было: я нажил себе здесь порок сердца…

Если меня изводили уже одни только разного рода «клышки», которых я, как оно понятно, глубоко презирал, то уже совсем невыносимым для меня было то, что мои отношения с Красиным, шаг за шагом, становились все хуже и хуже. Все чаще и чаще между нами стали пробегать черные кошки, скажем мягко, взаимного непонимания. Оно сказывалось постоянно и почти во всем. Вскоре я стал замечать, что разные факты, которые прежде вызывали его возмущение, негодование и в борьбе с которыми он прежде энергично меня поддерживал как будто, теперь приобрели в его глазах другой характер и что мы как будто расходимся в оценке их… На моих глазах пошлый, нахальный, неумный и нечестный Клышко, этот шпион и духовный лакей, приобретал все больше и больше влияния на Красина… Я с тревогой и ужасом наблюдал, как это влияние стало захватывать собою и благородную душу моего покойного друга, как стала появляться точно какая-то трещина в его моральном миросозерцании. По временам мне начинало казаться, что ничтожный Клышко, точно маленький и такой весь грязный чертенок, овладевает большой душой моего друга, я видел, я знал, что то светлое и хорошее, что было в душе моего друга, возмущалось этим пленением. Он часто с озлоблением говорил мне о Клышко, горько жаловался на него, ругал его мне. И в то же время во всем этом чувствовалось какое-то бессилие и точно страх перед этим форменным ничтожеством, перед этим паучком, старательно охватывающим своими цепкими и грязными лапками его душу, которая, я видел, постепенно покрывается налетом глубоких сумерек… Видимо, и его душа стала уставать…

И между нами все выше вырастала стена непонимания. И хотя недоразумения между нами с внешней стороны и не доходили до того, что мною описано выше, когда я пригрозил ему подачей прошения об отставке, но потенциально они были в миллион раз хуже и ужаснее откровенного спора, хотя бы и самого студенчески горячего. В наших несогласиях всего ужаснее была наша взаимная корректность. Она напоминала собою корректность супругов, которые, взаимно сознав, что все между ними кончено, стараются обходить острые скалы, режущие углы которых уже невозможно стереть, ибо все равно между ними уже все кончено… бесполезно спорить и горячиться… И мы стали взаимно друг друга избегать.

Все это грызло и мучило меня до бесконечности. И желание бежать охватывало меня всего. Но не бывает такого скверного положения, которое не могло бы еще ухудшиться. И вот на сцене появилось новое лицо. Это был прославившийся на весь мир Александр Александрович Квятковский. На нем я остановлюсь подробнее, так как он явился героем, побившим рекорд в тех гнусностях, которые царили в «Аркосе». Встретился я с ним в доме Красиных. Сам Красин находился в то время в Москве, куда он часто отлучался и где он подолгу засиживался. Его жена, знакомя меня с Квятковским, отрекомендовала его «старым другом», бывшим членом Центрального комитета Российской социал-демократической рабочей партии. Мне незнакомо было это имя. Это был мужчина лет около сорока пяти, дурно воспитанный, с манерами средней руки лавочника. Постороннего человека сразу поражали его маленькие, узенькие глаза на мясистом красном лице, которые никогда не смотрели прямо и открыто. Во всей его плотной фигуре с красным лицом и узким лбом было что-то плотоядное, хищное.

Когда Красин возвратился, он вскоре, придя ко мне, начал говорить о нем, избегая моего взгляда. Это-де его старый друг и товарищ По ЦК дореволюционной эпохи, и человек очень умный, честный и энергичный.

— И вот, — продолжал он, — я хотел бы ввести его в «Аркос» в качестве одного из директоров. Тебе приходится трудно, я знаю… с Половцовой и Крысиным у тебя нелады, да они недорогого и стоят… Я и думал, что в лице Квятковского ты получил бы честного и знающего дело товарища…

Я в то время был уже весь во власти изложенных мною выше сомнений, весь — одно сомнение и апатия. Между мною и Красиным уже плотно отстоялись отношения взаимного непонимания. Во всем, что он говорил мне о Квятковском, чувствовалась глубокая неискренность, и я ни одному его слову не верил… Но я уже ясно сознавал, что плетью обуха не перешибешь, и во мне говорило апатичное «laissez faire, laissez passer»[88]. Я не возражал. И на прямо поставленный Красиным вопрос, согласен ли я, ответил безразличным тоном:

— Право, мне все равно…

Он вдруг рассердился.

— Я, право, не могу понять такого чисто институтского ответа, — заговорил он резко. — Я понимаю, если бы ты еще привел какие-нибудь доводы, а то на тебе: «все равно»… Это значит, конечно, что ты недоволен, не хочешь его… Но почему? Так, здорово живешь, очевидно…

— Полно тебе глупости говорить, — перебил я его. — Я тебе сказал, что мне все равно, и сказал правду: мне все равно. Ты, конечно, его знаешь, и тебе и карты в руки… Но мне противны эти уверения в том, что у меня в лице Квятковского будет товарищ и чуть ли не друг… Дай Бог, чтобы я ошибся, но этот твой друг, на мой взгляд, просто хитрая бестия и очень себе на уме… Но я говорю о нем не как о твоем друге, а как о кандидате на пост директора «Аркоса»… И к чему между нами эти хитрости? К чему эти разговоры о том, что мне тяжело и прочее? Ведь все это, милый мой, ложь. Если бы ты думал о том, чтобы облегчить мой труд, следовало бы идти по другому пути…

— Я ничего не понимаю, — опять-таки неискренним тоном сказал Красин. — Ну, скажи, по какому пути?..

— А вот по какому, — ответил я. — Вместо того чтобы давать мне «товарища», следовало бы мне помочь в борьбе со всякой аркосовской сволочью, начиная с Клышко… Ведь ты же знаешь, что я изнемогаю именно от непосильной борьбы с этой гидрой мерзавцев…

— Я не понимаю тебя, — продолжал он все тем же тоном. — Ты говоришь о борьбе… С чем? Ты просто создаешь себе какие-то фантомы… и, создав их, начинаешь бороться с ними…

— Эх, полно врать, — остановил я его, — ты сам хорошо знаешь, что говоришь вздор… И, знаешь ли, что я тебе скажу… не тебе бы это говорить и не мне бы слушать… Вспомни, с чем мы шли на советскую службу. Вспомни все, о чем мы говорили в Стокгольме… А теперь ты мне суешь Квятковского, на мой взгляд, просто ловкого пройдоху, который, смотри, слопает и тебя…

Лицо его стало грустным, и в то же время на нем отразилась какая-то тревога. И он тихо сказал:

— Жоржик, право, не стоит вспоминать… мне это больно… если бы ты все знал, — он на минуту умолк и, махнув рукой, закончил — Может быть, ты не судил бы меня так строго… Но, если бы ты знал, до чего я ненавижу Клышко!..

Так мы все более и более отдалялись друг от друга…

На другой день ко мне явился Квятковский с очень нежным письмом от Красина, в котором он просил меня провести вступление нового директора в должность. Я проделал все необходимые формальности, и, к великой радости Клышко, Квятковский стал директором. В первом же заседании правления Квятковский предложил принять на службу своего друга А. А. Винокурова, который впоследствии и был назначен заведующим коммерческим отделом. Про это alter ego Квятковского скажу только, что это был пьяница и развратник и на редкость наглый малый. И Квятковский стал быстро оперяться. Сперва он держал себя очень подхалимовато со мной и с другими членами правления, заискивая во всем. Но опираясь на влияние Красина, все время инспирируемого Клышко, он стал поднимать нос и начал вести политику разложения аппарата и деморализации служащих, для чего он повел своеобразную агитацию. Вместе с Винокуровым он стал проводить в жизнь идею создания встреч сотрудников на нейтральной почве. Я ему указал на существование клуба. Но он возражал, что клуб, организованный исполкомом, представляет собою нечто вроде ассамблей, устраиваемых в «институтах для благородных девиц», а он имеет в виду такие собрания, где сотрудники могли бы спокойно и без всяких стеснений обмениваться мнениями…

Я много не спорил и только сказал, что лично я не войду в этот клуб. И клуб этот стал существовать. По пятницам в каком-то лондонском кабачке начались собрания этого «клуба». После первого же собрания мне стало известно, что там происходило свирепое пьянство, что несколько человек, в том числе Ясвоин, информатор Клышко, допились до мертвецкого состояния и по окончании этой оргии — около пяти часов утра — остались ночевать в этом притоне. Тем не менее Квятковский стал усердно просить меня побывать хоть на одной пятнице, говоря, что именно мое отсутствие, отсутствие моего «нравственного влияния» и вызвало с непривычки «такие эксцессы»… Он так влипчиво приставал ко мне, что я согласился побывать там в ближайшую пятницу.

Как раз в пятницу я был занят рядом неотложных дел и мог попасть на эту ассамблею лишь около одиннадцати часов вечера… Меня встретили Квятковский, Винокуров и другие радостными восклицаниями.

— Спасибо, Георгий Александрович, что вы таки приехали, а то мы уж были в отчаянии, думали, что вы так и не приедете… У нас тут правило: все мы товарищи без всяких чинов…

Я оглядел поле битвы. Ассамблея расположилась в трех комнатах второго этажа притона. В большой комнате стоял стол, весь заставленный бутылками и частью наполненными, частью недопитыми стаканами. Скатерть была уже изрядно залита вином, стояли какие-то закуски. За столом в непринужденных позах сидели сотрудники. Все говорили сразу, громко, явно пьяными голосами. Ко мне подошел некто Левенбук, недавно принятый в «Аркос» по инициативе Красина. Он кинулся ко мне с распростертыми пьяными объятиями, от которых я с трудом устранился.

— А, вот он, terrible Solomon, ха-ха-ха! — заплетающимся языком сказал он. — А мы здесь просто, по-товарищески… как друзья бес-с-седуем… Здесь нет начальства!.. здесь все равны… К черту всяких директоров!.. Здесь Запорожская Сечь, ха-ха-ха!..

Квятковский, который мог пить три-четыре дня подряд и оставаться, что называется, ни в одном глазу, подмигивал Левенбуку, который этого не замечал. Он продолжал свои «товарищеские» приветствия, все время пересыпая их — свобода так свобода, черт возьми! — площадной руганью… Квятковский и Винокуров бросились наводить порядок, старались угомонить Левенбука и других, полезших ко мне с аналогичными фамильярными приветствиями, пересыпанными русской аттической солью…

Кое-как вся эта изрядно намокшая публика была приведена к порядку. Меня усадили. Стали предлагать выпить чего-нибудь.

— Я не пью, — решительно заявил я. — И не буду пить, мне строго доктора запретили…

— Ах, terrible Solomon не хочет пить, ха-ха-ха! — продолжая сыпать на все стороны самую невозможную площадную ругань, бросился ко мне вновь Левенбук с большим стаканом виски. — Так мы его заставим… Товарищи, я предлагаю привести его к одному знаменателю… Напоим его!..

— Александр Александрович, — обратился я к Квятковскому, — если вы его не уймете, я сейчас же уйду…

Я не буду подробно описывать это «невинное» препровождение времени. Квятковский и Винокуров оттащили его. Другие, хотя тоже изрядно пьяные, но не потерявшие еще памяти, тоже стали успокаивать его. И Квятковский начал деловую часть ассамблеи.

— Так вот, товарищи, будем обсуждать программу наших встреч во внеслужебное время. Кто желает взять слово?

— Я! — крикнул Левенбук. И он начал говорить о том, что «наши собрания должны быть душа нараспашку»… чтобы каждый мог смело, кого угодно, «матом крыть», мы-де не институтки… и т. д.

После него говорил Квятковский. Говорил долго… Говорил о свободе на этих ассамблеях…

— У нас, — живописал он, — нет ничего недозволенного, у нас все можно: пейте, хотите танцевать — танцуйте, хотите девочку — сделайте ваше одолжение, здесь имеется отдельная комната со всеми удобствами… милости просим… ха-ха-ха!..

Публика ржала от восторга… Я пробыл в этой «Запорожской Сечи» около получаса… Мне удалось незаметно встать. Я быстро спустился в вестибюль, взял свою верхнюю одежду и бежал…

На другой день мне стало известно, что ассамблея окончилась, как и следовало ожидать, тем, что все кроме Квятковского и Винокурова, лежали в лежку на полу… Клышко не принимал участия в этих ассамблеях, но знал о них и хитро’ подсмеивался над их результатами. Вскоре, по моему настоянию, они были прекращены. Сдружившийся со мной Силаев передавал мне, что вся эта история с ассамблеями была затеяна Квятковским и Клышко со специальной целью попытаться напоить и меня до безобразия, чтобы затем скомпрометировать меня участием в какой-нибудь скандальной истории, которую, конечно, нетрудно было бы устроить… Квятковский вел свою линию. Он сдружился с Крысиным и Половцовой. Последняя вскоре, по-институтски обидевшись на какую-то резолюцию Красина на ее докладе, подала в отставку, думая просто разыграть сцену. Но отставка ее была принята, и она ушла из «Аркоса» и сделалась агентом советского Красного Креста.

Мои отношения с Красиным становились все более и более натянутыми. Теперь уже и Квятковский стал настраивать его против меня. Делал он это осторожно, часто бывая у Красиных, у которых я, ввиду наступившего между нами охлаждения, бывал лишь изредка, когда уже совсем было неловко отказываться от приглашения, Квятковский же не пропускал случая поговорить на мой счет и деликатно наговаривал на меня, чему способствовала его старинная дружба с Красиным, а особенно с его женой, Любовью Васильевной Красиной, тоже другом моей юности… Помню, как Красин, узнав, очевидно, от Квятковского о моем отрицательном отношении к ассамблеям и моих настояниях прекратить их, ибо это компрометировало нас в глазах англичан, со злой насмешкой назвал меня «Савонаролой», желающим обратить живую жизнь в монастырь… А ведь сам Красин почти не пил и гнушался безобразных пьяных сцен. Вообще с ним происходило что-то неладное. Появилась в обиходе их домашней жизни какая-то нелепость, комичное подражание какому-то «высшему стилю». Граф Витте в своих мемуарах с удивлением отмечает, что когда он обедал и завтракал у Рузвельта, президента Соединенных Штатов, то все блюда подавались президенту первому, согласно установленному этикету. Вот и у Красина стали следовать этому обычаю, и Красину всегда подавалось первому (а затем его жене), хотя бы за столом среди приглашенных были и почтенные дамы. И сидели за столом Красины друг против друга в креслах, тогда как все остальные сидели на обыкновенных стульях… Очевидно, введшие это в домашний обиход Красины не подозревали всей глубины пошлости и комичности этого подражания…

Квятковский часто жаловался мне на то, что в правлении «Аркоса» нет председателя, нет директора-распорядителя. Председательствование на заседаниях велось по очереди каждым членом правления, и каждый директор являлся распорядителем в отведенной ему части общего дела. Квятковский постоянно сетовал на это. И нередко на эту же тему шли в моем присутствии разговоры у Красиных. Я понимал, куда гнет Квятковский, и молча выслушивал его сетования, не подавая никаких реплик.

Но вот однажды ко мне в кабинет пришел Красин: мы-де так давно не видались, ему-де так хочется просто поговорить со мной. У меня уже исчезло то полное доверие, которое связывало нас много лет… И я не сомневался, что с его стороны это только дипломатический подход. Я не ошибся. Поговорив о том и о сем, он спросил меня:

— Ну, что же, ты убедился теперь, что, настаивая на предоставлении Квятковскому поста директора, я поступил в твоих интересах? Видишь, он и работник хороший, и хороший товарищ…

Я угрюмо молчал: я уже понял, к чему клонится речь. Я и тут не ошибся. Мое молчание сразу же вывело его из себя.

— Право, на тебя ничем не угодишь, — с раздражением сказал он. — А между тем Квятковский относится к тебе так тепло и хорошо… Вот еще вчера он был у нас… Меня удивляет и Любу также, что ты совсем почти не бываешь у нас последнее время… и он так тепло о тебе говорил…

— Слушай, Леонид, — не выдержал я, — оставим эти комедии… право, наша старая дружба выше того, чтобы нам вести какие-нибудь дипломатические разговоры… Говори прямо, к чему ты гнешь. Это будет порядочнее… тем более что я догадываюсь уже, в чем дело… Только имей в виду, что для меня Квятковский человек вполне выяснившийся, и я не изменю своего мнения в лучшую сторону и твердо стою на своем, что это просто большой выжига и что он со временем выроет тебе могилу, как роет теперь мне… и по-видимому, небезуспешно[89]…

— Ну, знаешь ли, я терпеть не могу Божьей милостью пророков и пророчеств и кликушества, — резко парировал он меня. — Если у тебя есть факты, пожалуйста, изложи их. А эти загадочные вещания мне не интересны…

— Я больше ничего не скажу ни о нем, ни о Клышко, — прервал я его, — и освобожу тебя от моего «кликушества»… Оставайся себе с твоими друзьями… Но, конечно, не говори мне о их дружбе и теплом отношении ко мне, — меня это просто оскорбляет… Ну, а теперь скажи мне, к чему ты затеял весь этот разговор?

— Да видишь ли, с тобой теперь так трудно стало говорить, — ответил он, смягчая тон и стараясь придать ему характер дружеской конфиденции, — ты стал такой неуютный, Жоржик, право… Но ты, в сущности, прав. Видишь ли, мне уже давно кажется, что в конструкции нашего правления есть большая брешь… как бы сказать… — запнулся он.

— Да нечего искать, как бы сказать, — перебил я его, — надо просто сказать… Вот: брешь эта состоит в том, что у нас, как и говорит мне Квятковский чуть не каждый день, нет председателя и директора-распорядителя… и уж добавлю от себя, что обе эти должности надо возложить на Квятковского… Так ведь?

— Да, вот именно, вот об этом-то я и хотел с тобой поговорить, — подхватил Красин, по-видимому с облегчением, что я дал ему выход. — Именно об этом… Конечно, единственным серьезным кандидатом я считаю тебя… — опять запнулся он, и мне пришлось снова прийти к нему на помощь.

— Не стоит, голубчик, золотить пилюлю, — сказал я. — Жарь спокойно дальше: но ко мне, дескать, в центре создалось такое одиозное отношение, что ты даже не решишься заикнуться о моей кандидатуре, а потому-де приходится остановиться на Квятковском. Так?

— Да, приблизительно так, — подтвердил он упавшим голосом.

— Ну, а теперь я скажу тебе два слова, — продолжал я. — Все будет так, как ты говоришь. Но только помни одно — я всеми силами ума и сердца протестую против этого решения и отмечу мое мнение прямо в лоб, когда на общем собрании ты проведешь эту гнусность… О, не по отношению ко мне, а по отношению к делу, ибо ты решил пустить грязного козла в огород. Но тебе лично я заявляю, и запомни это раз и навсегда, что я отношусь к этой кандидатуре с омерзением, ибо этот козел пожрет все овощи в огороде и всюду провоняет… Я кончил, будущее покажет, прав ли я… Что касается меня лично, я давно уже решил, никого не посвящая в мое решение, что я всем вам не ко двору, и я уйду из «Аркоса» при первой же возможности…

Через два-три дня после этого состоялось общее собрание «Аркоса» (конечно, эти собрания «акционеров» были чистой комедией), на котором Красин и предложил ввести в состав администрации «Аркоса» должности председателя правления и директора-распорядителя. Все, кроме меня, конечно, голосовали «за» поднятием рук…

— А ты, Георгий Александрович? — спросил Красин. — Ты случайно не поднял руки?

— Нет, вполне сознательно…

Далее Красин предложил избрать на обе должности Квятковского. Я опять вотировал против. И в тот же день после собрания Квятковский пришел ко мне. Он старался говорить со мной дружески, его-де очень огорчает мой вотум, он-де так дорожит моим мнением и прочее, и прочее, и прочее.

— Бросьте эти ненужные разговоры и комплименты, — спокойно, но с чувством гадливости сказал я, — мне все эти штуки-фокусы надоели и неинтересны… Вы добились своего, о чем же тут говорить?..

Окрыленный выборами, он с первого же дня начал уже совсем беззастенчиво продолжать свою кампанию, стараясь довести роль директоров до полного ничтожества. Он выбрал себе отделы самые «питательные», как, например, коммерческий, во главе которого был поставлен его друг Винокуров, начавший хапать направо и налево. Словом, началась форменная и наглая «гуковщина». Квятковский в качестве директора-распорядителя стал вести лично все переговоры о кредитах и с поставщиками… Пользуясь своим влиянием и все больше и теснее сближаясь с Красиным и Клышко, он, сперва несколько стесняясь, а затем уже совершенно нагло и открыто, стал выживать меня, отбирая у меня одно дело за другим. Но особенно он старался отобрать у меня руководство приемочным отделом. Однако тут уж я открыто показал зубы и твердо заявил, что этого отдела, в сущности контролировавшего все закупки, к какой бы области они ни принадлежали, я не уступлю. Аргументировал я свой отказ чисто формально: мне поручил этот отдел Красин, состоявший самым главным акционером «Аркоса» (если не ошибаюсь, он номинально владел чуть ли не 95 % всех акций), он утвердил создание этого отдела, как говорил Клышко, «в порядке декрета» и возложил на меня ведение им, и я считаю, что лишь в таком порядке я могу быть лишен ведения этим отделом. Красин в данном случае поддерживал меня. Но злоба против этого отдела, где царил я, все росла и росла, ибо самим своим существованием он ставил вечные препятствия возможности поставщику сговориться с заведующим тем или иным закупочным отделом. Неоднократно Квятковский довольно откровенно, хотя и не прямо предлагал прекратить всякого рода гонения на меня, если я только откажусь от этого отдела в его пользу…

— Помилуйте, Георгий Александрович, — едва сдерживаясь, чтобы не ругаться, говорил он, — ведь такой важный отдел, как отдел приемок, который, в сущности, является контрольным для всех закупок и даже для экспортных товаров, которые он тоже ревизует, должен находиться в руках директора-распорядителя. А раз он у вас, так в этой части, в сущности, вы являетесь директором-распорядителем, а не я. Ведь положение об этом отделе, вами же составленное, дает вам в руки громадное оружие… Вам следовало бы уступить его мне…

— Этого не будет, — отвечал я, — уже по одному тому, что я не хочу обидеть моего старого друга Красина, который просил меня взять его на себя.

— Но, поверьте, Георгий Александрович, что, если бы вы его передали мне, — откровенно говорил Квятковский, — я повел бы его не хуже вас… и тогда и для вас было бы легче: прекратились бы разные трения…

— Да, но дело-то в том, что я вам не верю, Александр Александрович, — не стесняясь отвечал я. — Пока вы меня совсем не выживете из «Аркоса», я не откажусь от него. Я потому и дорожу им, что таким образом я хоть до некоторой степени держу вас, Винокурова и прочих винокуровых на вожжах и даже взнузданных в мундштуки.

— Ну, а если Красин отнимет у вас этот отдел? — прищурив свои узкие глаза с выражением тайной мысли, спросил он. — Что вы тогда сделаете?

— Что я сделаю? — переспросил я. — А вот сперва добейтесь распоряжения отнять у меня этот отдел, и тогда вы увидите, что я сделаю… Но предупреждаю вас, что это дезавуирование меня Красин должен сделать в письменной форме… Я убежден, что он этого не сделает…

Такие разговоры происходили между нами частенько. С Красиным на эту тему я не говорил и продолжал вести свою линию. Квятковский делал попытки заводить эти разговоры у Красиных в присутствии Любови Васильевны и самого Красина, но я всегда отделывался от них, сразу же прерывая их какими-нибудь чисто светскими шутками и, смеясь, прекращал их, к великому озлоблению и нескрываемому раздражению Квятковского. Отмечу с чувством большого удовлетворения, что Красин при этих разговорах всегда хранил упорное молчание, этим явно поддерживая меня, в то время как его жена бестактно поддерживала Квятковского…

Вскоре Квятковский обратился к Красину с рапортом, в котором требовал, чтобы ему увеличили жалованье, что на сто ф. ст. ему как директору-распорядителю и председателю невозможно жить. Кроме того, он настаивал на заключении с ним контракта с неустойкой на три года. Красин сперва оставил этот рапорт без последствий и даже написал на нем нечто резко отрицательное. Но потом, очевидно, под влиянием обработки его за пределами «Аркоса», согласился. И Квятковскому было назначено жалованье в 250 ф. ст. в месяц (все директора получали всего по сто ф. ст.), и с ним был заключен контракт на три года с неустойкой в случае увольнения его до срока, — кажется, в десять тысяч ф. ст. Далее все пошло как по маслу. Был заключен контракт и с Винокуровым тоже на три года с установлением жалованья в сто ф. ст. и с неустойкой, в случае увольнения его до срока, в три тысячи ф. ст. Кстати, чтобы покончить с Винокуровым, скажу, что спустя некоторое время, когда я уже вышел в отставку, этот герой, почувствовав себя на полной свободе, развил настолько успешную в духе «гуковщины» деятельность, что его вынуждены были уволить, но при этом уплатили ему и неустойку.

«Гуковщина» росла и ширилась, и народные деньги шли по карманам ее лондонских героев. И озлобление против отдела приемок все росло и росло, превращаясь в форменную ненависть. А так как приемочный отдел был олицетворен мною, то естественно, жгучая ненависть ко мне все увеличивалась. И как мне было известно, не раз Квятковский и его соратники совещались о том, как бы меня утопить хоть в ложке воды.

Вскоре эта ложка воды была найдена, но… я не утонул в ней. Нет, я уничтожил ее, и тогда я ушел с советской службы, несмотря на то, что мне настоятельно и Квятковский, и Красин навязывали новый пост.

Но об этом ниже…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.