Пер Ибсена или Пер Сольвейг? «Пер Гюнт»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Пер Ибсена или Пер Сольвейг?

«Пер Гюнт»

В известной сцене с луковицей (акт пятый) Пер Гюнт задает себе вопрос: кем он, собственно, был в этой жизни? Он очень встревожен тем обстоятельством, что вынужден прибегнуть к самокопанию. Каждый слой шелухи, который он снимает с найденной луковицы, — это как бы одна из бесчисленных ролей, которые ему приходилось играть в своей долгой жизни.

В итоге становится ясно, что настоящего Пера нет — нет вообще никакой его «личности». Именно эта сцена с луковицей и позволяет многим в наши дни толковать пьесу как весьма актуальное произведение, затрагивающее тему недостатка самоидентичности. Но смена жизненных ролей и утрата собственного «я» отнюдь не рассматривались Ибсеном как печальная неизбежность. То, что спустя десятилетия стали считать всеобщей участью человека, для Ибсена было симптомом болезни — нехватки личностного начала. Разумеется, пьесу «Пер Гюнт» можно толковать и как актуальное произведение. Но при этом не следует забывать о главном — о претензии к Перу как к человеку, которая красной нитью проходит через всю пьесу. И образ Сольвейг с трудом вписывается в современную драму об утрате самоидентичности. Нелегко анализировать характер героини и ее отношение к Перу в свете вопроса о том, кем он, собственно, был в этой жизни.

Два крупнейших произведения раннего Ибсена, «Бранд» и «Пер Гюнт», созданы автором, который стремился полностью раскрыть свое «я» перед публикой. Он сражался с открытым забралом, и каждый мог видеть, какие идеалы он отстаивает в сражении. Лишь по завершении этих двух пьес, а также пьесы «Союз молодежи» (в 1869 году) Ибсен, кажется, понял всю абстрактность и односторонность идеалистического взгляда на жизнь. Многообразие и сложность бытия невозможно охватить каким бы то ни было взглядом, и на большинство вечных вопросов нельзя ответить однозначно. Только теперь, в самом начале 1870-х годов, Ибсен формулирует свою позицию: «Вопрос, а не ответ — мое призванье» (4: 585). До этого он, судя по всему, был готов ответить на важнейшие вопросы бытия. Он даже дерзал утверждать, что знает истину, и взял на себя роль наставника, который учит соотечественников мыслить широко. Об этом Ибсен прямо пишет королю в 1866 году, полагая, что он заслуживает поощрения, писательского жалованья.

Название данной главы — вопрос, который касается проблематики завершающей части «Пера Гюнта». Нас интересует образ главного героя, который мы видим в конце драмы. Как говорит сам Пер Гюнт, его жизнь переходит в последнюю и решающую стадию. Но какой все же образ Пера остается с нами в финале — созданный Ибсеном или созданный воображением Сольвейг? Мы следуем за героем на протяжении всей его жизни — его долгого возвращения к той, которую он оставил в юности. Он возвращается, чтобы судить самого себя. Драма выстроена как история скитаний, но только до того момента, когда судьба главного героя начинает близиться к финалу, — почти как в «Бранде».

Проблема, поставленная нами в заглавии, может показаться узкой — особенно если вы знаете, насколько богато и разносторонне это произведение. Когда литературовед пытается анализировать «Пера Гюнта», то различных подходов и возможностей для анализа оказывается так много, что самое время повторить слова Пера, сказанные им, когда он раздумывал, не заняться ли ему наукой:

Но я на перепутай пока,

И не свалять бы снова дурака.

Возможно, некоторым покажется, что вопрос, вынесенный нами на обсуждение, — наивен. Ведь не существовало никакого Пера, кроме того персонажа, который был создан Ибсеном, — а сам Ибсен заимствовал этот образ у Петера Кристена Асбьёрнсена, из его собрания сказок и преданий, изданного в конце 1840-х годов. Замечание это вполне резонно. Но вопрос все же касается реально существующей проблемы, родившейся одновременно с самим произведением. Начиная с 1867 года, когда эта драма увидела свет, постоянно ведутся споры: является ли Пер, который, по утверждению Сольвейг, жил в ее душе, идентичным тому Перу, которого Ибсен представил нам — читателям и зрителям?

Не обладает ли Сольвейг в финале драмы большей творческой силой, чем Ибсен, изобразивший и ее саму, и «мальчика», которого она любит? Разве не кажется, что в конце произведения перед нами — двойственный и весьма туманный образ Пера? Невзирая на то что этот финал знаменует гармонию с назидательным и даже благочестивым мотивом — блудный сын оказывается в объятиях мадонны.

Затем возникает другой вопрос: будь автором этой драмы женщина, могла бы она выбрать такой финал жизни для Пера Гюнта или для Сольвейг? Факт очевидный и, возможно, кого-то настораживающий: самые блестящие женские образы в литературе — Беатриче у Данте, Гретхен у Гёте, Альма Стьерне у Палудан-Мюллера и Сюннёве Сульбаккен у Бьёрнсона — все они созданы мужчинами и, прямо скажем, для мужчин. Вероятно, Сигрид Унсет могла бы написать образ Сольвейг. Она отстаивала нехарактерную для женщины точку зрения, что Сольвейг — «самый радикальный женский образ в норвежской литературе». Но вот Камилла Коллетт[43] — вряд ли. Впрочем, к ней мы еще вернемся. И вряд ли кто-нибудь из феминисток со спокойной совестью подпишет аттестат о примерном поведении, который Сольвейг выдала обманщику Перу — по крайней мере, если эта феминистка прочтет драму Ибсена как реалистическую. Толковать эту драму в духе реализма весьма соблазнительно — ведь, как утверждает сам Ибсен, Пер Гюнт только и делает, что бежит от реальности, фантазирует и лжет.

В 1860-е годы реализм значительно ужесточил свои требования — это коснулось и творчества Ибсена. Поэтому, с точки зрения реалиста, концовка «Пера Гюнта» казалась неожиданной и спорной. Многие из критиков, современных Ибсену, пытались прочесть драму как реалистическую — подобные попытки предпринимались и в наше время. Но пьеса, судя по всему, требует иного подхода.

Зададимся еще одним вопросом: что имел в виду Ибсен, когда он, в связи с критикой «Пера Гюнта», поминал в одном письме — самом яростном из всех своих писем — «дьявольщину» и «дьявола» и писал о том, что не собирается следовать доброжелательным советам? Он восклицает, что не хочет быть «антикварием» и каким-либо образом усовершенствовать свой талант «в духе философии Монрада». Это письмо Ибсен отправил Бьёрнсону сразу по прочтении недружелюбного отзыва о «Пере Гюнте», который принадлежал Клеменсу Петерсену[44] — весьма авторитетному датскому критику. Какова связь между Ибсеном и профессором философии Монрадом, выдающимся университетским преподавателем? В то время, когда молодой Ибсен жил в Кристиании, Монрад был одной из ключевых фигур столичной культурной жизни. На это письмо ибсеноведы почти не обращали внимания.

А вот что так рассердило Ибсена: Клеменс Петерсен через Бьёрнсона дружески посоветовал ему заняться философией, считая, что у драматурга есть к тому способности. По мнению Бьёрнсона, это было сказано из лучших побуждений: «…Поскольку ты был первым из соотечественников, кто проповедовал (философскую) мысль». Далее Бьёрнсон продолжает ссылаться на Петерсена: «В том виде, как ее преподает Монрад, она чужда и неприменима в наших норвежских условиях». В тот период — после выхода «Бранда» — и Петерсен, и Бьёрнсон считали, что Ибсен на самом деле обладал талантом не столько поэта, сколько критика. А это было нечто совсем другое. Бьёрнсон также не особенно восторгался Ибсеном как мастером слова, хотя в 1861 году он писал своему датскому другу: «Поверь, это человек, способный мыслить». Именно эти способности Ибсена и подразумевал Петерсен, утверждая, что Ибсен должен их развивать через занятия философией. Петерсен имел в виду не что иное, как изучение философии Гегеля, последователями которой — каждый по-своему — были и Монрад, и сам Петерсен. Это предложение Ибсен отверг очень резко и темпераментно. Как раз в связи с «Пером Гюнтом» и спорами о том, что является и что не является поэзией. Но из высказывания Ибсена видно, что он признаёт свой интерес к философии Монрада и склонность поразмышлять в духе этой философии.

Мы подчеркиваем этот факт, спрашивая себя, какое он имеет отношение к образу Сольвейг. Дело в том, что «отцовство» Ибсена в данном случае можно оспорить; можно допустить, что у Сольвейг было несколько «отцов» (что в литературном мире бывает нередко). И одним из ее «родителей», вероятно, был Монрад — или, по крайней мере, его философия. Создается впечатление, что Ибсен находился под явным влиянием Монрада, на что он и сам намекал.

Ибсен хорошо знал Монрада. После выхода в свет «Каталины» Монрад стал первым авторитетным критиком Ибсена и следил за его творчеством с большой доброжелательностью. Их пути пересекались много раз, и Монрад испытывал неподдельный интерес к молодому автору — хотя их отношения, пожалуй, характеризовались неким взаимным скепсисом. (В ибсеновских набросках к «Перу Гюнту» появляется профессорствующий тролль, прототипом которого явно был Монрад.)

Возможно, реакция на «Пера Гюнта» со стороны Клеменса Петерсена (и многих других) усилила в Ибсене тягу к абстрактным размышлениям, которые культивировал именно Монрад. Ибсен обвинял своих соотечественников в отсутствии у них «дисциплины мысли и умственного тренинга» (1: 549), а «Бранда» он характеризовал как «силлогизм», логическое обобщение, способ мышления, который можно применять во многих жизненных ситуациях. Однако в 1871 году, спустя несколько лет после выхода «Пера Гюнта», он уже видит в рефлексии прямую угрозу своему художественному дарованию.

Эту точку зрения он высказывает тогда, когда другой ведущий датский критик, Георг Брандес, вновь советует ему следить за научной мыслью современности. Ибсен возражает, что ее невозможно охватить, и спрашивает: разве это так уж необходимо поэту? Разве каждое поколение не рождается с «предпосылками, подсказанными эпохой», в том числе и в духовной области? Ибсен пишет: «Чего нам, профанам, не хватает, так это знаний. Но знание имеется у нас, я думаю, до известной степени в виде инстинкта и догадки. И задача поэта ведь, в сущности, в том, чтобы видеть, а не в том, чтобы рассуждать; во всяком случае, для себя лично я в рефлексии вижу опасность» (4: 695).

Когда Ибсен по выходе «Пера Гюнта» восстает против монрадовской философии, это может свидетельствовать о его желании освободиться от «предпосылок» своей эпохи. Но тем самым он признаёт, что в своей драме он поддался некоторому влиянию современной ему философии. Мы можем лишь догадываться о том, как он сам оценивал это влияние. Но очевидно, что он разделял присущее его эпохе стремление к гармонизации, к тому, чтобы примирить противоречия — найти «золотую середину». У Монрада такая гармонизация толкуется в духе христианства. Применительно к философии и литературе речь идет прежде всего о «примирении» между эмпирической действительностью и идеальным представлением о ней. Монрад хотел примирить реальность с идеалом, ибо — как он сам выражался — верил «в реальность идеального и в идеальность реального».

Как раз в момент выхода в свет «Пера Гюнта» завязалась дискуссия между Монрадом и популярным датским философом Расмусом Нильсеном. Нильсен был, помимо всего прочего, членом редколлегии журнала «Идеал и реальность», в которой с 1869 года состоял и Бьёрнсон. Осенью 1867-го Нильсен прочитал в университете Кристиании цикл лекций, которые были восприняты публикой как важнейшая веха в научной жизни целого десятилетия. Нильсен ратовал за абсолютное отделение веры от разума, идеала от действительности в области науки и познания.

Монрад выступил против Нильсена, позже то же самое, хотя и по другой причине, сделал Георг Брандес. Ибсен в письме к Брандесу, написанном в 1869 году, заклеймил взгляды Нильсена как «философию компромиссов»[45]. Ибсену, в отличие от Бьёрнсона, был чужд нильсеновский образ мысли. Вместе с тем Ибсена волновала проблема соотношения идеала и действительности, которая бурно обсуждалась его современниками. В то время существовали три различные точки зрения на этот вопрос: разграничить идеал и действительность (Нильсен), примирить их друг с другом (Монрад), констатировать их борьбу (Ибсен) — как борьбу между негативным (действительностью) и позитивным (идеалом).

Критики 1860-х годов отмечали у Ибсена гипертрофированно сатирическое отношение к действительности. Гораздо труднее им было заметить в его творчестве живой интерес к идеальному, в котором он видел альтернативу этой действительности. Ибсен сам подтверждал, что питает такой интерес. Именно дуализм является, возможно, главной особенностью его творчества, источником драматического напряжения в мире Ибсена — напряжения, которое обусловлено конфликтом между существующим порядком вещей и его альтернативой. Это отчетливо видно в «Бранде». А Юлиан в «Кесаре и Галилеянине» выражает это такими словами: «Существует то, чего нет, а то, что есть, — не существует»[46].

«Поэзия отчаяния»

Можно сказать, что все творчество Ибсена — это долгое поэтическое размышление над потребностью человека жить иной жизнью, отличной от той, которой он живет. Поэтому мы констатируем столь глубокую степень отчаяния, страдания и тоски у героев, которых изображает Ибсен. «Поэзией отчаяния» назвал Бенедетто Кроче в 1921 году ибсеновские образы людей, живущих в постоянном ожидании, яростно томящихся по чему-то «иному» и не приемлющих то, что им предлагает жизнь.

Как раз дистанция между тем, чего желают герои Ибсена, и тем, чего они могут достичь, обуславливает трагикомические моменты их жизни. Сам драматург утверждал, что исток его творчества — именно в противоречии между желаемым и возможным, в этом поистине трагикомическом мировосприятии. В 1875 году Ибсен, анализируя то, что он сделал за прошедшие четверть века, пришел к выводу: почти все, о чем он писал, касалось «противоречия между способностями и устремлениями, желаниями и возможностями, трагедией человечества и трагедией индивида, которая является в то же время и комедией». Трагедия вызывает в нас сострадание, комедия создает дистанцию.

Эта двойственность выражена в «Пере Гюнте» ярче, чем в «Бранде» — хотя в остальном у них много общего. Оба главных героя высказывают желание изменить действительность, только Бранд — для многих, а Пер Гюнт — для самого себя. Бранд находит смешным человека, который отрицает, что стремится к лучшему:

Откуда ж смех тот до упада?

От чувства смутного разлада

Меж вещью — так, как есть она,

И тем, чем быть она должна бы;

Должны нести мы бремена

И мним — для них мы слишком слабы!

(2: 141)

Что касается Пера Гюнта, то он оказывается не в состоянии нести свою «тяжкую ношу» — ношу собственных грехов, но и не хочет разделить ее с Сольвейг. И все же в нем живет мечта о лучшей жизни. Этим бедным деклассированным хуторянином движет стремление к социальной реабилитации, жажда реванша. «Императором я стану!» — говорит он матери. Возвышаясь над односельчанами, грязный и оборванный, Пер Гюнт угрожает им:

Взметнусь, как ураган, застигший на дороге,

И все вы мне падете сразу в ноги.

Здесь, в Хеггстаде, окружающие воспринимают его мечты о величии с издевательскими насмешками. Мать Пера Гюнта, любительница сказочных историй, также ответственна за то, что ее сын предпочитает убегать от действительности, предпочитает сказку в негативном смысле этого слова своим настоящим обязанностям. Но даже она высмеивает его. Она любит Пера и не скрывает этого, но принимает его таким, как он есть, — ленивым и беспечным лоботрясом, который, подобно Аскеладду, избегает тяжелого крестьянского труда. Пер откровенно пренебрегает своим статусом наследника хутора, да и вообще всякие долгосрочные проекты — это не для него. Однако в нем есть стремление жить лучше, чем он живет. Он видит в своей жизни слишком явное противоречие между «вещью — так, как есть она,/и тем, чем быть она должна бы», выражаясь словами из «Бранда».

Это стремление Пера к чему-то иному проявляется не только в его аскеладдовских фантазиях о сказочном величии. Первая встреча с Сольвейг роняет луч света в его темную жизнь — как внешнюю, так и внутреннюю: «А вот и Сольвейг! Закружусь с тобой!» После этого Пера охватывает страх — ему начинает казаться, что он упустил свой шанс, и он угрожает Сольвейг, что превратится в тролля, если она откажется с ним танцевать. И когда она отворачивается от него, он опять повержен во мрак, и это провоцирует его на роковое похищение невесты. Он ведет себя как тот самый тролль, в которого грозил превратиться. На жизненном перепутье он выбирает путь глупца, и через это ему открывается дорога в мир троллей. Он вступает в область опасного, темного и очень зыбкого бытия. Главное, Пер удаляется от общества людей, от сочувствия и заботы, которую привносит в его жизнь любовь матери, а позднее — любовь Сольвейг. Лишь когда он потеряет веру в свои силы, он будет жаждать помощи и контакта с этими светлыми началами. Обе женщины олицетворяют собою дом, прочную опору в жизни и любовь, не взирающую на препятствия, — безусловную любовь.

Сооружение из сценических картин

Эжен Ионеско писал, что театр — это не только слова, которые мы слушаем, но также живые картины, которые мы наблюдаем. Это история, которая начинается заново с каждым новым спектаклем. Театр, считал Ионеско, в отличие от кино является не чередованием, а живой архитектурной композицией сценических картин.

Уже в первых сценах «Пера Гюнта» Ибсен намечает основные линии своего «архитектурного шедевра»: перед нами взбалмошный юноша, который то бежит от действительности, то занимается самокопанием, то будит в себе мрачного тролля, то пытается его обуздать. Структура конфликта кажется простой, а сюжет сам по себе банален: молодой человек странствует по жизни, хочет разрешить свои сомнения. В пересказе эта история будет слишком скудной: двое встречаются, расстаются и встречаются снова. И гиперромантическая концовка — вопреки всему. Нужен большой поэтический талант, чтобы из этой тривиальной истории создать величественный шедевр архитектоники. В этом сооружении нетрудно разглядеть архитектоническую стратегию Ибсена — мы подробнее рассмотрим ее ниже.

Может показаться странным, что Ибсен, обращаясь впоследствии к своему произведению, считал, что пьеса была «дикой, неукротимой и бесформенной, написанной безо всякой цели». Но «Пер Гюнт» вовсе не является неким бесформенным сооружением. Да, это сооружение вобрало в себя множество разнородных элементов. Ибсен черпал вдохновение из многих источников — из сказок, из Библии, из «Фауста» Гёте и в первую очередь из «Adam homo» Палудана-Мюллера. Очевидно, Ибсен при этом, как и в некоторых других случаях, придерживался слов Пера:

Но многого я не постиг —

И не стыжусь. Ведь столько книг!

Неисчерпаемая бездна!

Я выбрал то, что мне полезно.[47]

Тому, что Ибсен заимствовал из чужих произведений, он придал в высшей степени оригинальную форму.

Суть произведения

Хотя в драме много заимствований, суть ее — подлинно ибсеновская. Всё пронизано мыслью о том, что каждый должен быть самим собой — это «установка» на всю жизнь, которую следует осуществлять посредством выбора и активного участия. Таким образом, во главу угла Ибсен ставит проблему личности — «главный смысл» жизни каждого и то, за что каждый несет ответственность. Эти вопросы постоянно ставятся в пьесе — в том числе и второстепенными персонажами, такими как бедный переселенец в горах, который сумел преодолеть присущее людям тщеславие, потому что смирился и остался самим собой. Даже безумец из безумцев, директор дома для умалишенных Бегриффенфельдт говорит, что тайну жизни разгадает тот, кто не изменит самому себе. (То есть кое-что Бегриффенфельдт уразумел, хотя разум его помрачен!)

Многое в жизни — это касается и Пера Гюнта — может сбить человека с тернистого пути самореализации. Позже Ибсен выразит все это в своем известном стихотворении, где он также даст собственное определение поэзии:

Жить — это значит все снова

С троллями в сердце бой.

Творить — это суд суровый,

Суд над самим собой.[48]

Для Ибсена жизнь — постоянная борьба с темными силами в собственной душе, олицетворением которых являются тролли. Тролли, живущие в душе Пера Гюнта, стремятся сбить его с дороги, которой надлежит идти человеку. Сцена во дворце Доврского Деда, сцена с Женщиной в зеленом — это картины внутреннего мира героя. В этом мире «влечение» и «страсть» принимают образы сказочных персонажей, негативных и опасных. Встречаясь с темными силами, Пер, в отличие от Аскеладда, не борется с ними, чтобы помочь другим людям и освободить принцессу, — он идет за троллями, чтобы стать таким, как они, и обрести могущество. Его аскеладдовская мечта «я стану королем» ведет его в мир троллей, в горы, а позже, вследствие того, что он там пережил, в дом для умалишенных в Каире. Это храм эгоизма, где собственное «я» — единственный объект поклонения, а все общечеловеческие ценности мертвы. Рассудок также мертв. Это заколдованный мир, и только здесь Пер удостаивается сомнительной чести быть коронованным — в царстве собственного «я». На самом деле здесь правит грязь, присущая данному учреждению, и такая же грязная самость. Королевский венок, которым венчают Пера, сплетен из сухой соломы.

Основное противоречие

История Пера строится на фундаментальном противоречии между миром людей и миром троллей. Доврский Дед почти сразу определяет перспективы героя:

Но ты под небом солнечным рожден,

Воспитывал тебя другой закон.

«Пребудь собой» — таков людей пароль,

«Пребудь собой — и всё», — поправит тролль.

Таким образом, выбрав дорогу троллей как путеводную нить в своей жизни, человек вступает в заколдованный мир. Он теряет с свободу и обрекается на бессмысленное существование во мраке. Ценности переворачиваются с ног на голову: «Белое черным зовем мы, а черное — белым». Пер, чтобы стать настоящим троллем, должен дать обет избегать дневного света и всего, что находится за пределами гор. Если же выбрать свойственный людям девиз «Будь самим собой!» — то за этим следует освобождение из горного плена, выход к залитому солнцем долу, где царит подлинная свобода. Перу предстоит прожить долгую и беспокойную жизнь, прежде чем он осознает глубокую разницу между двумя нормами и формами жизни. Но в юности, попав к Доврскому Деду, он принимает роковое решение сделать своим девизом «Пребудь собой — и всё».

Хотя мир представлений здесь типично норвежский (скандинавский), нам очевидно, что перспектива выходит далеко за рамки национальных особенностей. В нравственном аспекте драмы Пер предстает как «гражданин мира». Он норвежец по рождению, но подобен персонажу средневековых представлений «Каждый человек»[49].

В морально-эстетическом плане Ибсен рассматривал свое творчество как суд над самим собой, но в то же время и как суд над своими соотечественниками. Выступая в 1874 году с речью перед студентами в Кристиании, он между прочим спрашивал у аудитории, состоявшей из одних молодых людей: «А найдется ли среди нас человек, который время от времени не чувствовал бы и не сознавал бы в себе разлада между словом и делом, между волей и задачей, между жизнью и учением вообще? Или кто из нас, по крайней мере в единичных случаях, не был эгоистически доволен собою и, наполовину сознательно, наполовину добросовестно заблуждаясь, не идеализировал бы взаимоотношения этих категорий, как в чужих глазах, так и в собственных?»

Драма «Пер Гюнт» заостряет внимание как раз на этом: каково быть горным троллем, эгоистом, для которого норма поведения — «быть собой — и всё», каково приукрашивать самого себя, «дряхлые поверья» разрядив «в павлиньи перья». По этой части Пер проявляет изобретательность и более резвую фантазию, чем большинство окружающих, — и подчас спасительную самоиронию. Да, Ибсен, пожалуй, нигде не раскрывает свой талант юмориста ярче, чем здесь. Всякий раз, когда Пер оказывается в проигрыше — а это случается многократно, — он переиначивает действительность, и таким образом ему удается внушить себе: «Мне все равно. Со мной моя свобода». В этом он действительно проявляет живую фантазию.

Личность, постоянно испытывающая потребность что-то изобразить из себя, вызывает подозрение — может, ее на самом деле не существует? И здесь мы можем отметить, что Пер все время называет себя не «я», а Пер, молодой Пер Гюнт, Сэр Петер, Пророк, Петрус Гюнтус Цезарь и т. д. Он словно компенсирует все поражения, которые потерпел в жизни, превращая себя в сценический персонаж — создавая автопортрет, который может нейтрализовать впечатление от него как от неудачника. Чем хуже обстоят дела, тем больше он вертится вокруг своей излюбленной философской темы: быть самим собой. Но его автопортрет то и дело разваливается — потому что держится лишь на стремлении Пера утолить свои «страсти, причуды, желания». Это цель его жизни и сама его жизнь.

Но именно такое убогое представление о том, что значит «жить», неодолимо влечет Пера в дом для умалишенных в Каире. Перед тем как его венчают короной «великого самого», он внезапно ужасается судьбе человека, который «ничем не занят, кроме как собой». Голова идет кругом, и Пер уже думает, что человек не может сам определить, кто он есть в действительности. Личность должна определять себя по отношению к чему-то прочному и объективному — к тому, что находится вне ее. Пера озаряет догадка, и он восклицает в страхе:

О Боже, я ничтожный человек!

Я грешник! Турок! Я пещерный тролль!

О Господи, откуда эта боль?

(Вскакивает.)

Подай мне руку, опекун калек!

В такой ситуации не приходится ожидать вмешательства светлых сил, которые могут спасти его, — по крайней мере, об этом не говорится. Тем не менее Перу — вероятно, с чьей-то помощью — все же удается покинуть дом для умалишенных. Впоследствии он возвращается в Америку, возвращается к своему, по сути, материалистическому мировосприятию, с верой в «клад», который он оставил в Америке, — что придает ему некую уверенность в себе. Пер живет в мире, где Бог, возможно, еще не умер, но — по крайней мере, в глазах Пера — уже не жилец. Герой теряет связь со всем тем, что находится вне его самости.

Мир Сольвейг

Но в драме есть героиня, которая смотрит на жизнь гораздо шире, чем Пер. В этом предельно контрастном мире Сольвейг живет по собственным понятиям. Она никому не позволяла себя околдовать и выбрала жизнь «под небом солнечным». Поскольку этот выбор сделан раз и навсегда, Ибсен представляет образ Сольвейг в одной-единственной жизненной роли: роли светлой, преданной и любящей женщины. Таким образом, она представлена нам лишь через отношение к Перу.

Сольвейг живет в мире, где Бог не умер, она олицетворяет альтернативу эгоистическому девизу «Пребудь собой — и всё». Как антипод Пера Сольвейг показывает нам, что «быть самим собой» означает также быть чем-то и для других, хотя бы для другого. Так прожил свою жизнь в служении людям бедный крестьянин с гор. Перу это оказалось не по силам. Он покинул Сольвейг, которая сожгла за собой все мосты и пришла к нему в горную хижину. Ибсен показывает здесь, что в горах могут жить и двое, если между ними образовалась духовная связь.

В драме Сольвейг постоянно соотносится с тем измерением бытия, от которого Пер ушел. Ее мир не менее важен, чем мир, который представляет Пер. Противоречие между их мирами является основным элементом в архитектонике пьесы. Образ из мира Пера вновь и вновь сменяется образом из мира Сольвейг, и они противопоставляются друг другу. Яркий пример — сцена, в которой Анитра грабит и предает Пера, и он приходит к выводу, что «женщины — и вовсе жалкий род». Будучи молодым, он сделал исключение для Сольвейг, теперь же, судя по всему, он ее позабыл. Но автор помнит о ней. После того как Пер сделал свое резкое заявление против женщин, Ибсен показывает нам, как Сольвейг преданно пасет коз у избушки Пера, напевая и пытаясь отыскать своего «блудного сына» и возлюбленного.

Такая смена картин — и другие подобные явления, — разумеется, плод сознательного авторского замысла. Сцены из мира Пера показывают нам текучую и непостоянную сторону бытия. Сцены из мира Сольвейг демонстрируют непреходящее, или, выражаясь словами из Библии, то, что остается после того, как всё исчезает, — веру, надежду и любовь. К миру Сольвейг следует отнести всех тех, кто соответствует представлению о целостной личности: это крестьянин с гор, пастор, Пуговичник, а также Костлявый. Именно Пуговичник озвучивает императив о целостности личности перед изумленным и ничего не понимающим Пером и сообщает ему, что он никогда не был самим собой.

Когда Пер наконец начинает понимать всю серьезность этого обвинения, он оправдывается так: дескать, никто и никогда не говорил ему, в чем его предназначение и какова цель жизни, определенная для него Господом. «Ты должен был догадаться», — говорит Пуговичник. А ведь Пер догадывался. И вынужден это признать в решающей сцене пятого действия. Здесь он внезапно и с новой силой ощущает, что в его жизни была и другая история, сказка в лучшем смысле этого слова, которая так и не стала явью, потому что он предал подлинную Принцессу, а домогался Женщины в зеленом и других дам. Прежде чем покинуть Сольвейг, Пер осознаёт, что она — именно та, кто может претворить его мечты о королевском величии в жизнь:

Моя принцесса! Сольвейг! Наконец!

Хоть из песка ей выстрою дворец.

Весьма знаменательно, что, покуда Пер мучительно копается в своей душе, пытаясь найти себе оправдание, автор возвращает его к той хижине, которую он предательски покинул. Герой понимает, что он проиграл, и осознаёт принципиальную разницу между своим миром и миром Сольвейг:

Кто верит, тот ушедшего простит.

Кто сам не забывает, тот забыт.

О строгая! Ты чувствуешь всерьез!

Ты — власть моя, и я тебя не снес!

Две эти параллельные сцены внутри действия указывают на то, что Пер предал не только Сольвейг, но и самого себя, изменил своему предназначению. С точки зрения Сольвейг, драма повествует о большой романтической любви, любви как призвании и предназначении, любви, в которой главенствует принцип «всё или ничего». Такие максималистские взгляды на любовь Ибсен проповедовал не только в своем творчестве, но и в жизни.

Таким образом, Пер вынужден — вопреки всякому желанию — признать свое человеческое и моральное банкротство. Он видит воочию, как бессмысленно растратил свою жизнь, — она оказалась столь же бесплодна, как и его душа, чей обвиняющий голос звучит все громче и ужасает его все сильнее. Теперь он окончательно убеждается, что никогда не был самим собой, — он поистине выключен из числа тех, кто представляет в жизни самого себя. Он доведен до отчаяния, он потерял всё и чувствует себя совершенно беспомощным. Комизму нет места в этой пограничной ситуации, когда Пер созерцает собственное ничтожество, а душа его в то же время кричит, что человек — это нечто большее. Он подобен униженному королю Лиру: он растерял в непогоду все человеческое тщеславие. В такой ситуации король Лир задает себе вопрос: «Неужели это и есть человек?» Так и Пер сжимается под напором самообвинения:

Из ничего в ничто. Во всем обман.

Мой путь лежал из пустоты в туман.

Прости, земля, прости, о мир прекрасный, —

Напрасно я топтал траву густую.

Прости меня, о солнце, — ты напрасно

Обогревало хижину пустую,

Напрасен был твой свет в лесу глухом:

Хозяин навсегда покинул дом…

О, дух был скуп, щедра одна природа.

Земля и солнце, вы хотели дать

Душою обделенному уроду

Отчизну, сердце, любящую мать,

Не думая, какой ценою сыну

Платить придется за свое рожденье…

О, наглядеться до изнеможенья

На всё, потом взобраться на вершину,

Взглянуть, смеясь, на море, на закат —

И рухнуть вниз. Меня убьет лавина,

Мой бедный труп снега запорошат.

И кто-нибудь, взобравшись на плато,

Отыщет надпись: «Здесь лежит никто».

А дальше что? Не знаю, дальше что…

Впервые в жизни смирившись, он бросается к ногам Сольвейг со словами: «О, осуди меня!.. Поведай, сколько зла…» И зрителю, и читателю не составляет особого труда проследить путь героя до этой сцены. То, что он видит свою жизнь в ясном свете, вполне закономерно. Это целиком соответствует сложившемуся у нас образу Пера и тому впечатлению, которое Ибсен настойчиво нам внушал.

Пер Сольвейг и Пер Ибсена

Но этот образ раскаявшегося Пера сразу сменяется другим, позитивным. Сольвейг отвечает ему, что он не виновен, он ничем не согрешил, — напротив, он сделал ее жизнь «песней стройной». В ее внутреннем мире, где царят вера, надежда и любовь, он жил именно так, как ему было предначертано Всевышним. И она, Сольвейг, берет на себя ответственность за его дальнейшую судьбу. Именно эту концовку Георг Брандес заклеймил как «слишком доктринерскую».

Слова, сказанные Сольвейг в заключительной сцене, позволяют Перу заглянуть в ее неизменный и совершенный мир. Он понимает, что в этом мире существует один-единственный Пер — тот, каким ему следовало быть в своей жизни. Оказывается, лишь в мире Сольвейг Пер был самим собой. Сразу после того, как он просит Сольвейг приютить его в этом мире, его жизнь наконец озаряет солнечный свет. Таким образом, он, несмотря ни на что, переживает восход солнца, тролль внутри него испускает дух, и он все же обретает свою «принцессу». Королевская усадьба — «дом» — завоевана. Так и хочется сказать, что Пер жил на западе, а спасся на востоке — там, где восходит солнце. Эта сказка заканчивается хорошо, как и все прочие сказки. В то же время Пер — Аскеладд оказывается необычайно пассивным на пути к счастливой концовке.

Многие считают, что он слишком пассивен. Ведь Пер освобождается от ответственности за свою скверную жизнь. С точки зрения христианства это можно было бы истолковать так: чистосердечно раскаявшийся грешник отдается на Божью милость. Но такая трактовка сомнительна, поскольку главный персонаж, представляющий Божью милость в пьесе, — Сольвейг — полностью отрицает вину Пера и освобождает его от ответственности за все грехи, которые он совершил против самого себя. На нем нет никаких грехов, а скверная жизнь, за которую он так глубоко и искренне кается, теперь ничего не значит.

Выходит, Ибсен меняет свое прежнее отношение к герою? Ведь на протяжении пьесы он беспощадно бичует слабохарактерность Пера, из-за которой тот отлынивает от любых обязанностей и уклоняется от самореализации. Мир представлений Сольвейг моментально становится гораздо более значимым, чем реальная жизнь Пера. Она искренне полагает, что он много значит для нее, — но что сам герой сделал для этого? Ничего. Он был от нее за тридевять земель всю свою долгую жизнь. Если бы он жил дома, тогда, вероятно, картина была бы иной. В это нам верится без труда. Пер слишком легко отделался и ни за что не понес наказания.

Винье было крайне досадно за Сольвейг. Он так и сказал: глупо и отвратительно, что «старая свинья Пер Гюнт таким образом спасается благодаря своей состарившейся возлюбленной, которая все долгие годы сидела дома и увядала в ожидании этого прохвоста». Камилла Коллетт спустя десять лет после выхода «Пера Гюнта» в своих дневниках, озаглавленных «Из лагеря немых» (1877), позволила себе сходное высказывание: «Нас невольно отталкивает эта фигура, воплощение иссохшей и скорбной преданности, женщина, сидящая с руками, сложенными на груди, глядящая в одну точку и ждущая Пера Гюнта — старого Пера Гюнта, воплощение эгоизма и немощи, когда он, устав от своей ненасытности, наконец бредет в сторону дома».

Для Ибсена суждение Клеменса Петерсена явилось, как мы уже сказали, тяжелым ударом. Ибсен мог подумать, что этот выдающийся критик не желает его понять. Петерсен считал, что в драме есть некая фундаментальная ошибка: ей не хватает внутренней логики. Критик видел в ней отсутствие ясных и четких представлений об идеале: «Когда один человек становится смыслом жизни другого, для него самого это значит гораздо больше, если он заслужил такую любовь своими подвигами и самопожертвованием. Если же это происходит благодаря случайности, нечаянному попаданию — примерно так, как здесь, — то это не значит ровно ничего. Если девушка, просидевшая всю жизнь у окна и сделавшаяся самой добродетелью, видит молодого человека, проходящего мимо ее дома, то ему от ее добродетели нет никакого прока ни на этом, ни на том свете. Идея автора лишь ослепляет, но ничего не проясняет; она не может собрать воедино всю книгу в одну целостную картину, являющуюся выражением идеи, и тем самым задача художника остается невыполненной. Не хватает идеала». Здесь Клеменс Петерсен, несомненно, указывает на слабое место драмы: Пер в восприятии Сольвейг был и остается совсем иным, нежели Пер в восприятии публики.

Было бы также уместно вспомнить о реакции Бьёрнсона на драму Ибсена; он был первым, кто положительно отозвался о ней. Читая ее, Бьёрнсон не просто смеялся — ему довелось «хохотать и кричать во все горло». Но даже Бьёрнсону, поборнику примирения и автору «Сюннёве Сульбаккен», было трудно примириться с финалом драмы. Он пишет, что в итоге Пер умоляет Сольвейг о снисхождении, поскольку в ее душе, где царят вера, надежда и любовь, он все время был тем, кем ему предназначил быть Всевышний. И теперь, по Бьёрнсону, он жаждет обрести новый шанс: «Теперь он — хотя и весьма запоздало — хочет начать всё с нуля. Да, он станет самим собой — той самой личностью, которой его наделил Всевышний для дальнейшего развития и которую в нас любит женщина, то есть образом Бога. Во всяком случае, концовку следует понимать таким образом, ибо она, к сожалению, неясна и недостаточно проработана».

«Образ Бога», который, согласно Бьёрнсону, женщина любит в мужчине, — эхо слов, сказанных Монрадом несколькими годами ранее по поводу соотношения идеала и действительности. И теперь вернемся к тому, с чего мы начали, — к нежеланию Ибсена продолжать «в духе философии Монрада».

Образ Бога — идея и действительность

В 1859 году Монрад опубликовал в издательстве Студенческого общества и при его поддержке «Двенадцать лекций о прекрасном» — труд, с которым, судя по всему, были знакомы и Бьёрнсон, и Ибсен. В этих лекциях Монрад пишет: сколь бы ни было велико несовершенство, затмевающее те или иные вещи и явления, всегда существует то, чем они должны быть и чем они в своей сути являются. Эта божественная мысль, более или менее полным выражением которой служит все сущее, еще со времен древних философов называется идеей сущего — словом, основное значение которого связано с глаголами «видеть», «знать», «осознавать».

В своих лекциях Монрад использует не только понятие «божественной мысли», но и, подобно Бьёрнсону, понятие «образ Бога в человеке». Ибо, как пишет Монрад, хотя человек и живет в состоянии унижения, он все же сохраняет неизгладимый образ Бога в душе — вечную идею, согласно и благодаря которой он создан. Это, по выражению Монрада, есть «творящая божественная мысль». Здесь можно отметить, что божественную мысль в драме Ибсена воплощает Сольвейг — она принадлежит к миру идеальному, относится к той временной перспективе, на которую не распространяется постоянная нехватка времени в мире Пера. Она живет в измерении вечности.

Монрад постоянно пропагандировал как эстетический принцип, что прекрасное в поэзии может осуществиться лишь в том случае, если автор способен примирить идеал и действительность. Ту же самую мысль мы находим у многих критиков — современников Монрада.

После «Пера Гюнта» создается впечатление, что Ибсен в финальной части пьесы отступает от своих прежних воззрений, которые ясно прослеживались в «Комедии любви» и «Бранде». В новой пьесе особенно заметно влияние, которое оказала на Ибсена современная ему философская мысль. Поэтому он изобразил отношения реального Пера и Пера, жившего в душе Сольвейг, в духе монрадовской «гармонизации». Жанр произведения также способствовал тому, что в нем так внятно звучат мотивы спасения и примирения. Гармонизирующая концовка, в которой основной акцент сделан на вере и на силе женской любви, дает повод задуматься, как сильно повлияли на Ибсена идеи, господствовавшие тогда в философии и литературе, особенно в литературе романтизма — в таких произведениях, как «Фауст» и «Adam Homo».

Чтобы выжить, герой должен раскрыть заложенный в нем «образ Бога», или «божественную идею». Эти два понятия Ибсен использовал еще в «Бранде». Но герой должен выполнить эту задачу по собственному желанию. Ведь это — долг для всех и для каждого, его невозможно избежать и препоручить кому-либо другому. Ибсену, понятно, было очень нелегко осуществить такую программу с Пером. Ведь Пер, как мы знаем, был способен лишь на то, чтобы переместиться туда, где он физически отсутствовал. Здесь мы, впрочем, наблюдаем явную параллель с «Комедией любви», где идеал продолжает жить благодаря отсутствию любимого существа. Там сказано, что любовь должна освободиться от всего телесного и сохраниться в воспоминании, в духовном пространстве.

Вот Сольвейг и хранит в своей памяти того Пера, которого знала юным. Ее песня о любви к Перу родилась в отсутствие возлюбленного, как плод тоски по нему. В чем-то Сольвейг очень похожа на Фалька — с одним только важным отличием: ей хватает сил на то, чтобы снова встретиться с любовью своей юности. Но она не видит возлюбленного, она стара и слепа — верно, светлый образ Пера сохранился в ее душе неизменным, как некий идеал.

Ибсен в финальной части «Пера Гюнта» настойчиво пытается показать, что идеал может быть осуществлен в мире действительности, что в некоторых избранных, таких как Сольвейг, сильна вера в «реальность идеального и в идеальность реального», выражаясь словами Монрада. В «Бранде» эта точка зрения выражена более убедительно, но и более трагично — ибо там герой борется во враждебном ему мире за преодоление разрыва между идеалом и действительностью. Бранду эта борьба не по силам, враждебный мир не дает себя преодолеть. Одержать победу герой может лишь над собой.

Поэтому можно сказать, что в образе Сольвейг Ибсен воплотил идеи философии Монрада. Целью Ибсена было — оттенить резко очерченный реалистический образ Пера, формирующийся у нас на протяжении всей драмы. Возникает впечатление, что отзывы критиков побудили Ибсена отказаться от каких-либо новых попыток воплотить модные тогда идеи гармонизации. В то же время «Пер Гюнт» раскрывает и противоположную точку зрения: идеал может осуществиться, если остается абстрактным, удаленным от мира действительности. В этом заключается главное внутреннее противоречие драмы.

«Пер Гюнт» — произведение, вызвавшее «много шума», как выразился сам драматург после знакомства с первыми критическими отзывами. До сих пор возникает множество вопросов — и сама драма, и образ ее главного героя по-прежнему не разгаданы до конца. Публике не суждено постичь историю Пера и Сольвейг во всей ее глубине. И, видимо, прав Теннесси Уильямс, утверждавший, что в каждом драматическом персонаже, в его душевной жизни, которую выдумал автор, должно быть нечто такое, чего зритель не может понять — своего рода тайна.

И пусть мы не разделяем любовь, которую Сольвейг питает к Перу, пусть мы наблюдаем за ним с отвращением или насмешкой, осуждая его бессовестный эгоизм и аморальность, тем не менее нам приятно находиться в обществе этого норвежского шарлатана. Может быть, именно это и есть самая непостижимая тайна произведения, его автора и самого Пера. А возможно, наша невольная симпатия к Перу вызвана тем обстоятельством, что Ибсен изобразил его таким человечным — несмотря на «тролля», живущего в нем. Сказано ведь:

Не настолько, Аслак, кровь у нас вода,

Чтоб из сердца Пера выгнать без следа!

Это касается нашего отношения к Перу как к человеку, и в большей степени к Перу Ибсена, чем к Перу Сольвейг. Через этот образ мы видим другого Ибсена — не того, который отражается в «Бранде». Тут перед нами Ибсен, способный снисходительно улыбнуться над человеческой слабостью или глупостью. Он делает Сольвейг последней инстанцией, решающей окончательно, каков же подлинный образ Пера — человека, которого, несмотря ни на что, преданно ждал другой человек. Быть самим собой означает здесь быть чем-то для других. Любовь торжествует. Впрочем, далеко не всем стремление Пера к близкому человеку кажется правдоподобным и убедительным, хотя в остальном мы преклоняемся перед талантом Ибсена в этом выдающемся произведении норвежской литературы. Невозможно противостоять колдовским чарам автора, проявившимся в его искусстве стихотворца, полете фантазии, юморе, богатстве идей, словесном изяществе и знании человеческих характеров. «Пер Гюнт» — произведение, в котором мы видим пестрое многообразие жизни.