Глава VI ГЕНЕЗИС И ДИНАМИКА «ГРАЖДАНСКОГО МИРА»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VI

ГЕНЕЗИС И ДИНАМИКА «ГРАЖДАНСКОГО МИРА»

ир гражданских вещей», по терминологии Вико, совпадает с тем, что на языке современных ему теоретиков естественного права называлось «общественным состоянием» в отличие от «естественного». Однако «естественное состояние» наш автор трактует иначе, чем приверженцы естественно-правовой теории. Для него это «Состояние Семей» т. е. первичное социальное объединение людей в «естественные союзы» — семьи с деспотическим правлением отцов-суверенов и множеством домочадцев; сюда включались и беглецы, искавшие покровительства на землях «сильных и благочестивых». Эти беглецы были и первыми рабами, число которых в дальнейшем умножилось за счет пленников, захваченных во время набегов и войн. Первоначально естественная зависимость детей от родителя (значим был только отец) была неотличима от социальной зависимости слуг от господина: и дети, и слуги занимали в одинаковой степени рабское положение. Такое состояние семей Вико называет естественным. Заметим, что рабство на ранней стадии развития действительно носило в какой-то степени патриархальный характер. Но Вико в данном случае некритически следует библейской традиции, согласно которой первоначальной формой социальности являлась моногамная семья. Однако вырастание «гражданского мира» из естественных отношений патриархальной семьи философ объясняет чисто социальной причиной — возмущением рабов. Если сыновья патриарха освобождались от рабской зависимости, как только он умирал, то с остальными домочадцами этого не происходило. Постепенно накапливалось недовольство, которое привело наконец к открытому выступлению. Это недовольство рабов символически изображено в мифе о муках Тантала. «Именно тогда при столь великой нужде сама природа должна была принудить Героев объединиться в сословия, чтобы противостоять многочисленным восставшим… Так возникли Героические Царства; но так как Отцы были Суверенными Царями в своих Семьях при взаимном равенстве в этом состоянии и так как… ни один, естественно, не желал уступить другому, то сами собою возникли правящие Сенаты» (3, 241). Это и было началом гражданского порядка в собственном смысле слова. Из соединения семей возникло государство в форме аристократической республики.

Здесь Вико опять вступает в противоречие с античной традицией и на первый взгляд с излюбленной им самим идеей о легендарном начале человеческой истории. Историю какого бы народа мы ни взяли, она обязательно начинается с рассказа о первых царях-законодателях, заложивших основы государственности. Таковы, например, первые семь римских царей. Ведь только свержение последнего из них привело к образованию республики, и, следовательно, аристократия — вторая по времени форма правления. Но у нашего автора готов ответ на это возражение: первые цари лишь по названию сходны с теми, кого гораздо позже стали так называть. Они отнюдь не были абсолютными монархами, самодержцами. Это были первые среди равных, наиболее заметные предводители патриархов в борьбе с восставшими рабами и во внешних войнах. Таково положение вещей в «Илиаде» Гомера. Ахилл на равных держится с Агамемноном, и тот не в силах принудить героя к исполнению обязанностей перед ахейцами. Точно так же и другие цари всего лишь просят Ахилла сменить гнев на милость. Это говорит о том, что «царей» тогда было много и каждый из них считал себя равным другому. Если они и подчинялись кому-либо из себе подобных, то добровольно. Возникнув в результате борьбы патриархов с непокорными рабами, государства навсегда сохранили в своей сущности антагонистическое раздвоение на сословия «благородных» и «подлых», между которыми ни на минуту не прекращалась борьба. Эта борьба и стала стержнем жизни в городах, образование которых совпало с возникновением государств. «Таким путем… были основаны первые Города на сословиях Благородных и толпах Плебеев, т. е. на двух вечных противоположных свойствах, вытекающих из той природы человеческих гражданских вещей, что Плебеи… всегда стремятся изменить Государство, как они всегда его и изменяют, а Благородные всегда стремятся сохранить его» (там же, 258).

Это высказывание Вико не оставляет сомнения в том, что глубокий историзм его миросозерцания соединялся с диалектикой, и притом не случайно, не эпизодически, а органически и систематически. Он ставит своей целью проследить «движение наций» и находит источник этого движения не в какой-то неопределенной «природе вещей», а в столкновении реальных исторических сил, на которые с необходимостью поляризуется общество. Более того: не будь этих сил с их противоположно направленными интересами, не существовало бы и самого государства, ибо государственная власть со всей системой находящихся в ее распоряжении средств возникла для того, чтобы держать в подчинении недовольное трудящееся большинство. Непрерывное противоборство революционного и консервативного элементов социальной жизни влечет за собой изменение самих государственных форм, а вместе с этим и экономических, правовых, политических институтов и нравственных установлений. Вико понимает неизбежность и необходимость существования социального неравенства, но не при всех условиях и не во все времена. Так, первые государства с необходимостью закрепляли уже существовавшее к моменту их образования неравенство. Иначе и не могло быть: ведь государственная власть лишь усиливала деспотизм патриархов. Помимо концентрации социальной силы принуждения государственная власть обеспечивала и юридическое оформление существующего положения дел. В противоположность абстрактно-морализаторской тенденции теоретиков естественного права, трактовавших естественный закон в духе позднего стоицизма с явными евангельскими реминисценциями, Вико твердо стоит на исторической почве, подчеркивая, что «естественное право народов» в те времена было неравным правом, и прежде всего в отношении собственности на землю, «так как собственность вытекает из могущества» (там же, 250).

Социальное неравенство имело бесчисленное множество проявлений и в правовой и в чисто идеологической сфере, причем идеологические соображения оправдывали фактическое социально-экономическое порабощение плебеев. Последние первоначально не имели никаких гражданских прав, и это обосновывалось мнением, что «благородные» происходят от богов, тогда как «подлые» — всего лишь говорящие звери, составляющие «тело» государства. Но так как тело управляемо умом, то естественно, что «благородные» правят, а «подлые» — беспрекословно подчиняются. «Из-за такого неравенства должны были происходить великие движения и революции римского плебса» (там же, 264). Поэтому аристократическое государство исчерпывало свою деятельность «лишь в защите границ и сословий» (там же, 270). Первостепенную роль в этом деле играла религия: на ее авторитете основывали «благородные» свои притязания на исключительность и привилегии.

И снова приходится подивиться необычайной исторической проницательности Вико: он совершенно правильно подчеркивает глубочайшую связь между религией и социальным неравенством, идеологическим оправданием которого она была. Потому процесс развития политических форм, их движение в сторону народоправства сопровождается, как замечает Вико, ослаблением религиозных уз, закатом традиционной «веры отцов». И это тоже вполне правомерное историческое обобщение, которое нам, людям двадцатого века, очень легко подтвердить фактами из истории. Но отношение Вико к этому процессу спокойно объективное, он видит обе необходимости сразу: и необходимость религии на ранней стадии общественного развития, и неизбежность ее падения впоследствии по мере того, как человечество приходит к своему самосознанию.

Мы только что сказали «человечество», и действительно Вико имеет в виду развитие всего человечества, всемирную историю, но реальный базис его обобщений динамики «человеческих гражданских вещей» составляет одна лишь история Рима (главным материалом о «баснословных временах» для него служила древнегреческая мифология и римские ее корреляты). Такая узость эмпирической основы накладывает, разумеется, печать известной ограниченности на исторические суждения Вико, сужает перспективу его мышления. Но опять-таки эта ограниченность была неизбежной ввиду уровня знаний того времени. К тому же римскую историю мыслитель рассматривает как своего рода «прерогативную инстанцию», следуя предписаниям бэконовского «Органона», т. е. как модель социальной эволюции вообще. Поэтому борьба плебеев с патрициями в древнем Риме стала для Вико моделью развития социального антагонизма внутри древнейших городов-государств. Эта борьба, по Вико, была источником поразительных успехов римского народа, ибо, как гласит аксиома 91 «Новой науки», «соревнование Сословий из-за равноправия — наиболее могущественное средство возвеличения Государств» (там же, 96). В ходе вековой борьбы плебеи преобразовывали аристократическую республику в народную, но момент решающего перелома ^определить нелегко. И здесь путеводной звездой для Вико служит история римского права, особенно в том, что касается имущественных отношений. Но право, как и мифология, нуждается в интерпретации, чтобы можно было обнаружить скрывающуюся в нем историческую истину. В обоих случаях надо понять язык явления. Чтобы «прочесть» мифы, нужно понимать поэтический язык, его природу и способ выражения мыслей, ему присущий. Право же выражено в публично издаваемых законах, написанных не поэтическим, а, пользуясь выражением Вико, «простонародным», или «человеческим», языком. Казалось бы, единственное, что здесь нужно, — это знать латынь. Однако и при знании данного языка ученый не всегда понимает подлинный смысл латинских выражений и вкладывает в слова не исторический, а современный смысл. Законы начального периода римской истории обычно модернизируются учеными, истолковываются в духе развитого и кодифицированного римского права, пронизанного философскими абстракциями стоицизма. Следовательно, задача заключается в том, чтобы очистить первоначальный смысл от позднейших наслоений.

И в этом деле требуется помощь «нового критического искусства», ибо установление исторического смысла выражений предполагает соотнесение их с общим контекстом исчезнувшего «порядка вещей и идей». Освободить свой ум от гнета ложных предпосылок, которые с веками стали восприниматься как аксиомы, ничуть не легче, чем расшифровать неведомый язык. В данном случае препятствием служит убеждение большинства ученых в том, что свобода в Рим была принесена из Греции, откуда были, мол, заимствованы «законы двенадцати таблиц». В действительности же установление народной свободы в Риме было результатом «естественных», как пишет Вико, изменений самой социальной структуры под воздействием непрерывного давления плебеев, вырывавших у патрициев уступку за уступкой. История земельного законодательства становится для Вико ключом к расшифровке всей древней истории Рима. Началом процесса, приведшего к образованию римской демократии, Вико считает установление ценза шестым римским царем Сервием Туллием. До этого плебеи обрабатывали земли патрициев как батраки-поденщики. Закон Сервия Туллия предоставил плебеям землю во временное пользование ценой уплаты налога (ценза) с обязательством служить патрициям во время войны. Это был, по Вико, «первый аграрный закон», заложивший краеугольный камень аристократической республики, а отнюдь не народной свободы, как считала историографическая традиция начиная с Тита Ливия (59 до н. э. — 17 н. э.). Ливии и все историки, следовавшие его версии, утверждали, что реформа Сервия Туллия была проведена в интересах плебеев. Вико оспаривает это утверждение на основании своих общеисторических соображений, согласно которым, как мы уже знаем, первая фаза государственности могла быть только аристократической, ибо сложилась посредством объединения суверенных семейных деспотов. Поэтому ценз Сервия Туллия, улучшая в какой-то степени положение плебеев, означал тем не менее их закрепощение; на этой основе, и существовал весь аристократический строй.

Прикрепление к земле, сопровождаемое легализацией системы повинностей, — центральный феномен в генезисе «общественного состояния», т. е. в генезисе государственности. Напрасно было бы критиковать Вико за то, что он подменяет социальную формацию в целом формой правления, хотя такая критика и напрашивается при первом взгляде на его учение. Дело в том, что под аристократией наш мыслитель понимает не только и не столько форму правления, сколько целостную общественную организацию с определенным строем экономики, политики, права и образом мыслей. Изменение аристократической государственности означает, по Вико, не просто смену формы правления при сохранении тех же самых социальных устоев, а общий переворот, радикальную перемену в социальных институтах, включая и имущественные отношения. Этот процесс не ограничивался одной только римской почвой, но имел всеобщий характер. Отражение его Вико находит в греческой мифологии и гомеровском эпосе. Так, миф о яблоке раздора символизирует борьбу патрициев и плебеев за землю, «так как первый раздор возник из-за полей, которые плебеи хотели возделывать для себя» (3, 282). Женихи же, осаждающие Пенелопу в отсутствие Улисса, — это плебс, стремящийся добиться права на «коннубии» — заключение торжественных браков, которые долгое время были привилегией одних только «благородных». Многочисленные мифы о рождении чудовищ после сожития людей с животными означают осуждение «героическим» образом мышления браков между патрициями и плебеями и даже — предоставления плебеям права на освященный религией союз мужчины и женщины.

Любопытно в этом отношении сравнить Вико с Фрейдом и Юнгом. Вико интерпретирует сексуальные символы в терминах социальных отношений, тогда как после Фрейда в западной науке едва ли не утвердилась противоположная тенденция. Рационалистический социологизм Вико в интерпретации мифологии резко расходится и с так называемой «аналитической психологией» К. Г. Юнга, который вслед за немецкими романтиками сводил всю духовную жизнь общества к комбинациям мифологических «архетипов». Таким образом, можно констатировать два принципиально противоположных подхода к мифологии: научно-рационалистический, усматривающий в мифах отражение реальности, и философско-мистический, согласно которому реальная история должна объясняться из мифологии, а не мифология из реальной истории. Вико примыкает к первому подходу, который через Фейербаха ведет прямо к Марксу, к материалистическому пониманию истории.

Конец «героической» эпохи был также концом древних аристократий и переходом к «народной свободе». Вехой на этом пути был «второй аграрный закон», вошедший в состав законодательства XII Таблиц. Согласно этому закону была упрочена собственность плебеев на занимаемые ими участки земли. Это способствовало усилению экономической активности плебеев; у многих из них начали скапливаться значительные богатства, что позволило им успешно соперничать с патрициями на всех поприщах. С течением времени плебеи добиваются прав сначала в частноправовой сфере, а затем и в области публичного права. Окончательно закрепляют их победу, как думает Вико, два закона: Публилия Филона в 339 г. до н. э. и Петелия — Папирия в 326 г. до н. э. Первый закон включал в себя три различных постановления. Согласно ему были объединены трибутные комиции, где заседали плебеи и выносили свои решения, с центуриатными, где заседали патриции. Закон Публилия постановлял, что решения трибутных комиций общеобязательны и что, следовательно, в центуриатных комиссиях не могут быть предложены законы, противоречащие им. Тем самым было устранено наметившееся к этому времени в Риме двоевластие. Традиция называет Квинта Публилия Филона диктатором. Как известно, диктатора тогда назначали в чрезвычайных обстоятельствах, например в периоды крайней военной опасности. Ничего подобного в этом году историографическая традиция не отмечает. Чем же тогда объяснить титул Филона? Вико предлагает свое объяснение: постановления Публилия были равносильны государственному перевороту, в городе происходили большие волнения и беспорядки (см. 3, 69).

Закон Петелия — Папирия отменял долговое рабство, в которое патриции могли обратить плебеев за неуплату ценза. С этого момента вообще ценз стал уплачиваться непосредственно в государственную казну («эрарий») и тем самым действительно стал опорой демократического строя. Таким образом, старинная легенда о цензе как основе народной свободы обретает историческую истинность, однако это не относится к реформе Сервия Туллия. Только закон Петелия — Папирия окончательно завершил процесс изменения социального значения ценза, который первоначально возник как опора аристократического строя и только в ходе вековой борьбы плебеев за равноправие превратился в юридический институт демократии. Плебеи освободились от личной зависимости, и тут уже окончательно богатство взяло первенство над происхождением. Хотя внешние атрибуты аристократической республики продолжали существовать и далее (сенат, консулы и т. п.), они воистину наполнились новым содержанием, что ускользнуло от взгляда многих позднейших историков или неправильно было ими истолковано. В их числе оказался и знаменитый государствовед Жан Воден (1530–1596), который считал, что в древности Рим был народной республикой и лишь форма правления в нем была аристократической. Но с точки зрения Вико, аристократия, как мы уже говорили, была не только формой правления, но обладала социальным содержанием. Воден же и многие ему подобные просто просмотрели процесс изменения социального строя в Риме, не поняв, что новый тип государственности только приспособил для своих целей некоторые институты аристократического строя. Иначе говоря, у Вико совершенно иной критерий определения формы государственности: не узкоуправленческий, а, можно сказать, интегрально-социологический. К его собственной доктрине, стало быть, нужно относиться точно так же, как он сам относится к аристократическим институтам Рима, ставшего демократическим: форма старая, а содержание новое.

Традиционная последовательность форм правления зафиксирована в истории политической мысли давным-давно, по крайней мере со времен Платона и Аристотеля. Отсюда и соблазн, который не раз давал себя знать среди истолкователей Вико, — рассматривать «новую науку» как учение о смене политических форм в античности. Мы уже убедились, что этого делать нельзя и что для Вико «аристократия», «демократия», «монархия» не политические понятия, а социологические категории. К тому же Вико настаивает на совершенно определенной последовательности смены этих форм — от аристократии через демократию к монархии, и никак иначе. Здесь он снова смело бросает вызов историографической традиции, принимавшей за истину «преданья старины глубокой». Согласно легендарным представлениям, порядок форм правления был совсем иной: монархия — тирания — демократия — аристократия. В легендах основание государств всегда приписывалось какому-либо необыкновенному герою-законодателю, за которым следовали, правда в небольшом числе, образцовые правители. Таковы, например, первые «совершенномудрые ваны» конфуцианской историографической традиции в Китае. Применяя «новое критическое искусство», Вико приходит к выводу о том, что образ совершенномудрого законодателя представляет собой в буквальном смысле слова анахронизм, вызванный тем, что теперь называется «проекцией» — проекцией позднейшей философской мудрости на те времена, когда таковой не могло существовать. Он развенчивает легенду о «недостижимой мудрости древних», «о золотом веке», с которого якобы началась человеческая история. Грубое, устрашающее суеверие, деспотизм и крайняя жестокость — вот характерные черты нарождающегося человеческого общества.

При объединении патриархов в вооруженные правящие сословия кровавые обычаи прошлого не могли исчезнуть по мановению руки образцово-показательного правителя. Наоборот, гораздо естественнее предположить постоянные рецидивы кровавых распрей после установления первоначальной государственности. В римской истории находим подтверждение этому в рассказе о свержении Тарквиния Гордого. Прекраснодушная историографическая традиция (речь идет, разумеется, о начале XVIII в.) привыкла считать, что устранение Тарквиния положило начало римской свободе. На самом деле это означало, как думает Вико, всего лишь свободу для патрициев, для «господ», по его собственному выражению, страдавших от тирании одного из «своих», не пожелавшего делить власть с остальными. Иначе говоря, это была тирания на почве аристократической государственности. Поэтому изгнание тирана лишь обнажило общий принцип существовавшего тогда государственного устройства, но ничуть не изменило самого этого принципа.

Историков сбивали с толку встречавшиеся в древних источниках слова «народ», «царь», «свобода». Они простодушно вкладывали в них тот смысл, который получил распространение в их собственную эпоху. В те далекие времена, когда патрицианское восстание изгнало Тарквиния, слово «народ» относилось только к «благородным» и о свободе шла речь только по отношению к ним, ибо плебеи тогда людьми еще не считались, а «царь» тогда был только первым среди равных, хотя и обнаруживал поползновения стать деспотическим властителем, что, впрочем, было вполне естественно для людей того времени с их «героическим» самомнением. Учреждение консулата и было ответом аристократии на опыт тирании (3, 286–289).

Рассуждения Вико — блистательный пример подлинно исторического мышления, пример потомству, которое, увы, достаточно часто отдавало дань искушению перекроить прошлое по меркам своего времени! Конечно, для людей, воспитанных в духе исторического материализма, обнаружение социально-классового подтекста таких понятий, как «народ» или «свобода», не составляет открытия. Нужно, однако, постоянно учитывать «климат мнений» в XVIII столетии, чтобы в полной мере оценить новаторство нашего автора. Вико придает такое большое значение «борьбе сословий» за равноправие, что нелегко удержаться от искушения причислить его к плеяде провозвестников учения о классовой борьбе. От такого вывода удерживает лишь то обстоятельство, что острота социального анализа у него уменьшается при переходе к описанию наступления «народной свободы» и последующих политических перипетий. Не то чтобы у него исчезают рассуждения о беспощадном соперничестве за овладение властью — мы увидим, что всего этого у него по-прежнему предостаточно. Нет, дело в том, что Вико перестает фиксировать связь между политической борьбой и имущественными интересами сословий. Ему кажется, что устранение аристократического строя создало общество «распыленных», частных интересов, борьба которых отныне и предопределяет динамику исторического процесса. Тут выступает на поверхность слабость экономических воззрений Вико. Хотя он отвел немало места «поэтической экономике», т. е. организации хозяйства в древнейшую пору человеческой истории, ему осталась совершенно непонятной специфическая природа экономических отношений нарождавшегося капитализма. В этом отношении он разделял «юридические иллюзии» (Маркс) домарксовского способа мышления. Социологический анализ фаз развития «героического» периода человеческой истории сменяется поверхностно политическим рассмотрением «века Людей».

Этому периоду соответствуют, по Вико, две формы правления — демократия и монархия, причем последняя с необходимостью следует из первой, а не наоборот, как привыкли думать многие историки. Закономерность превращения демократии в монархию — центральный пункт этой части учения Вико, который ставил себе в особенную заслугу открытие «вечного и естественного Царского Закона» (там же, 418). Согласно этому закону, монархии возникают как средство успокоения гражданских страстей тогда, когда демократия выливается в разнузданную анархию. Гражданская анархия у Вико — то состояние, которое Гоббс называет «войной всех против всех». Суть совершающегося при этом процесса довольно проста и может быть описана в немногих словах. Демократия уничтожает привилегии знати, но она не затрагивает привилегий богатства. Напротив, только при демократическом устройстве общества стремление к наживе и получает полный простор, ибо отпадают охранительные ограничения, внутренне присущие аристократии (мы помним, что Вико с необычайной проницательностью видит сущность аристократического правления в «охране границ и сословий»). Скопление богатств у отдельных граждан возрождает неравенство, которое, собственно, никогда и не умирало, а только меняло формы. Снова появляются «могущественные», но не формально по праву, как при аристократии, где закон защищал привилегии знатных, а фактически, благодаря власти, которую дают деньги. Сильные подкупают граждан и создают вокруг себя окружение из зависимых людей. Так возникают партии, которые на ножах друг с другом, ибо их руководители хотят только одного — сохранить и приумножить свою власть, а этого можно добиться только за счет конкурентов. Столкновения партий обостряются, и разгорается гражданская война, а тут уж в опасность попадают все и всякий. Закон становится клочком бумаги, и право силы собирает кровавую жатву. Победители обирают и убивают своих противников, а уцелевшие (всех вырезать никогда не удается) откладывают месть до подходящего часа. И когда этот час настает, повторяется то же самое, только жертвы другие, и другие властители лихорадочно упиваются своим недолгим торжеством. Политический бандитизм идет рука об руку с обыкновенной уголовщиной, которая приобретает небывалые масштабы. Одним словом, всюду беспорядок и неустойчивость, страх и апатия большинства на фоне авантюристической активности могущественных честолюбцев.

Сама анархическая лихорадка, терзающая «политическое тело», приводит к спасению. Взаимное истребление элитарных группировок способствует установлению временного равновесия сил, и тут на авансцене появляется лицо, которое (разумеется, при мощной поддержке своих сторонников) берет на себя смелость встать над партиями и провозглашает себя, и только себя, единственно правомочным представителем «народной воли». Так учреждаются монархии — последняя и наиболее устойчивая форма государственности. Вот резюме этого исторического процесса, принадлежащее Вико: «От пагубной подозрительности Аристократий, через волнения Народных Республик, нации в конце концов приходят к тому, что находят покой в Монархиях» (там же, 427). Из цитаты видно, что при монархическом правлении достигается умиротворение граждан, что недостижимо при иной организации власти. При всяком другом образе правления лишь накапливается недовольство. Жестокость аристократий возбуждает стремление плебеев добиться улучшения своей участи, и потому вся история этого типа государственности пронизана, как мы уже видели, антагонизмом правящих и управляемых. Народная республика самим принципом равенства подрывает авторитет государственной власти, ибо граждане в конце концов разучаются повиноваться избранным ими же должностным лицам, потому что считают себя ничуть не менее достойными управлять, чем те, кто стоит у власти. Но лучше всего и здесь прибегнуть к собственным выражениям Вико: «Люди сначала стараются выйти из подчинения и жаждут равенства… Потом они стараются превзойти равных… Наконец, они хотят поставить себя выше законов, — отсюда Анархии… нет худших Тираний, чем они; в них столько тиранов, сколько в государстве наглецов и развратников. Тогда Плебеи, ставшие осторожными вследствие собственных несчастий, находят исцеление от них в Монархиях» (там же, 99).

Таким образом, движущая сила социальных изменений, по Вико, — борьба угнетенных масс, «плебеев», но результаты этой борьбы зависят от обстоятельств, от исходных условий. Поэтому смена социальных форм обнаруживает определенную внутреннюю логику, которую наш автор не устает демонстрировать на всем протяжении своего труда. Но пока что нас интересует не эта логика в ее отвлеченном выражении, а природа изменяющихся социальных форм, на сей раз монархии. Развернутой и целостной характеристики ее мы у нашего автора не находим. Встречаются лишь отдельные замечания, которые, если их суммировать, дают следующую картину. Монархия есть единственно возможная альтернатива анархии в условиях вполне развитой человеческой природы, уже не признающей принципиального различия между людьми, которое оправдывало бы разделение общества на господствующее и подчиненное сословия. Стало быть, ее предпосылкой является убеждение в субстанциальном равенстве людей. Этому убеждению соответствует такое правовое сознание, которое требует равенства всех перед законом и рационального толкования юридических норм (в аристократиях толкование закона было эзотерическим и иррациональным, так как основывалось на священных преданиях).

Силой, обеспечивающей соблюдение законности и порядка, становится государственная власть, персонифицированная в личности монарха. Монарх — носитель народного суверенитета, в нем воплощена вся «свободная мощь Государства». Поэтому все отправления социальных функций происходят от имени верховного суверена, воля которого становится последним основанием любого общественного действия и мерилом законности этого действия. Но такое положение создает специфическую политико-юридическую ситуацию, о которой Вико упоминает вскользь, уклоняясь от анализа ее следствий. Однако следствия эти очень важны, они издавна служили предметом напряженных размышлений крупнейших политических мыслителей античности и Нового времени. Если монарх — источник суверенитета и легитимности всего государственного порядка, то его воля оказывается выше гражданской законности, которая опирается на решения суверена. Значит, создатель закона волен сам решать, следовать закону или нет. Получается, что не закон ограничивает монарха, а монарх — закон, ибо он, если захочет, может либо изменить закон, либо издать специальный циркуляр, ограничивающий действие существующего законодательства. В таком случае где же гарантия от произвола единоличного властителя? Вот почему со времен Платона и Аристотеля политические теоретики постоянно обсуждают проблему тирании, рассматривая последнюю как извращенную форму государственного управления. Интересно проследить эволюцию подхода к проблеме в истории философии. Платон отождествляет монархию с тиранией, для него правление одного всегда беззаконно. Это вполне естественно, если учесть его аристократические симпатии и довольно ограниченный политический опыт. Эпоха эллинизма и Римской империи была еще впереди. Невозможно требовать от мыслителя, пусть даже гениального, понимания социальной целесообразности политических институтов, порожденных совершенно неведомыми ему общественными отношениями. Вико же располагал не только политическим опытом поздней античности, но и опытом абсолютистских государств позднего феодализма и нарождавшихся буржуазных отношений. Его отношение к монархии в общем близко позиции Гоббса, как она представлена в «Левиафане». Гоббс под впечатлением английской революции 1640–1649 гг. решительно делает выбор в пользу монархии, настаивая даже на том, что власть должна быть абсолютной. «И хотя люди могут воображать, что такая неограниченная власть должна вести ко многим дурным последствиям, однако отсутствие таковой власти, а именно беспрестанная война всех против всех, ведет к значительно худшим последствиям» (10, 230). Как и многие его предшественники, Гоббс думал, будто устанавливает вечную истину разума. На самом же деле он просто обобщал современный ему политический опыт, когда абсолютистская монархия (например, во Франции) еще не утратила целиком позитивного социального содержания (национальное объединение в противовес центробежным устремлениям феодальной аристократии).

Но ровно через сто лет после того, как скатилась с эшафота голова Карла Стюарта, вышло в свет другое классическое произведение социально-политической мысли Нового времени — трактат Монтескье «О духе законов». Как у Гоббса и Вико, в нем тоже речь идет о трех основных формах правления, но принцип деления здесь иной и представляет собой также не продукт «чистого разума», а обобщение исторической практики, но иной и с других социальных позиций. «Есть три образа правления, — заявляет Монтескье, — республиканский, монархический и деспотический» (19, 169). Различие сразу бросается в глаза: во-первых, исчезает аристократия как самостоятельная форма правления, она становится наряду с демократией подвидом республиканского правления. Различие это не только терминологическое, как может показаться сначала, оно предполагает иной, чем у Гоббса и Вико, принцип деления политических форм. Во-вторых, деспотия выделяется и противопоставляется монархии, критерием при этом является соблюдение или несоблюдение законности. Этот принцип совершенно игнорирует Вико (не говоря уже о Гоббсе), ибо между Вико и Монтескье стоит новая политическая реальность — кризис абсолютизма накануне Французской буржуазной революции. В сочинении «О духе законов» он осознается с позиций развитого буржуазного сознания, которое в ту пору еще имело право выдавать свои интересы за общечеловеческие. Вико был старше Монтескье на двадцать лет, и «Новая наука» появилась почти на столько же лет раньше «Духа законов». Великий неаполитанец был свидетелем бесславного заката «века Людовика XIV». Живой пример печальных следствий политического деспотизма был у него перед глазами, но это никак не отразилось на его общеисторической схеме. Что послужило этому причиной: провинциализм итальянской жизни того времени; равнодушие Вико к политической злобе дня или отсутствие исторической дистанции, всегда необходимой для того, чтобы проникнуть в смысл значительных явлений, — нам остается только предполагать. Во всяком случае, когда сравниваешь эти две книги, кажется, что они написаны в разные эпохи, а ведь третье издание «Новой науки» лишь на четыре года опередило «Дух законов»…

Наш автор не мог не знать, что, едва возникнув, римская монархия начала творить злодеяния. Уже пасынок Августа Тиберий открыл, по выражению известного советского историка, «эпоху террористического режима» (14, 528). Но Вико, очевидно, смотрел на это так же, как Гоббс: каковы бы ни были преступления тирана, они все же предпочтительнее беззакония анархической вольницы. Главное, по Вико, — это отсутствие внутренней смуты и способность монархической власти держать в узде стремление знати к увеличению своих привилегий и стремление народа к своеволию. Этот взгляд до некоторой степени объясняется исторической действительностью: абсолютистской монархии до поры до времени удавалось лавировать между противоположными классовыми силами и таким образом обеспечить себе свободу действий во внутренней и внешней политике. Но из этого не следует, что абсолютизм имеет надклассовый характер, как склонны были думать Гоббс и Вико. В эпоху разложения этой формы правления ее связь с господствующим классом выявляется совершенно однозначно, защита своекорыстных интересов феодального дворянства выступает на передний план, и делается ясно, что общенародная база монархии — иллюзия.

Из лапидарных замечаний нашего автора складывается впечатление, что он рассматривает монархию как синтетическую форму государственного устройства. В ней как бы сливаются воедино и патриархальная власть теологического века, и, в определенных пределах, аристократические привилегии, которые охраняются законом. Вместе с тем признается и принципиальное равенство людей, хотя и занимающих различное положение в государственном организме в соответствии с «естественной справедливостью», в которой Вико усматривает наследие времен «народной свободы». Но у философа достаточно проницательности заметить, что ведение государственных дел при монархической форме правления становится прерогативой «тайных кабинетов», зависящих во всем от воли монарха и неподотчетных какой-либо иной общественной инстанции. Но это значит, что управление приобретает последовательно антидемократический характер. Так что «демократический элемент» монархической формы правления представляется в высшей степени сомнительным. В целом политические взгляды Вико были довольно консервативны, что объясняется и политической отсталостью Италии того времени, и некоторыми особенностями теоретической концепции философа, в частности янсенистским элементом его философской антропологии. Однако на страницах своего главного сочинения мыслитель не раз выражает сочувствие угнетенному народу и дает резкую оценку распоясавшимся «господам» (см., например, 3, 263).

Итак, динамика социальных форм у Вико принимает вид триады, каждый компонент которой вытекает из предыдущего и подготавливает последующий. Если же учесть исходную фазу исторического процесса — догосударственное состояние патриархальных семейств, то можно сказать, что вся история общества, по Вико, заключена между двумя монархиями — «семейной» и «гражданской». Исходный пункт истории и ее высший момент связаны друг с другом таким образом, что последняя стадия как бы возвращает нас к исходной, включая в себя, однако, основные результаты всего процесса развития общества.