Глава 13 Кто Вы, Эдичка?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 13

Кто Вы, Эдичка?

Разговор первый с Лимоновым: Каждый человек — миф

В конце семидесятых — сначала в Париже, в издаваемом тогда Николаем Боковым журнале «Ковчег», а вскоре и в Нью-Йорке — отдельной книгой вышел на русском языке роман Лимонова «Это я — Эдичка». И почти сразу даже те, кто не читал романа, стали иметь о нем свое мнение. При этом все знали, что книга — необычная, смелая, вызывающе откровенная.

Кто-то вообще не считал роман литературой, но лишь упражнениями в порнографии, отказывая Лимонову в наличии писательского дара. А было — и что называли его провокатором, льющим воду на мельницу советской пропаганды. Другие же посчитали Лимонова одним из самых ярких и талантливых писателей, работающих в русском языке.

Мне роман показался крайне, даже болезненно поэтическим. Я потом возвращался к его главам, перечитывал, чтобы утвердиться в этом ощущении — или от него отказаться. Не отказался. Я и сейчас, когда писательская популярность Лимонова поддерживается ежегодно новой книгой, — а они выходили даже и при его двухлетней отсидке в заключении, — так думаю.

Вот и получается, что его первая книга стала не просто заявкой автора на свое место в современной литературе — но утвердила своим появлением жанр, в котором Лимонов продолжает работать и сегодня при всем разнотемье его новых опусов. А тогда почти сразу книга была издана во Франции, в Западной Германии и в Голландии.

Не случайно, наверное, в 1981 году в Лос-Анджелесе, на упомянутой во вступлении к этим главам писательской конференции, не было выступлений, так или иначе не касавшихся Эдуарда Лимонова — и личности тоже, не только его творчества. Вот она, слава, о чём мы тоже говорили с ним в тот год, но об этом — ниже.

А спустя несколько месяцев мы с Сережей Рахлиным, незадолго до того примкнувшим к редакции «Панорамы», чтобы составить 50 % её тогдашнего творческого коллектива (другие 50 % составлял автор этих заметок) уехали на неделю в Северную Калифорнию…

Конечной целью поездки был Сан-Франциско: кому доводилось ездить по этому шоссе, знает — оно имеет свой номер, как и все другие. У этого — номер был «1». Наверное, исчисление их начинается с западной части Североамериканского материка, потому что западнее был только океан. Тихий. Великий. Потрясающий — тоже было бы верно: своей необъятностью, даже когда линия горизонта сокрыта ночной тьмой, угадывается эта его необъятность, его величие.

Днем же (а ночью я бы теперь не рискнул пробираться по узкой дороге, двум встречным машинам с трудом разминуться, зажатой между каменной стеной — склоном горы, и пропастью, на дне которой плещется прибой). Жуть — но и безумно красиво. А тогда, ровно четверть века назад — рисковал. Итак — в Сан-Франциско. Но не сразу: в прибрежном Монтерее, отстоящем в двух часах автопути от Сан-Франциско, меня ждали, как мы условились, поселившиеся там на какое-то время Саша Соколов и Лимонов.

Избегая подробностей, — а их было немало приведено при тогдашней публикации текста наших разговоров, — я сохраняю лишь то, что помогает мне и сегодня утвердиться в своем отношении к тому, что тогда существовало, и что состоялось в творчестве и в судьбе писателей, но и к последующим коллизиям в их судьбах, вплоть до нынешних дней.

Ну вот, например, я спрашивал его:

— Эдик, один из самых частых вопросов, на который можно услышать ответ от тех, кто читал твой первый роман: не о себе ли он? Наделив героя своим именем, ты неизбежно оставил место для вопроса — насколько аутентичен герой автору. Тем более, что биографические данные во многом совпадают. Так кто же он, Эдичка — ты?

— Это секрет, — рассмеялся Лимонов. — Куда интереснее, если я не отвечу на этот вопрос. Пусть сами догадываются.

— Ты хочешь сказать, что для литературы это неважно?

— Да. Оставим хлеб будущим исследователям.

— После «Эдички» ты написал еще две книги — они сюжетно как-то связны с первой?

— Я всегда пишу о себе. Все писатели пишут в какой-то степени «о себе»; но я пишу о себе впрямую. В этом смысл — мои книги связаны — я продолжаю в них быть, перехожу из книги в книгу.

— «О себе» — понятно, но может же тебя творческая фантазия и увести куда-то?

— Нет, — ответ Лимонова прозвучал категорично, — в основном, я реалист. Единственное, что я себе позволил, так это во второй книге — «Дневник неудачника» — воссоздать ситуации из будущего. Но это не фантазия, а литературный прием.

— На конференции в Лос-Анджелесе ты заявил с трибуны, что не считаешь себя русским писателем. Но почему? Может, ты просто не видишь будущего за русской литературой вне России?

— Пока я пишу по-русски, естественно, я русский писатель. Моё желание нельзя понимать буквально: я сказал, что не считаю себя «русским писателем» в том смысле, что отказываюсь писать на традиционно русские темы. Например, писать о России. Я, может быть, даже не умею, не способен писать о России. Наверное, потому, что прозаиком я стал только здесь. Во всяком случае, свой первый роман я написал здесь. До этого я никогда не писал в прозе больше 50 страниц.

Видимо, оттого, что я ощутил себя писателем здесь, и пишу я об этой жизни.

А может, это моя особенность человеческая — жить сегодняшним днем, забывать прошлое. Конечно, совсем забыть его невозможно, разве что до какой-то степени. Я — русский писатель. Нужно быть сумасшедшим, чтобы отрицать это! Если я даже буду писать по-английски, я буду русским писателем. Это ведь не только вопрос языка. Но я сформировался в России, я русский и никогда не смогу стать американцем. Я (может, это ужасно звучит) против того, что понимается под русским писателем — нечто вечно консервативное, недвижное… и совершенно твердолобое.

— Но тогда поставим вопрос так — ты русский поэт?

— Безусловно. Потому что поэзия — более консервативная форма творчества.

— Как по-твоему, — процесс отторжения всё большего числа русских писателей и поэтов от российской земли — на пользу он или во вред русской литературе?

— Я считаю, что это очень здорово! Конечно, будет масса жертв. Часть литераторов в эмиграции погибнет — в творческом смысле. Но эмиграция безумно оживит русскую литературу: она даст ей новые силы, новые темы, продвинет её в настоящий мир. Россию одни рассматривают как тюремную камеру, другие склонны считать ее теплицей, комнатой со спертым воздухом — я имею в виду культурный климат России.

Поэтому очень здорово, что открылись, наконец, двери — и мы вышли в этот мир. Полихорадит, пройдет трудный период и, наверное, русская литература обогатится массой хороших вещей. У Запада есть чему поучиться, даже у презираемых всеми авторов бестселлеров. Кстати, они совсем неплохие профессионалы… Русской литературе, искореженной идеологией, недоступны сегодня даже такие вот немудренные книги.

— Это, наверное, не вполне справедливо — «вершины» всё же сильны, но нет дробротного среднего уровня… Не так ли?

— Эта тема заведет нас далеко. Конечно, есть советские писатели, которые пишут на совсем неплохом уровне. Они есть и пишут иногда лучше, чем многие уехавшие писатели. Но в той же России существует целый ряд запретных тем. Например, — секс, за который на меня все дружно набросились два года назад, а теперь не менее дружно начинают хвалить. Тема совершенно не изведанная русскими писателями, даже слов соответствующих не имеется в нашей письменности. Вот я и столкнулся с необходимостью употреблять отвратительные ругательства.

Может быть, через одно литературное поколение эти слова станут вполне приличными. Область секса — только один пример. Русские люди и русская литература не очень «флексибл», не гибкие они. Видимо, это результат более чем шестидесятилетней изоляции — и духовной, и культурной. Я считаю, что России пора приобщиться к общемировым ценностям. А потом разберемся — что плохо и что хорошо в этих ценностях.

— Несмотря на шокирующие читателя элементы, «Эдичка» может казаться произведением лирическим, даже трогательным… Сам-то ты как это представляешь? — спросил я Лимонова. В его ответе сегодня следовало бы, и мне безумно хочется сделать это сейчас, — поставить подряд три восклицательных знака, читатель без труда заметит — где именно.

— Конечно, — согласился Лимонов. — Это «лав стори», история любви — все остальное потом. Я и не пытался писать книгу о политике, я далек от всего этого. Я далек даже от социологии. И включил я эти элементы в книгу только как неотъемлемую часть сознания моего героя. Не писал я книгу и об эмигрантах, как это многие поняли. В сущности, я написал экзистенциалистскую книгу о любви. Герой мог быть китайцем, приехавшим в Японию… «Лав стори», культурный шок, меняющаяся вдруг жизнь — это могло быть где угодно… Мог быть американец, приехавший в Москву.

Я знаю одного кубинского писателя — с ним в Советском Союзе произошла подобная история с любимой девушкой. Он живет в Париже и, после выхода моей книги по-французски, он позвонил мне и сказал об этом. В 1976 году я встретил в одном из Университетов Калифорнии немца, который, приехав в Америку, тоже испытал культурный шок. А он всё же из Западной Германии человек. И его бросила здесь любимая женщина. Эта история — вечна. Всегда она была, есть и будет. Всё остальное — постольку поскольку…

— Читают ли книгу в России, есть об этом сведения?

— Да… Даже журнал «Ковчег» с неполным её вариантом стоил в Москве на «черном рынке» 45 рублей. Сейчас, после статьи в «Литературке», может даже и больше. («Литературная газета» тогда поместила тенденциозный обзор книги Лимонова, пытаясь создать искаженное впечатление о жизни эмигрантов из СССР в Америке. — А.П.) В России мало моих книг: наверное, организации, ведающие засылкой книг в СССР, расценили мою как… просоветскую и отказались ее переправлять. Даже тот номер «Ковчега», где она была напечатана, отказались перебрасывать. Но я знаю людей, которые ее там читали. Значит, всё же попадает. Некоторые ее там любят, другие говорят — автор хочет только денег. Хотя, кто их не хочет? Насколько я понимаю, Пушкин тоже всегда хотел денег за то, что он писал. И это — нормально.

— А как ты сам относишься к тому, что твоя книга используется советской пропагандой для дискредитации эмиграции?

— Ну и что? Западная пропаганда использует Солженицина. Это же идеология. У них свои дела. Что я могу сделать? Не могу же я им запретить. Единственный выход — не писать. Но это абсурд. Кстати, в той же статье в «Литгазете» её автор Почивало восклицал с совершеннейшим недоумением: «Вот был против Советского Союза, теперь — против Америки… Оригигнал!»

Смешно! — я думаю, это самая лучшая похвала. Я не то, чтобы над схваткой: я не стараюсь быть над ней, я просто использую ситуацию как прием. На Конференции я сказал, что сейчас быть русским писателем тяжело, потому что со всех сторон нас используют. Даже израильтяне используют какие-то вещи, написанные об Америке, чтобы убеждать евреев ехать в Израиль. А вот вышла моя книга по-французски и ее там используют те, кто хочет доказать — какие плохие Соединенные Штаты.

— Может быть, сейчас уместно вернуться к первому вопросу. Задавая его, мы имели в виду не сексуальные переживания героя и их соответствие твоему собственному опыту, а скорее то, как корреспондируется отношение твоего героя, выраженное в книге, к Америке, к Западу, с твоим собственным отношением, как человека и как писателя.

— Я считаю, что тогда многое было недалеко от истины, а себя я считаю чрезвычайно честным писателем: у меня расстояние от первичного чувства до бумаги самое короткое. У других есть «фильтры», самоцензура. А я себя мало цензурирую — это моё качество, как личности, я вот такой родился, ничего не поделаешь. Если меня сейчас попросить рассказать об Америке, я могу поведать массу иных вещей и получится в достаточной степени не то, что все ожидали бы. Всё куда сложнее… Я пытался передать, что действительно чувствовал. А временами у меня было полнейшее отвращение к тому, что я видел.

Мы помолчали, размышляя над услышанным, и Лимонов продолжил:

— Почему я дал герою свое имя, рискуя многим? Мне хотелось максимально усилить эффект правды, правдивости всего происходящего. Я хотел так дать в лоб, чтобы все поняли — это серьезно и правдиво. И я никого не хотел эпатировать. Можно было бы написать для нашего сумасшедшего русского читателя массу вещей пострашнее, чем те, что в книге, но я убрал наибольшие страшности просто потому, что психология человека такова, что он не верит в самые большие ужасы. Есть и предел того, до чего можно доходить в литературе. Я надеюсь, что остался как раз на границе позволительного. Эффектом я доволен, все-таки это была моя первая книга. Кажется, я, наконец, почувствал себя по-настоящему свободным.

— По мере того, как успех и признание приближаются, меняется ли твое отношение к Америке, к окружающей жизни?

— Я, честно говоря, перестал уже как-то замечать, какая она жизнь — американская или еще какая-то. Выучив язык, и уйдя из «русского гетто», я где-то к середине 1977 года потерял границу между «той» и «этой» жизнью. Всё стало элементами моей собственной жизни. Я иногда говорю американцам «вы», а потом осекаюсь — «мы» ведь! Иногда, правда, думаю, как советский гражданин я не боюсь этого сказать, и ничего тут нет удивительного, это глубоко внутри… Но всё чаще я совершенно четко ощущаю — я здесь!.. Ладно, спросите меня что-то острое. Что-нибудь эдакое «селедочное», не эмигрантское. Ну, спросите меня — хочу ли я быть богатым? Богатым и свободным?

— А что — пришел финансовый успех, и ты это приравниваешь к свободе?

Что он ответит, думал я: ведь ответит его характер, если ответ будет откровенным. А мне, и правда, это было интересно, не обязательно в связи с моим собеседником, а так — вообще. Признаюсь, мне это и сейчас интересно. Даже особенно — сейчас: в одной из наших недавних встреч я спросил Лимонова — не хотел ли бы он снова побывать в Штатах? «Может быть… Только ведь потом меня не впустят обратно в Россию». Выходит, свобода имеет свои пределы… А тогда он ответил следующее:

— Безусловно. Как и для всякого благородного человека, деньги для меня никакой ценности не представляют. Но те возможности, которые они дают, я бы с удовольствием использовал. Мне, например, очень хочется поехать в Гонконг! И пожить там, скажем, год. Как здорово! И я бы поехал, но не могу себе позволить…

— А почему именно Гонконг?.. — Сегодня я бы этого вопроса не задал, знаю — почему.

— Любопытный город, — ответил Лимонов. — Я очень люблю фильмы о Джеймсе Бонде. В них действие часто происходит в городах вроде Гонконга. Погоня, стрельба… я это очень люблю. Люблю приключения. Просто поехать в Гонконг, пожить там год и посмотреть — что произойдет.

— Как бы поставить себя на карту?

— Конечно! Это очень интересно. Приезжаешь в совершенно незнакомый огромный город, восемь миллионов китайцев, или сколько их там, английская цивилизация, полисмены в пробковых шлемах. Опять же опиум… Приятно будет потолкаться там, походить, попробовать всё…

— Как в фильме «Эммануэль»…

— Да, может быть. Я насмотрелся этих фильмов, и ничего плохого в этом не вижу. Мне репутация серьезного писателя не грозит, поэтому я не боюсь сказать, что очень люблю фильмы о Джеймсе Бонде — это моё любимое развлечение.

— А не кажется ли тебе, что эти фильмы привлекательны тем, что они как бы творят новые мифы нашего времени, сродни древнегреческим?

— Совершенно верно! Я тоже пытаюсь создать миф о себе. Каждый человек, я думаю, миф. А мне еще Бог дал возможность говорить об этом.

— Ну, хорошо, получил ты, скажем, миллион, — приставал я к Эдику. — Что бы ты стал делать? Отгородился бы от мира, как Солженицын — стал бы новым «вермонтским отшельником» — и писал бы, писал бы… — так?

Ответ Лимонова впечатлил меня ровно настолько, насколько может впечатлить удачная шутка. А сейчас я знаю — не шутил Эдик:

— Ну, нет! Я бы закупил оружие, нанял бы мерсенерис (наемники — А.П.) и сделал бы маленький переворот в Латинской Америке или в какой-нибудь азиатской стране. И сам бы участвовал, это же интересно! Погибнуть с честью — какой конец для русского писателя! При захвате острова Санта-Люсия или как он там… Это моя любимая тема. Я всегда говорю: ну вот, исполнится мне 40, потом — 50. Что впереди?

Стать неповоротливым старым писателем, менять жену на более молодую — неинтересно же. Вообще, надо вовремя уйти. Этот вопрос пока еще не подошел ко мне вплотную, но я о нем думаю. Уйти, закрыв за собой дверь! Это ничего общего не имеет с политикой, это — чисто персональное. Каждый должен вовремя уйти, как боксер уходит с ринга, и уйти надо хорошо.

— О, выходит, ты любишь власть! — полушутя прокомментировал я, надеясь продолжить безумно интересную тему, — не так ли?

— Конечно, — не задумываясь, он даже привстал, отвечая, — это одно из самых больших удовольствий в жизни!

— Ну, хорошо, армии у тебя вроде нет, разве что читательская, и как ты мог бы реализовать свое стремление к власти — владея умами людей как любимый писатель, так что ли? — Я ожидал, что сейчас мы оба рассмеемся, но нет — Лимонов оставался серьезным и продолжал:

— Быть духовным вождем совсем неплохо! Это очень приятное занятие. Я, конечно, иронизирую, но все же власть — это хорошо… Кстати говоря, моя книга «Дневник неудачника» как раз и посвящена этим скрытым желаниям человеческим, часто насильственным. Там у меня тоже есть о власти: «Хорошо стоять в смушковой шапке на мавзолее, когда сотни тысяч, миллионы юношей в военной форме проходят перед тобой, старым пердуном, — это очень приятно!»

В каждом из нас, нормальном человеке, тысячи всяких людей, — неторопливо продолжал Лимонов. — Это не большое открытие, но часто об этом забывают… В «Дневнике неудачника» я пытался передать насильственные желания человека, который находится на дне общества. А ему так хочется всей этой жизни — красивых автомобилей, красивых женщин… много женщин. Это же нормально!

— А где будет опубликована вторая книга и когда? — спросил я его тогда.

— «Дневник неудачника» продан издательству «Индекс», выпустившему «Это я, Эдичка». Книга на грани набора… Вообще мне страшно не везет с моими изданиями: сначала их все не хотят, потом все снова хотят. «Эдичка» разошелся очень большим, рекордным тиражом, но это мало что изменило. Надо надеяться, что глубокой осенью книга выйдет. А третью книгу — у нее еще нет русского названия, по-английски она называется «In the belly of the beast» — я еще никому не предлагал, я её сейчас просто переписываю на машинке.

— И где бы ты хотел видеть ее опубликованной?

— В журнале «Новый мир», — рассмеялся Лимонов. — Я имею в виду, что хотел бы публиковаться в журнале с возможно большим тиражом, чтобы достичь наибольшего числа читателей. Сейчас меня ни один русский журнал не публикует.

— Ну, и традиционно: каковы твои ближайшие планы?

— В сентябре я возвращаюсь в Париж, потому что вторая моя книга должна выйти по-французски, сейчас она переводится. Я должен поработать с переводчиком, а по дороге заеду в Лос-Анджелес.

— Дает ли европейская жизнь Лимонову-писателю такой же материал, как Нью-Йорк?

— Я езжу в Европу по делам — там мои издатели. К сожалению, я не зарабатываю деньги в Штатах. Но уже второй год живу на то, что получаю от литературы. Я всё равно зарабатываю меньше, чем например, американский «тракдрайвер», водитель грузовика… Мне достаточно — я не привык к роскошной жизни. Это и так достижение, что русский писатель живет на Западе на свой собственный литературный труд. Но каждый раз нужно торговаться, маневрировать.

Вот пример: французы при заключении контракта поначалу предложили в несколько раз меньше, чем я в итоге получил — нужно за себя постоять. Они мне сказали, что издали какую-то книгу американского автора и заплатили ему меньше, чем мне. А я ответил — он же американец, у него есть мама и папа, бабушка и дедушка, которые при нужде ему дадут деньги. А у меня это единственное средство к существованию. Мне 37 лет. Я был кем угодно: в одной Америке я сменил 12 профессий, а теперь хочу уделять всё время литературе.

— Не как в России?…

— Единственный раз мой приятель Дима Савицкий напечатал в многотиражке «За рулем», что ли, семь моих стихотворений. Это — всё. Не был… не состоял… не служил… Я яркий пример нонконформиста. Зарабатывал деньги шитьем брюк и еще разными странными способами. Всё свое время отдавал писанию стихов. Иосиф Бродский говорит, что я хорошо пишу стихи.

— Ты много читаешь?

— Массу книг, минимум десяток каждый месяц, даже если очень занят. Исключительно на английском языке. И не потому, что я русофоб, а просто по-русски особо и нечего читать — сногсшибательных открытий не происходит.

— Ну, а видишь ли ты для себя реальной цель писать по-английски?

— У меня есть гигантское желание, но силы воли недостаточно… Я не могу со всей определенностью сказать — да, я буду писать по-английски. Но я буду очень стараться: иногда мне кажется, что я очень хорошо владею английским, свободно. Я читаю книги с дикой скоростью по-английски, как русские. Для меня это большое достижение, потому что я приехал в страну, не зная ни слова. Но писать? — я постараюсь…

Я постараюсь…

Эта беседа была записана в июле 1981 года… Потом мы виделись с Лимоновым многажды…

Но здесь, в пересказе той беседы, мне кажется уместным сохранить и эти подробности нашего разговора — даже и сегодня, спустя много лет. Тем более еще и потому, что в изданном в Москве сборнике «Между прошлым и будущим», тексты многих «разговоров», приводимых и в этом издании, вошли лишь отчасти, фрагментами.

Разговор второй: Я — представитель богемы

И вот — сентябрь 82-го…

Лимонов снова оказался в Калифорнии: отчитал лекции в калифорнийских университетах, встретился с читателями — незадолго до того при нашей редакции образовался самодеятельный клуб любителей литературы. Какой там клуб! — клубик: человек пятнадцать пытались не пропустить нечастые приезды литераторов — из других штатов, иногда из Европы. Советских тогда в наших краях почти не случалось. А если приезжали, почти всегда — в университеты: те приглашали, и даже платили. Доллары.

Остановился Лимонов у меня — в небольшой квартирке, которую я снимал в тот год в не лучшем, не боюсь признаться, районе города. Но это как раз здесь, года за четыре назад, на электрической машинке отстукивались столбцы первой начатой мной газетки — «Обозрения»… здесь же записывал я передачи-пятиминутки для американского радио, конечно, на русском языке… И здесь же, незадолго до приезда Лимонова, на полу, покрытом истертым ковром, верстались и клеились первые полосы самого первого выпуска «Панорамы».

Теперь же это помещение использовалось, главным образом, как гостиный двор для прибывающих ко мне иногородних коллег и знакомцев (разумеется, тех прежде всего, кого следовало приютить у себя). И вообще квартирка очень годилась для подсобных нужд издательства.

Уважив мою просьбу, Лимонов изготовил щи — по рецепту, приведенному им в «Эдичке». Ели мы их два последующих дня. И когда дно емкой кастрюли обнажилось, оказалось, что разговоров у нас набралось достаточно для нового текста, условно говоря, интервью в газету. Хотя, какого там интервью — трепались не переставая; будучи впоследствии записанным, этот трёп приобрел следующий вид.

— А помнишь, еще год тому назад ты говорил: «Мне репутация серьезного писателя не грозит…» Ты и сейчас так думаешь?

Эдик нахмурился, а потом сказал примерно следующее:

— Трудно понять о себе — серьезный ты писатель или нет… Меня приглашали и в Оксфорд, и в Корнелльский университет. Вот сейчас еду в Стэнфорд. Наверное, для того, чтобы считаться «серьезным» писателем, нужно обязательно «быть приглашенным» в Кэмбридж или в Гарвард. А туда меня еще не приглашали, — смеясь, добавил он. — Моя первая книга поставила меня в позицию как бы литературного хулигана. Все люди как люди, пишут о серьезных вещах — о «пробуждении религиозного сознания», например, или нечто тому подобное. И занимаются они чем-то серьезным — например, ненавидят советскую власть… А я, вроде как шпана от литературы.

И герой у меня такой — шпанистый. Занимается он совсем «несерьезными вещами» — секс, «драге». Кто-то философствовал и говорил о том, что нужно себя перестроить, ходить в церковь, «жить не по лжи»… А мой герой вроде бы и не очень к этому стремился. И я говорил вместе с ним — «лив ми элоун!» (оставьте меня в покое — англ.). Но сейчас, по-моему, читатель начинает понимать, что секс — это тоже достаточно серьезно. Он, секс, может буквально угробить всю жизнь. Или, наоборот, превратить ее в цветущий рай, сделать «парадайз». Тело — это очень важно в нашей жизни. И если говорить серьезно, — наверное, я все же серьезный писатель. Потому что я обращаюсь к основным, к глубоким жизненным проблемам, к фундаменту этих проблем.

В другой раз я спросил Эдика… Нет, сегодня всё же следует писать — Лимонова: недавно он вошел в своё седьмое десятилетие, а это и правда серьезно. А я все — Эдик, Эдик… При первой публикации было так уместно. Но не сейчас, когда он столько себе напридумывал в жизни (или, может, точнее сказать — себя в жизни), что она попросту вышла из-под его контроля. Теперь другие люди и другие обстоятельства ведут Лимонова. А тогда я спросил его:

— Сам-то ты что сейчас читаешь из написанного по-русски? И следишь ли за периодикой?

— По-русски, по-моему, ничего нового, что можно было бы считать выдающимся явлением, назвать не могу. Разумеется, это в моем, писательском понимании. Читатель, естественно, может иметь другую точку зрения… Русская периодика почти заглохла: были вот в Париже два интересных журнала — «Эхо» и «Ковчег», они уже практически закрылись, года полтора, как ни одного нового номера не выходило. «Континент» — сами знаем, это журнал, так сказать, «партийный». Что там читать — там у них всё по «струне и дисциплине». О других журналах мало что могу сказать… Вообще-то, меня в литературе интересуют прежде всего вещи необычные, такие тёмные углы и закоулки, чего, вроде бы, и нет в русской литературе.

— Ну как же — нет! Вот журнал «22», на мой взгляд, — один из самых интересных сегодня. Там и Милославский печатался, многократно после этого обруганный, — помнишь «Собирайтесь и идите»? В русской прессе время от времени возникают незаурядные вещи. Вот я и хочу понять, почему ты так безразличен к ней — времени на чтение нет или ты априорно не приемлешь её?

— Я думаю, что когда появляется что-то действительно стоящее — об этом всё же узнаешь. А вот чтобы постоянно читать… Я эти журналы никогда не покупаю, не выписываю их. Если что и попадет в руки — пролистать такой журнал можно, по-моему, в полчаса. И — всё. Юра Милославский мне представляется действительно одним из самых интересных писателей моего поколения. Многие его рассказы я знаю еще по Харькову, где мы жили и встречались с ним, — теперь он публикует их здесь.

— Кажется, когда ты говоришь о своих друзьях-писателях, ты становишься многословнее, нежели, когда говоришь о себе.

— Отвечу: знаешь, о других, конечно, сказать легче. Вообще же, честно говоря, мне все зарубежные русские журналы кажутся провинциальными. Литература, которую они публикуют, — она вся находится в периоде, я бы сказал, «модернизма». Это все еще пеленки — и для писателя, и для литературы. Я, между прочим, всегда говорил, что русская литература последних двадцати лет ужасно подражательна. И поэзия, и проза. В поэзии, например, целое поколение людей подражало Пастернаку. Потом — Мандельштаму.

А свой голос — очень редок. И тогда, и сейчас. И это сгубило огромное число пишущих, множество талантов. Потому что каждый такой путь хорош для одного-двух писателей. Платонов, например, очень хороший писатель. Но он — один. И не может быть триста Платоновых! О чем тут говорить. А наша неофициальная литература всегда находила себе вожака… Каждый писатель находил себе «вождя и учителя» и слепо за ним следовал. Я горжусь тем, что к каким бы истокам мои стихи, например, не отсылали, но прошли годы, а моя книжка стихов, единственная опубликованная, — она так и осталась. Это очень самостоятельная книжка на фоне всего, что тогда делалось. Другое дело, как эти стихи могут оценивать. Но они самостоятельны. И проза, которую я стал писать — тоже ведь не ткнешь пальцем и не скажешь: вот это под такого-то писателя, а это — под такого-то. Поэтому у меня высокие требования и к другим.

— Вернемся, однако к периодике. Есть у тебя какое-либо объяснение тому, что все попытки издания серьезных журналов предприняты в Европе, в Израиле? А в Америке и попытки такой не было… Разве что, за исключением журнала «Глагол», выходившего в «Ардисе» — но и тот два года уже не выходит…

— Я думаю, тому множество причин. Во-первых, Америка стремится всех приехавших сделать «американцами». Здесь климат жизненный такой: он заставляет людей как бы перемалывать себя и становиться другим. Вместо того, чтобы обращаться к прошлому и пытаться создавать, например, русские журналы, возникает немало других забот. Люди пытаются адаптироваться, начать жить по-новому. К тому же, в Европу, во Францию, в особенности, стекались люди, чего-то уже добившиеся в литературе.

Париж — вообще традиционное место культурной эмиграции, особенно — русской. Там русских писателей, русских художников больше «на квадратный метр», чем здесь. Там больше творческой интеллигенции. Поэтому они, естественно, всё время пытаются что-то сделать. Но я — против такой самоизоляции. Я понимаю, что нужны русские газеты. Вот, например, «Новое Русское Слово» — газета существует много лет, у нее сравнительно большое число читателей.

Но литературный журнал все же требует много большего числа людей, говорящих по-русски, он требует, чтобы образовался какой-то потенциальный читательский контингент. И требует другого культурного климата. Русский литературный журнал можно выпускать в России, но глупо пытаться выпускать его за границей. И существующие журналы тому пример: они, как правило, невысокого класса — им нужно заполнить каждый номер, но это сложно — просто не хватает творческого материала. Отсюда — снижаются критерии, предъявляемые к публикациям.

— Читают ли тебя в России, что тебе об этом известно? Какова реакция российского читателя на то, что ты пишешь?

— Конечно, читают. Я там, как будто, один из самых популярных писателей, хотя экземпляров моей книги — я говорю об «Эдичке» — там немного. В прошлый раз я говорил тебе, что соответствующие организации в Америке и в Европе, занимающиеся переправкой книг, мою книгу и журнал «Ковчег», где впервые были опубликованы ее главы, отказались распространять в России. Но книги находят туда путь, их читают, и я слышал немало отзывов: например, о том, сколько они стоят на книжном рынке — цена «Ковчега» там дошла до 80 рублей за экземпляр.

А сама книга — вполне серьезно рассказывали, — менялась на три экземпляра «Архипелага ГУЛАГ». По-моему, это естественно: «Архипелаг» — книга полезная, но скучная и читать ее страшно. Мою книгу, наверное, читают с большим удовольствием: для исстрадавшегося российского читателя интересны приключения моего героя.

— Я в прошлый раз спрашивал, не трогает ли тебя, что у этого многострадального российского читателя может создаться, скажем так, — несколько одностороннее впечатление об эмигрантском здесь существовании. За этот год твоя точка зрения не переменилась?

— Да нет же! Книгу-то я писал, в общем, и не об эмиграции, хотя и есть в ней какие-то ее черты. Это, в основном, «лав стори» — рассказ о любви. И я уже столько раз это повторял! Еще раз говорю — если бы уж я хотел написать книгу об эмигрантах, я бы написал её по-иному. А то, что там происходит, эмигрантская среда к ним — только «бэкграунд», фон.

— Я, наверное, неточно поставил вопрос. Я говорю не собственно об эмигрантской судьбе как таковой, а об американской действительности, в которой мы живем. Ты описываешь некоторые действительно мрачные стороны жизни, они каким-то образом преломляются, возникает твоё к ним личное отношение, и всё это приходит к читателю уже от тебя. Верно, ведь? Другой-то писатель, выбрав туже ситуацию, те же коллизии, передал бы их по-иному…

— Видишь ли, даже когда я жил в Москве, среди своих друзей, они всегда считали меня несколько странным человеком — и творчески, и в других смыслах. Вот сейчас думают — чего это я вдруг стал писать о сексе? А это — не вдруг. Я писал о нем еще в 1969 году. Например, поэма «Три длинные песни» — она вся эротична, она вся — о сексе. У меня всегда был интерес к этой теме. Я никогда не был «нормальным советским гражданином», и таким остался.

Эмиграция же, в основном, состоит из «нормальных людей» — бухгалтеров, продавцов, инженеров и так далее… а я таким никогда не был. Я — представитель богемы и я много взял из этой среды — хорошего и плохого. И развивался-то я, вероятно, как-то искривленно, на обычный взгляд — странно. У меня всегда был интерес к извращенным, с точки зрения нормального человека, ситуациям. Для меня это — нормально, а для них — нет. И с этим ничего не поделать…

— Что нового произошло в твоей жизни за этот год? Как издательские дела — какие книги вышли? Что с твоим сценарием?

— В этом году у меня уже вышли три «иностранные» книжки — я имею в виду в переводах — голландский и немецкий «Эдичка». На французском вышла моя вторая книжка, в конце апреля. И только после этого вышла она по-русски — я говорю о «Дневнике неудачника». Еще должна выйти книга на русском языке в издательстве у Синявских в Париже. 5 книг за год — это, вроде, неплохо. Французскому издательству я продал третью книгу — «История его слуги», у тебя сейчас ее русский вариант. В мае следующего года выходит «Эдичка» в издательстве «Рэндом Хауз». Это для меня большая победа, я добивался этого столько лет, и вот, наконец-то!

— Это что — заслуга твоего литературного агента?

— Да нет, агент тут не при чем. Я ей посоветовал отдать туда книгу. Попался очень необычный редактор, Эрл Макдональд. Он всегда выбирает такие, мягко говоря, трудные книги. Его предыдущая книга была написана Джеком Абботом — «В брюхе зверя».

— Выходит, судьба книги на Западе в огромной степени зависит от личного вкуса того, к кому она попадает для первого прочтения?

— Да, и еще от множества вещей. Наверное, какую-то роль в решении редактора сыграло и то обстоятельство, что книга уже вышла на трех языках — он читал её по-французски. В общем, я, честно говоря, доволен, как складывается моя литературная карьера. Кажется, мне успешно удается войти в интернациональный мир.

— И все же, насколько ты близок сегодня к тому, чтобы начать писать по-английски?

— Как ни странно, это зависит от моих финансовых дел. Я горжусь тем, что уже два года живу исключительно на свои литературные доходы. И хотя я еще далек от того, чтобы чувствовать себя в этом смысле достаточно свободно, но всё же… Для того же, чтобы написать книгу по-английски, мне нужно куда больше времени. По-русски я могу написать, скажем, две книги в год, но написать одну английскую книгу — на это мне потребовалось бы минимум полтора года. И на этот период я должен быть обеспечен финансово. А пока у меня такой ситуации не сложилось: я не могу позволить себе такую роскошь — засесть за английскую книгу и медленно ее писать.

— И это — единственная причина?

— Пожалуй… да. Единственный способ научиться писать по-английски — это начать писать. Конечно же, у меня словарный запас в английском не так велик и не так развит, как в русском. Но я думаю, что основным качеством, необходимым для того, чтобы перейти на другой язык, я обладаю. Очень часто я уже и думаю «по-английски». Хотя мой английский далеко не так совершенен, как, например, у Наврозова. Или у Бродского. Зато у меня есть потрясающее качество — я очень гибкий человек.

Я знаю, что часто мне что-то труднее сформулировать по-русски, чем, пусть на неправильном, но английском языке: это сказывается досточно долгий американский опыт. Я очень хочу начать писать по-английски, даже просто для себя. И я знаю, что если у меня достанет на это сил — я выйду победителем. Ну, а по-французски я стал говорить, я читаю, хотя мой французский пока много слабее английского. Но он вполне достаточен для того, чтобы объясниться и чтобы меня поняли. Все знают, в этом деле главное — смелость.

— Говорят, во Франции иностранный акцент принимают много хуже, чем в Америке. Французы к иностранцам не так лояльны…

— Это всё, в общем, не совсем так. Париж, например, город интернациональный, там всегда полно туристов.

И никого особенно не трогает, как ты говоришь: деньги платишь — значит, ты хорош, на каком бы языке и с каким бы акцентом ты ни объяснялся. Хотя, конечно, Франция, в отличие от Соединенных Штатов, государство более национальное. Франция населена всё же французами, а не всяким «сбродом», как Штаты. Естественно, им было бы приятнее, если бы все говорили на чистом французском языке. Но — времена меняются.

Ну, а со сценарием — долгая история. У меня купили его…

Но актер, которого наметили на главную роль, — Патрик Довер, один из самых известных молодых актеров (его всегда в опросах называли вторым или третьим по популярности), покончил с собой несколько месяцев тому назад. Если в течение года они не выплатят договорную сумму, я могу забрать сценарий. Наверное, так и будет — как обычно, деньги они собрали именно под этого актера, что обеспечило бы гарантированные кассовые сборы.

— Отдав свое имя литературному герою, не хотел бы ты сам сыграть его?

— Ну, нет! Для этого я уже недостаточно молод — ведь ему, герою, должно быть около 30 лет. Ну, и потом, я ведь не актер и не тешу себя подобными мыслями — стать им когда-нибудь.

— Ну вот, ты говоришь, что ты для чего-то нового, могущего каким-то образом изменить твою жизнь, чувствуешь себя недостаточно молодым. Такое я от тебя слышу впервые… А тебе все еще хочется произвести переворот в какой-нибудь южноамериканской республике? — напомнил я ему.

— Почему же нет, хочется, конечно! — Я ожидал, что он рассмеется, как хорошей шутке. А он отвечал очень серьезно.

— Хочется поучаствовать в каком-нибудь беспорядке. Что я и сделаю. Мне всегда хотелось этого, просто я себе не позволял, но мог бы давным-давно. Видишь ли, я еще очень честолюбив. Мне не хотелось бы подставлять себя под пули «ни за фиг собачий», умереть никому не известным. Это неинтересно. Но я, наверняка, пересекусь в своей жизни где-нибудь с подобными событиями. Я на жизнь смотрю очень фаталистически. И я всегда ощущал себя не только писателем. Я бы не хотел умереть профессором, преподающим русскую литературу где-нибудь в заштатном университете. И я стараюсь следовать этой линии — не поехал же я в какую-нибудь Миннесоту, а я поехал в Париж. Мне всегда хотелось быть на виду. Детское желание — но…

— Вот вчера ты встречался с эмигрантской аудиторией, а перед этим выступал в университетах перед американскими студентами. Как бы ты определил главное различие в этих встречах? Я говорю о восприятии слушателями тебя, того что ты делаешь, как ты это делаешь. Какая аудитория тебе показалась более адекватной в этом смысле?

— Видишь ли, по сути своей, я — писатель для молодежи. Мой опыт подтверждает это. Особо — мой опыт в иностранных изданиях. Я виделся с читателями, мне присылали письма, я подписывал в магазинах книги — в основном, это была молодежь — от 20 до 30 лет.

— Не знаю, насколько это — правило… Вот в прошлом году я поместил в «Панораме» отрывки из «Эдички» и, естественно, реакция читателей составила довольно широкий диапазон: кто-то беспощадно ругался (в первую очередь, в адрес редактора — как, мол, можно печатать такое!). В других письмах выражалось понимание авторской позиции и даже восхищение силой и степенью выразительности его метода. И, представь себе, — эти отзывы принадлежали людям пожилым, умудренным определенным жизненным опытом, чей, кстати сказать, литературный вкус для меня лично вне всякого сомнения. Не парадоксально ли это? Возможно, когда ты пишешь, ты, в первую очередь, апеллируешь к молодому читателю. Но как складывается потом читательское отношение…

— Тогда я могу поправиться — наверное, книга эта («Эдичка») нравится и молодым, и другим, уже прожившим жизнь. Я хочу сказать, что люди среднего возраста наиболее склонны к компромиссу, они, в основном, конформисты. Они уже похоронили идеалы молодости и еще находят в себе силы признаться в собственном провале своем, как человеческой личности. Потому что, когда человек становится стандартным инструментом, он более склонен к консервативным взглядам, он в большей степени склонен поддерживать общство, в котором живет. Он просто устает…

А к старости у многих наиболее честных людей появляется новое видение, у них как бы открываются глаза. И они с эдакой легкой грустью вдруг начинают понимать что-то новое для себя. Я встречал немало таких вот всепрощающих и всепонимающих стариков. Люди же среднего возраста, как правило, буржуазны. Как, впрочем, и сама буржуазия есть средний возраст человечества.

— Ты сейчас говоришь о возрастном различии. Но, допустим, и та, и другая аудитория — люди одного возраста. Какова в этом случае разница в восприятии тебя, твоей книги русскими эмигрантами и, к примеру, американцами?

— Видишь ли, пока опыт познания американской аудитории у меня невелик. Я много ездил по американским университетам, но слависты — народ особый. По ним судить нельзя, у них к русской литературе специальный интерес. Хотя, на последней моей лекции в Калифорнийском университете, народ был разный — и слависты, и с других кафедр. И вопросы были разные, в том числе — лично обо мне, о моих взглядах на разные проблемы.

Я не думаю, что многие из тогда присутствовавших читали мои книги — славистов там было меньше половины, а на английском книга еще не вышла. Пришли они, я думаю, потому что им любопытно было услышать меня, — представленного им в качестве одного из самых противоречивых современных русских писателей, к тому же пишущего отличное от того, к чему они, вроде бы, привыкли — «вот в России, мол, всё плохо, а здесь всё хорошо». Тема выступления была довольно приблизительна — о новой волне в русской литературе. Сюда я обычно включаю Юру Милославского, Сашу Соколова, себя, Сережу Юренена, Зиновия Зинника.

Понравилась мне книга «Псих» Александра Невина. Я бы и рецензию написал на эту книгу — жаль, что уезжаю скоро. Ну, а разница мне представляется в следующем: американец, который приходит на мои лекции, более свободен, более открыт, он менее экстремист, чем русский читатель, в своих реакциях на то или иное. Он менее нетерпим. Если нам, русским, что-то кажется выходящим за рамки традиций, стандартов, первое наше желание — быстро вытеснить это из себя каким-то образом.

Воинственное отрицание — это первая реакция нашего читателя. Это — реакция большинства. Не могут они относиться к этому спокойно, как к литературной категории. Ужасная нетерпимость! Это даже не советская наследственность, как многие считают, а чисто российская традиция, вошедшая во всех, кто там жил, даже независимо от национальности.

А вообще, как было бы славно, если бы не было национальных различий, этого разделения по национальностям! Я вот не хочу чувствовать себя русским. Я стараюсь меньше себя чувствовать русским. Я желал бы, чтобы и шведы, и французы, и евреи чувствовали себя членами одной общечеловеческой нации. Я, например, с удовольствием женился бы на негритянке. Даже «мор фан» — веселее!

Теперь Эдик рассмеялся, и было непонятно, он всё еще серьезен или шутит, и я заметил:

— Хорошо бы, только вряд ли до этого созрело человечество… я имею в виду и твои матримониальные устремления.

Здесь мы оба рассмеялись, а Эдик продолжил:

— Ну вот, все говорят — не созрело… Это же мракобесие! Мы живем в XX веке!

— Ну и какие же твои ближайшие планы?

Эдик помолчал, как бы прикидывая мысленно свой маршрут.

— Отчитаю в Калифорнии лекции — и назад, в Париж. С короткой остановкой в Нью-Йорке, до начала декабря — уладить какие-то дела с изданием английского перевода. Так что, привет тем, кому нравятся мои книги, и тем, кто уже (или еще) не в соответствующем возрасте. Можешь познакомить их вот с этим рассказом, он из недавних и еще нигде не публиковался. Видимо, я передам его, в числе других, в немецкий «Плейбой» — я перед самым отъездом из Парижа получил от них такое предложение.

Примечание. Декабрь 1982 г. — эта дата стояла в первой публикации наших разговоров, за ней следовал рассказ Лимонова «Press Clips», вызвавший очередную волну читательских писем в редакцию. Впрочем, так случалось всегда.

Не верил я тогда серьезности намерений Лимонова — принять участие в каком-нибудь государственном перевороте, или в чем-нибудь таком же «веселеньком». Выходит, был я неправ: где-то сохраняются у меня фотографии, присланные Лимоновым из Сербии — вот он в окопе, целится куда-то из пулемета, что ли, или какой-то другой убойной штуковины, с его припиской, что-то вроде: «Несколько албанцев уже уложено…».

Я чуть ли не умолял его в ответном письме: «Эдик! Да брось ты, ради бога, эту фигню, заигрался, будет с тебя! Садись, работай!». И вот его ответ, дословный: «Ты был последний, кто меня понимал…».

Да нет, ошибался Эдик: этого я как раз никогда не понимал.

Но и при этом сохраняется очень ностальгическое отношение к тогдашнему Лимонову, в общем-то, еще едва выросшему из харьковского мальчишки-хулигана, из московского поэта богемного андерграунда, жившему шитьем брюк для модников из его круга. И не только… Отношение это в большой степени переносится и на нынешнего Лимонова — и с этим ничего не поделаешь: так уж мы устроены.

Что же касается сантиментов — мои заметки казались бы мне неполными, если бы я не упомянул сегодня визит к Лимонову, чья неприязнь ко всему советскому и казарменному мне была хорошо памятна с давних времен. Не то — теперь…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.