Глава четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Я уезжаю из дому. — Наш разговор с дядей. — Жизнь с Томасом и Эстер. Ловля певчих птиц. — Воздушная тревога. — Мои выступления с военными песнями. — Мои заработки. — Приезд отца. — Расставание с Томасом и Эстер. — Отплытие из Хихона. — Остановка во Франции. Перст Судьбы. — На советском пароходе. — Прибытие в Ленинград. — Моя первая ангина.

Когда в июле 1936 года началась гражданская война (мне было уже семь с половиной), республиканские власти мобилизовали рабочих на фронт или на работы в тылу, и многие семьи остались без кормильцев. Ввиду этого было решено отправить детей из этих семей к тем, кто вызвался помочь. Нас, братьев и сестер, почему-то отправили в разные места. Расставшись тогда в Орильесе, мы встретились только через 34 года.

Приведу рассказ о том времени моего дяди Руфо (мужа тети, маминой сестры), с которым я тоже встретился, когда побывал в Испании в 70-м году. До войны Руфо служил на шахте каким-то мелким начальником (вроде десятника) и, кроме того, имел приличный земельный надел. Жил он в другом селе, пониже Орильеса. Так вот, узнав, что меня хотят отправить к чужим людям, он пришел к нам, отвел меня в сторону и говорит: «Зачем тебе ехать к чужим людям? Живи у нас, с тетей, с братишками…» Я насупился и замотал головой. Почему? Ни тогда, ни теперь толком не отвечу на этот вопрос. Тут — Судьба работает. Дядя стал уговаривать: «Да ты подумай как следует: увезут тебя бог знает куда, к чужим людям… Что с тобой будет? Умрешь на чужбине…» И тут я сказал: «Что там, что здесь, а умереть придется». «Знаешь, — прибавил к своему рассказу дядя, — а тогда ты вышиб у меня слезу!» Разговор с дядей я помнил, но как ему ответил — забыл. Это был самый первый случай, когда меня хотели взять в семью. А всего таких случаев набралось пять (расскажу о них по ходу действия).

Хорошо помню, что меня отвезли в долину, там текла речка, были проложены шоссе и железная дорога. Меня, вместе с другими детьми, (наверное, человек двадцать) посадили на поезд (или в автобус?) и привезли в город Португалете, уже не в Астурии, а в Басконии. Там нас собрали в каком-то помещении, повесили на шею квадратные картонки с крупно выведенными на них номерами и усадили на стулья вдоль стен. Затем объяснили, что какое-то время мы поживем у добрых дядей и тетей и что нам у них будет очень хорошо. После чего в комнату вошли взрослые, тоже с картонками вроде наших. Оказывается, чтоб не было обид и не досталось кому-то «получше», а кому-то «похуже», нас решили попросту «разыграть»: желающие приютить ребенка, вытаскивали из мешка номер, а затем по номеру искали «своего» ребенка. Выбрать можно было только одного — мальчика или девочку. И вот подходит ко мне высокий дядя с тетей ростом поменьше, посмотрели на меня — улыбаются (остались довольны) и спрашивают:

— Как тебя зовут?

— Дионисио.

— Хочешь пожить у нас?

Отвечаю: «Да». (Наверно, поверил, что будет хорошо.)

Они тоже назвали себя: Томас и Эстер.

Мне, во всяком случае, уж точно повезло: люди они оказались очень хорошие. Мы подружились, и прожил я у них — совсем иной, удивительной для меня жизнью — почти год. Сначала в Португалеге, на берегу моря, а затем в Голосе, тоже в Басконии, но уже без моря (примерно 30 км южнее Сан-Себастьяна). Почему они переехали в другой город — не знаю (хотя нельзя забывать, что шла гражданская война).

Томас работал в маленькой пекарне, но был ли он хозяином или просто пекарем вместе с другими четырьмя рабочими, или же был главным пекарем у хозяина, не знаю. Ясно одно: он там руководил. Иногда Томас брал меня с собой, показывал, как железная «рука» месит тесто в вертящихся котлах. Молодые пекари быстрым простым движением лепили цветки из теста (что-то вроде розы) и выпекали специально для меня — чудесное было угощение. А если я уставал, меня укладывали на мешки с мукой и накрывали пустыми мешками. Я лежал и глядел, пока не засну, как ловко они работают.

Брал меня Томас и на охоту. Втроем с Эстер мы поднимались на лесистую гору, Томас уходил в лес, а мы располагались на поляне. Спустя какое-то время вдалеке слышались выстрелы. Эстер, зная и время обеда и свое дело, разжигала костерок, чтобы разогреть пищу, стелила скатерть и раскладывала припасы.

Особенно удивительным казалось мне устройство, которым Томас ловил певчих птиц: он срезал молодое деревце, метра два в высоту, заострял нижний конец, прочно втыкал его в землю метрах в десяти от места, где мы сидели, убирал всю листву и некоторые ветки, обмазывал оставшиеся ветки особым клеем, подвешивал на деревце маленькую клетку с певчей птичкой (наверное, выбирая самца или самку, смотря по тому, кого нужно поймать) и садился за обед. Птичка в клетке пела, к ней прилетала другая, садилась на веточку — и приклеивалась лапками гак прочно, что Томас успевал подойти, схватить птичку и посадить в клетку, принесенную из дома. Я молча следил за его действиями. Не думаю, что я радовался, когда птичка попадала в клетку…

Живя в Португалете, я узнал войну вблизи. Раздавался вой сирены — «Воздушная тревога!» — тетя Эстер наспех совала в сумку какие-то вещи, бутылку с водой, и мы бежали на улицу, в подвал соседнего дома — в бомбоубежище. Вскоре раздавались взрывы бомб, иногда так близко, что содрогались стены. Было страшно; Эстер крепко обнимала меня. Однажды мы оказались в бомбоубежище вместе с дядей Томасом, тогда бомба упала рядом с домом. Такого грохота я никогда прежде не слышал — ни от грома, ни от чего другого. Я оцепенел. Когда мы вышли наружу, увидели людей, столпившихся возле большой воронки от бомбы: все говорили разом, показывая на кровавые полосы и прилипшую к стене густую беловато-розовую массу — человеческие мозги. Тут же на тротуаре, среди битого стекла и штукатурки, чернела большая лужа крови. Труп уже убрали. Отовсюду слышалось: «Чуть-чуть не добежал…» Почему противник бомбил это место? Я думаю потому, что рядом находился португалетский «висячий мост» (так его называли, а вернее сказать, это был висячий паром). На другой стороне залива — городок Алгорта. По обе стороны залива— две железные башни, соединенные на большой высоте (чтобы могли проплывать пароходы) длинной металлоконструкцией. Наверху по рельсам шли железные тележки, а к ним, на стальных канатах, была подвешена большая крытая платформа для перевозки людей (а может, и автомашин). Эти-то перевозки, наверное, и хотел уничтожить враг, а нам доставалось, так сказать, заодно.

Расскажу забавную историю.

У меня был хороший музыкальный слух и хорошая память, так что я легко запомнил некоторые республиканские, антифашистские песни. Такого рода песни всегда появляются во время войны (например, «Вихри враждебные» и т. п. в России…). Спел раз, другой, попросили еще и еще раз — слушали и радовались. И вот я в окружении нескольких молодых бойцов республиканской армии, одетых в синие форменные комбинезоны, с кобурами на боку, звонким мальчишеским голосом, воздевая кулачок, пою:

Бросай гранату!

Пусть летят осколки!

Подкладывай бомбы

И сжимай в руке пистолет!

Нет пощады этим канальям,

Которые…

Не помню, ни что дальше, ни что это за «канальи» и зачем их уничтожать. Пение мое всех приводило в восторг и умиление. «Выступал» я на улице возле нашего дома. Соседи — или просто прохожие — давали мне деньги на конфеты и мороженое. Сейчас, вспоминая, я себя не узнаю — это совершенно не в моем характере. Нужно найти объяснение. Да, случалось, я играл для других, не для себя, на флейте — это еще можно понять: хотел показать свое «искусство». Но петь как артист партийные песни?!

На первом этаже под нами был продуктовый магазинчик. Хозяйка знала, что я не здешний — из «приемышей», полюбила меня и тоже давала деньги, причем иногда сразу по пять песет («пятак» — это самая большая серебряная монета). Как завидит, говорит: «Поди сюда, миленький!», и обязательно угостит чем-то или денег даст. Я деньги не тратил, а копил, поскольку все, что нужно, мне покупали Томас и Эстер. Только иногда покупал мороженое. Они поддержали мое решение копить деньги и, чтоб легче было хранить (и считать), меняли мою мелочь на монеты в пять песет. У меня накопился довольно высокий столбик этих «пятаков». И вот что из этого вышло.

Однажды я, видимо, долго сидел молча, глядя в одну точку. Томас заметил и спросил: «О чем задумался?» Я ответил: «Об отце». И что же? Через несколько дней приходит письмо от отца: он хочет навестить хозяев и повидаться со мной! (Разумеется, родителям сообщили, где их дети.) И вот отец приехал. Мы не виделись примерно год. Как я уже говорил, отец не отличался сентиментальностью: он внимательно посмотрел на меня, похлопал по плечу, спросил, как живется. Эстер накрыла на стол, все сели, и за едой и питьем начался общий разговор о положении дел в стране. Среди прочего, Томас рассказал отцу, что я зарабатываю деньги пением и игрой на флейте. Я принес свои монеты, показал ему. Отец спросил, что я собираюсь с ними делать. Я сказал: «Не знаю, — и добавил: — Если хочешь, возьми себе». Отец подумал и сказал: «Ну что ж, пожалуй, возьму», — и тут же стал, не торопясь, совать их в кармашки жилета. Видимо, очень уж нужны ему были деньги.

И все же так и хочется сказать: «О времена! О нравы!»

Мое житье у этих приятных людей кончилось тем, что однажды к нам явился один из моих родственников, скорей всего дядя (их у меня много) и сказал Томасу, что меня отправляют в Советский Союз… Показал какие-то бумаги. Теперь-то мы знаем, что отправку детей организовала Компартия. Томас не хотел меня отдавать и сопротивлялся, как мог. Они долго спорили при мне. Дядя что-то объяснял про Россию, Советский Союз, социализм, и мне запомнился один из доводов: в России мне бесплатно дадут хорошее образование. Томас возражал: незачем ради этого отправлять меня в такую даль, он берется обеспечить мне образование в том учебном заведении, какое я выберу. Наконец спросили меня, хочу ли я в Россию. Я, конечно, очень хотел: ничего себе — поехать в Россию, страну социализма, вместе с другими ребятами! Но и обижать хорошего человека не хотелось, так что я опустил голову, уперся глазами в пол и ничего не ответил. Но, как известно, молчание — знак согласия. Дядя переночевал у нас, и на следующий день мы с ним уехали.

Расставание было очень печальным. Эстер плакала навзрыд.

Дядя повез меня в Астурию, в крупный портовый город Хихон и сдал в особый детдом, где собирали всех, кого отправляли за границу: в СССР, во Францию, в Бельгию. В этом детдоме я впервые ощутил дух социализма: совместное житье множества детей, распределенных по группам, воспитатели, ходьба строем с песней, пылкие речи взрослых о фашизме, о социализме, о могучей Советской России, где все люди братья, о Ленине и Сталине. Мне, с моей врожденной независимостью, все это казалось странным и чужим. Помню, как я, бывало, стоя в сторонке, думал: «Вот — я, а вот — они». В строю я нарочно шел не в ногу и лягал того, кто сзади попадал мне носком по ноге. Воспитатели меня за это ругали. Прожил я в этом детдоме, наверное, больше месяца, и в конце концов что-то мне в нем полюбилось. Что именно? Может, все-таки общность, равноправие, повседневная ясность жизни и взрослые люди, твердо руководящие домом и пекущиеся об общем благе? Конечно, ребенок принимает или отвергает что-либо только инстинктивно. А как же моя независимость? Она никуда не делась. Если я что принимаю, значит, это мне подходит. Но хождение строевым шагом так и осталось для меня противным делом — и в детдомах, и позже в художественном училище на занятиях по военному делу вечно кричали: «Гарсиа! Что за ходьба вразвалочку?!» Я слегка напрягусь, вытянусь, а потом снова за свое. Ну и получал «тройку».

Запомнилась посадка на пароход в порту Хихон. Незнакомые звуки и запахи порта, торопливые движения взрослых, их возгласы, громада корабля, тихие, оробевшие дети — все свидетельствовало о том, что совершается нечто значительное. Но вот что удивительно: я, деревенский мальчик, поднимаюсь по трапу на громадный черный корабль, который увозит меня в далекую страну, один, оторванный от родной семьи, в толпе чужих людей — а мне хоть бы что: иду, как на экскурсию (в детдоме нас возили на автобусах на экскурсии показывать разные достопримечательности). Что станет со мной? Мне будто бы всё равно. Теперь, постигая свое тогдашнее состояние (оно врезалось в память), я понимаю: то не была бездумная покорность «овцы» в стаде. Нет, я бессознательно верил в свое хорошее, интересное будущее и с готовностью шел ему навстречу. Примерно так мы идем в театр: билет куплен, место известно, пьеса, говорят, интересная — что ж, посмотрим.

Стоял октябрь 1937 года, и мне было без малого девять лет.

Пароход — большое грузовое судно — предоставили французы. Нас разместили в наспех оборудованных трюмах, где пахло углем и свежеструганой древесиной. По дощатому трапу, правда, с перилами, мы спустились в трюм, где по обе стороны от прохода были сделаны многоярусные нары. Отхожие места (для многих сотен людей!) устроили вдоль одного из бортов: прикрепили к палубе длинные бревна, один конец которых зависал над водой, настлали на них пол с нужными отверстиями, соорудили «домики» с дверями — и всё в порядке. Страшновато было сидеть там «орлом»: пол качается, а под тобой, далеко внизу, играет море.

Приплыли в Брест, крупный портовый город на северо-западе Франции. И тут судьба в очередной раз показала мне свою силу.

Дело в том, что небольшая часть детей с нашего парохода должна была выгрузиться во Франции (французское правительство тоже выразило готовность принять партию беженцев), остальные направлялись в Советский Союз. Так вот, при приближении к порту нам опять надели на шею картонки, на сей раз с надписью «СССР» или же «Франция». На причале детей встречало множество людей, в основном женщин. Спускавшихся на берег обнимали, целовали, тут же совали им плитки шоколада, коробки со сладостями. Оставшиеся смотрели на это с некоторой завистью: вот он, конец пути и добрые люди! У трапа выстроилась очередь детей, покидавших судно. Выходит из очереди знакомый мальчишка, спрашивает меня: «Хочешь во Францию? Если хочешь, давай картонками поменяемся». Я подумал и решил: «Эх, быстрей будет!» — и мы поменялись. Стою в очереди, вдруг, откуда ни возьмись, появляется строгий, высокий дядечка, который всем распоряжался. Заметил меня и спрашивает грозно (откуда-то он знал, что я должен ехать в Советский Союз): «А ты что тут делаешь?!» Посмотрел на картонку, все понял, схватил меня за ворот, оттащил в сторону, трясет меня и кричит: «Говори, с кем поменялся! Не скажешь — за борт кину!» — и тащит за собой по палубе. Я испугался, гляжу во все глаза. Увидел того мальчика и показал. Руководитель подошел к нему, сам переменил нам картонки, дал тому пару затрещин и потащил к трапу.

Что стало бы со мной, если б он случайно не подошел к очереди? С большой вероятностью могу предположить. Немцы, захватившие в 1940 году половину Франции, отправили бы меня, как и других детей, в том числе и моих братьев, обратно в Испанию, а там я, по стопам деда, отца и братьев, пошел бы работать в шахту. Правда, если Томас был бы к тому времени жив, а мать наша с пятью детьми на руках известила бы его о моем возвращении, то, скорей всего, он взял бы меня к себе, и судьба моя повернулась бы иначе. Но для меня ясно одно: то, что я обрел в России, кем я стал здесь — нигде в другом месте не получилось бы, а если бы и получилось, то все равно вышло б не лучше, а хуже. Я в этом убежден, хотя проверить мое предположение невозможно.

Между прочим, меняясь картонками, я проявил не только своеволие, но и легкомыслие: позабыл о Советском Союзе — стране сказочной жизни, где детям живется лучше всего и куда я так стремился.

Из Бреста мы поплыли в Лондон (то есть в лондонский порт, в стороне от столицы), где нас ждал советский пассажирский пароход «Кооперация». Нас переместили туда, и это было для детей рабочих и крестьян подобно чуду: нас разместили по каютам — коврики на полу, мягкие кожаные сиденья. Обедали мы в ресторане (было два ресторана на разных палубах), официантки ласково нам улыбались. В Северном море наш корабль с обеих сторон, в отдалении, сопровождали английские военные корабли. Мы разглядывали их с восхищением.

Запомнилась, причем очень четко, такая картинка.

Накрапывал мелкий дождик. Мне стало скучно сидеть в каюте вместе со всеми или бродить по коридорам, и я отправился на верхнюю открытую палубу. Там увидел множество больших ящиков, накрытых брезентом. Я издалека заметил уютное местечко между ящиками, пошел за приятелем и говорю ему: «Давай спрячемся на палубе, я знаю где». Пошли, улучили момент, когда моряки отвернулись, добежали до ящиков и спрятались между ними под брезент. Лежим в своем «домике», дождик стучит, брезент колышется от ветра, палуба качается, а нам хорошо — шепчемся, следим за ногами моряков, которые мимо ходят. Но вот один моряк нас заметил (наверно, услышал шепот), нагнулся к нам. Улыбнулся — и исчез. Ну, думаю, все: сейчас приведет воспитателя. Вскоре он вернулся с двумя другими матросами, поднял угол брезента — смотрят они на нас и смеются. Потом он присел на корточки и дал нам по банану. Мы пришли в восторг. Я, наверное, подумал: «Вот он какой, советский человек. Это о таких людях нам рассказывали!»

Между прочим, на «Кооперации», общаясь через переводчика с матросами, официантками и другими служащими, мы стали понимать и запоминать первые, самые главные слова русской речи: «я», «ты» «он», «да», «нет», «хорошо», «плохо», «это», «то», «хочу», «не хочу».

Прибыли в Ленинград. У всех настроение приподнятое: «Вот она — страна социализма!» Нас встречала несметная толпа народа. Милиционеры, взявшись за руки, устроили для нас коридор в этой толпе. Все смотрят на нас, как на диковину, улыбаются. Однако некоторые плакали. Суют нам шоколадки, конфеты — милиционеры не вмешиваются. Мне (наверно, и другим детям) надавали денег, видимо, те, кто не догадался купить сладостей — не знали же, как все будет. Деньги я быстро, деловито совал за пазуху.

Потом нас повели в баню. И — о ужас! Какая-то толстая пожилая тетка стала раздевать меня — донага! — а затем мыть какими-то лохмотьями (т. е. мочалкой). Я сопротивлялся, закрывал руками свои «места», но она цепко меня держала, вертела во все стороны, терла, терла и что-то лопотала, улыбаясь. Потом другие тетки надели на нас новую, красивую одежду. Мне досталась, кроме всего прочего, матроска — и я вдоволь налюбовался на себя в зеркале.

Найденные у нас деньги не вернули. Воспитатель объяснил, что они нам ни к чему: в город нас одних все равно не пустят, языка мы не знаем, а в детдоме всего будет вдоволь. Как распорядились теми деньгами, мне неизвестно.

Повели нас в ресторан обедать. Там, во время десерта и после обеда для нас играл скрипач, пели девушки в красочных костюмах, но особенно понравились нам две большие «куклы», которые забавно боролись (потом оказалось, что это проделывал один человек: согнувшись пополам и передвигаясь на четырех — надев на руки ботинки. Две головы и четыре руки борцов были тряпичные). В общем, старались для нас, как могли.

Пробыв в Ленинграде, кажется, с неделю, мы разъехались на поезде по детским домам. Но еще до отъезда у меня началась ангина, причем, очень болезненная и опасная — «флегмонозная» (ее еще называют «заглоточный абсцесс»). Представьте себе, что в горле у вас большой фурункул! Ни разу в Испании не было у меня никакой ангины. А уже в поезде мне стало так плохо, что по прибытии в Москву меня туг же на машине отвезли в больницу. Через два или три дня, когда нарыв созрел, его вскрыли скальпелем, и я выплюнул в блюдце большую порцию гноя с кровью. Таким «боевым крещением» началась моя жизнь в Советском Союзе.

В больнице мне подарили заводную игрушку — грузовичок (наверно, копию знаменитой советской «полуторки»). По моей просьбе, выраженной знаками, мне принесли цветные карандаши и тетрадку. Потом я попросил отвертку и разобрал машину — кабину и кузов — на составные части, отделил колеса и мотор с пружиной. Понял, как все устроено. Тут в палате появилась медсестра и, увидев на тумбочке части машины, всплеснула руками, засмеялась и быстро вышла. Вскоре вернулась, с ней другие медсестры и врач, который меня оперировал. Все что-то весело говорят друг другу, улыбаются. Одна из женщин погладила меня по голове — мол, все хорошо. Вечером я аккуратно собрал машинку. Пришла утром медсестра с термометром и видит: я, полулежа в постели, играю с целенькой машинкой — катаю ее по буграм и впадинам одеяла. Опять засмеялась и выбежала. Вернулась с той же компанией: все глядят на меня с изумлением, улыбаются, одобрительно кивают головами: «Вот какой молодец!» Они наверняка думали, что мне лет семь — я был маловат для своего возраста.

Страсть к починке всякой техники — игрушек, часов, электроприборов, патефонов, музыкальных инструментов — осталась у меня на всю жизнь.