Виктор Шкловский

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Виктор Шкловский

Шкловский – человек «внезапный», когда он начинает говорить, то мысль его взрывается, бросается с одного на другое толчками и скачками, иногда уходит совсем от затронутой темы и рождает новые. Он находит неожиданные ассоциации, будоражит вас все больше, волнуется сам, заинтересовывает, захватывает и уже не отпускает вашего внимания, пока не изложит исчерпывающе все свои соображения, отрывистые и не сразу понятные. Он показывает вам вещи, события, людей с никогда не найденной вами, а может, и не подозреваемой точки, иногда даже вверх ногами или с птичьего полета. И обычное, присмотревшееся, даже надоевшее вдруг преображается и получает новый смысл и новые качества. Изъяны и достоинства становятся более видными и понятными (или: как в бинокль – приближенными или удаленными).

Мне иногда кажется, что у меня делается одышка, как от бега или волнения, когда я его слушаю. Я не знаю, как определить, но самый процесс работы его мозга очень ощутим, и думаешь: «А все-таки прав Горький: человек – это звучит гордо».

1918 год. В Петрограде, в квартире Горького на Кронверкском проспекте, 23 раздался сильный, нетерпеливый стук в дверь кухни, ведущей на черный ход (большие дома раньше строились с двумя ходами – с улицы парадный ход и со двора – черный). Парадный ход был закрыт и «неизвестно» (так мы перефразировали знаменитую тогда надпись на керосиновой лавке: «Керосина нет и неизвестно»). Я была поблизости и, подойдя к двери, спрашиваю: «Кто там?» Мужской голос ответил: «Виктор Шкловский». Это мне ничего не объяснило, и я продолжила опрос: «Кого вам надо и зачем?» – «Я к Алексею Максимовичу». Приоткрываю дверь, не снимая цепочки, и вижу человека среднего роста, в затасканной солдатской шинели с поднятым воротником, на голове – буденовка, козырек опущен, лица почти не видно. Говорю: «Ждите», – быстро прихлопываю дверь, оставляю посетителя на площадке лестницы (времена были тревожные), иду в комнаты А. М., сообщаю о пришедшем. А. М. читал. Он снял очки, встал и, опередив меня, торопливо пошел в кухню, открыл дверь на лестницу, впустил покорно ждавшего красноармейца и, когда вошедший поднял «забрало», крепко пожал ему руку, а мне сказал: «Знакомьтесь, это Виктор Шкловский, писатель». Как я выяснила, Шкловский познакомился с Горьким в 14-м году в «Летописи» в Петербурге. Шкловского А. М. повел в переднюю раздеться, и я слышала, как он ласково говорил: «Проходите ко мне. Вот здорово, что появились, нуте, нуте, рассказывайте, откуда? Где были?…» Вскоре Шкловский опять пришел, уже слегка оприличенный. Дома были только А. М., художник Иван Николаевич Ракицкий и я. А. М. уже очень наработался в тот день и сразу вышел в столовую, когда Ракицкий сказал ему о приходе Виктора Борисовича. Он усадил Шкловского на тахту в столовой, сам сел рядом и стал расспрашивать о его воинских приключениях на Украине, вернувшись откуда Шкловский внезапно появился у нас. Как любезный хозяин, А. М. спросил меня, нет ли чего-нибудь, чем угостить Шкловского?

В кухне лежали принесенные на всю нашу «Кронверкскую коммуну» несколько буханок плохо пропеченного черного хлеба. Времена были голодные, и это угощение казалось роскошным. Я вынесла буханку и стала нарезать толстыми ломтями замазкоподобный хлеб на тарелку. Шкловский, увлеченный своими рассказами, вскочил с тахты, схватил кусок хлеба, стал его быстро поглощать и ходить вокруг стола, а в каком-то определенном месте вновь останавливался, брал новый кусок, жевал, проглатывал безумно торопливо, продолжая взволнованный рассказ. Вскоре от буханки ничего не осталось. Алексей Максимович подмигнул мне в сторону кухни – я поняла и принесла еще буханку, с которой Шкловский начал расправляться, как и с первой. Но когда от нее уже оставалась примерно половина, Шкловский явно начал замедлять свой ход вокруг стола и вдруг, остановившись и уже с трудом проглатывая хлеб, сказал: «Я не заметил, не очень много я съел хлеба?» Мы засмеялись, А. М. пожелал ему не разболеться от съеденной ржаной «замазки».

Однажды он зашел к нам во время так называемого обеда, часов в семь вечера. Еда наша была довольно однообразна: блины из ржаной муки, испеченные на «без масла», и морковный чай с сахаром. Картофель был чрезвычайным лакомством. Ели только то, что получали в пайках. Обменные или «обманные» рынки со спекулянтами еще только начинали «организовываться». Все члены нашей «коммуны», а их было человек десять, были в сборе за длинным столом. Во главе стола сидела Мария Федоровна Андреева, жена А. М., комиссар отдела театра и зрелищ. В тот день неожиданно и тайно у нас появился с Украины приемный сын М. Ф. – Женя Кякшт, с молодой женой. Когда пришел Шкловский, мы потеснились, и он сел напротив Кякшта. Разговор зашел о военных делах на Украине, и вскоре выяснилось, что оба, и Шкловский и Кякшт, воевали друг против друга, лежа на Крещатике в Киеве, – стреляли, но не попадали. Шкловский был на стороне красных, а Кякшт, случайно попавший, – в войске Скоропадского. Вскоре он при первой же возможности сбежал в Чернигов, скрывался там и там же женился и уже с женой правдами и неправдами пробрался в Петроград – под крылышко Марии Федоровны.

Вспоминая о своих воинских доблестях, Шкловский рассказал однажды, как он на фронте, собираясь разрядить гранату, так неумело обошелся с ней, что она взорвалась у него в руках, и его обдало горячими металлическими осколками, которые попали ему в голову и в верхнюю часть туловища. Врачи в госпитале вынули самые крупные осколки, а про остальные сказали, что они сами постепенно выйдут. Так оно и было. Виктор Борисович иногда вдруг делал гримасу и, быстро засучивая рукав или расстегивая гимнастерку на груди, вытаскивал вылезавший бескровно из кожи кусочек металла. Куски были до полусантиметра величиной. Так постепенно Шкловский делался штатским человеком. И вскоре включился в литературную работу, много изучал, писал, бурлил и организовал «Общество поэтического языка» – «Опояз»[40], – куда вошли В. Маяковский, Брик и другие «левые» писатели и поэты.

В дальнейшем вся наша «коммуна» полюбила Шкловского, и он стал у нас своим человеком. Он появлялся неожиданно и пропадал вдруг на многие дни. Однажды, рано утром, он появился растерянный, давно не бритый, весь ушедший в свои мысли. Он сказал, что хотел бы у нас побриться, так как ему кажется, что комната художника Ракицкого очень для него удобна. Вид у него был озабоченный. Я нашла у моего мужа, ушедшего на работу, безопасную бритву, со сравнительно малоиспользованным лезвием, что было большой редкостью в ту пору, и вручила ее Шкловскому. Поставила зеркало на стол, дала полотенце, горячую воду – все «как в лучших парикмахерских» – и ушла срочно доканчивать рисунок в свою, соседнюю комнату. Все затихло. Я углубилась в работу и вдруг вспоминаю о Шкловском. Кричу ему: «Ну что же, Виктор Борисович, побрились?» В ответ я услышала что-то невнятное и пошла посмотреть, в чем дело. То, что я увидела, было довольно страшно: Шкловский сидел перед зеркалом, шея его была замотана окровавленным полотенцем, в зеркале я увидела лицо, по щекам и подбородку которого да и по шее сочилась и текла кровь, а глаза были грустные и испуганные. Он тихо и покорно сказал: «Может, можно чем-нибудь помочь мне?» Мои познания в оказании медицинской помощи были весьма ограниченными. Я притащила чистое полотенце и перекись водорода. Мы оба со Шкловским вспомнили, что при кровотечении из раны накладывают повязку-жгут, чтобы приостановить приток крови. В. Б. обмотал чистым полотенцем, из которого мы сделали жгут, шею, взял один конец его в руки, а меня просил сильно тянуть за другой конец. Вскоре я увидела, что В. Б. побагровел и тяжело дышит. Я отпустила конец, и Шкловский с облегчением вздохнул. Бедненький, он сидел изнеможенный и притихший. Я промыла ему все порезы перекисью, кровотечение прекратилось, но вид у него был страшноватый. Подпухшее лицо и шея в ссадинах. В общем-то, все обошлось благополучно, и мы отделались испугом. Понять было трудно, как удалось человеку так себя изувечить безопасной бритвой. Немного погодя Шкловский уже весело изрек: «Ну, надеюсь, что у меня не будет ни сифилиса, ни чего-нибудь серьезного».

Сижу у себя в комнате – рисую. Деликатное постукивание в дверь – это Алексей Максимович. Просит прийти к нему в библиотеку. Следую за ним. Он показывает мне на стол и на нем нечто непонятное. Больше всего это похоже на ворох мятых, небрежно сложенных газет.

– Вот посудите сами, можно ли выпускать из дома книгу, да еще уважаемую и редкую книгу? Вот во что превратил ее Шкловский! – гудел мрачным басом Алексей Максимович. – Выпросил-таки для работы, а я, дурак, ему поверил, что вернет быстро и в полном порядке. Какое безобразие – полюбуйтесь!

Это было «Сентиментальное путешествие» Стерна, без переплета. Между страницами в большом количестве торчали рваные куски бумажек с пометками, книга разбухла невероятно, брошюровка разорвалась, углы страниц завились стружками.

– Уму непостижимо, как можно было довести книгу до такого состояния. И о какой работе над такой книгой может идти речь, если и разобраться в ней уже нет никакой возможности! Просто хоть выбрасывай! – продолжал возмущаться Горький. – А возвращая мне эту бывшую книгу, Шкловский благодарил и сказал, что великолепно поработал.

Я не могла удержаться от смеха, глядя на эту «работу» Шкловского. Наконец рассмеялся и Алексей Максимович, Шкловского он в ту пору любил.

Большим домам разрешено было «питаться» маленькими деревянными домами и заборами. Ночью кто-то уже разобрал и растащил два деревянных домика и трухлявый забор, соседствовавшие с домом, где мы жили. Это было для нас большим огорчением.

Иногда анонимные почитатели Марии Федоровны или Алексея Максимовича приволакивали немного дров или досок. Алексей Максимович умел необыкновенно экономно топить печи. Он приглашал нас на это священнодействие. Мы молча грелись и наслаждались. Алексей Максимович говорил:

– Хоть неловко – доски, конечно, ворованные, но замечательно хороши! Мы называли его огнепоклонником.

Бывало, что подача электроэнергии прекращалась на много дней. Вечерами мы жгли лучину в камине в комнате Ракицкого, куда все, одетые кто во что – потеплее, собирались из-за вынужденного бездействия. Часто приходил Федор Иванович Шаляпин с женой Марией Валентиновной, оба огромные, великолепные – шубы и шапки не снимали. Федор Иванович услаждал нас песнями и романсами, да и рассказчиком он был прекрасным – с большим юмором. Приводили они с собой любимого бульдога, белого с коричневыми пятнами, до смешного похожего на Федора Ивановича. Когда ему говорили: «Милиционер пришел!», он падал как подкошенный на бок и делал вид. что умер, даже дыхание задерживал. Шаляпин очень его любил, обучал разным трюкам, гордился им и говорил: «Способный! Неплохой артист из него получится. С ним мы по миру не пойдем!»

Ракицкий был большим любителем давать прозвища людям. Сам он тоже, еще в Париже в 1911 году, был прозван Соловьем. Тогда же он прозвал Андрея Романовича Дидерихса – Диди. Алексею Максимовичу, когда мы жили «коммуной», дано было прозвище Дука ди Кронверко (герцог Кронверкский). Меня прозвали Купчихой, так как однажды, когда было очень холодно в квартире, я появилась в столовой, закутавшись с головой в старинную купеческую шелковую шаль, на ногах зеленые валенки (выдали по ордеру). Увидев меня, Алексей Максимович сказал: «Ну прямо кустодиевская купчиха, только телесами не вышла» (я была тогда очень худой и заморенной). Соловей предложил так меня и называть – Купчихой. Марию Александровну Гейнце – Молекулой, за миниатюрность. Она приехала из Нижнего Новгорода учиться в Военно-медицинскую академию. Горький знал ее родителей по Нижнему. Марии Федоровне наименование Комиссар МФА или Наш Комиссар дал сам Алексей Максимович в связи с тем, что она была комиссаром петроградских театров и зрелищ.

Однажды Наш Комиссар вышла к обеду очень красиво причесанной и представила нам идущего за ней парикмахера:

– Знакомьтесь, это Борис – волшебник в области женских причесок. – И, обращаясь ко мне, добавила: – Ведь как важно уметь сделать женскую голову легкой…

Но тут Алексей Максимович все испортил, сказав:

– А вы уверены, что так уж необходимо делать головы комиссаров легкими?

Мария Федоровна укоризненно посмотрела на Алексея Максимовича, мы все рассмеялись, а Борис безумно испугался.

Алексея Максимовича влекло к шутке, к эксцентрике, он любил чудаков, их необычные поступки. В одной из книг «Чукоккалы» он записал: «Уж ежели всегда говорить только умное – это тоже глупость».

Теперь, раскапывая в памяти и записывая, как мы жили на Кронверкском, понимаю, до чего же мы, «молодежь», были непростительно малограмотны политически, хотя и полны революционного энтузиазма. А с точки зрения Алексея Максимовича мы были частицей той интеллигенции, которую он считал необходимым сохранить для Страны Советов. Трудно передать, как многим я обязана Алексею Максимовичу! Он мне специально ничего не преподавал, но его поступки и разговоры помогали мне понять многое, над чем раньше я и не задумывалась. А люди, которые бывали на Кронверкском! Присматриваться, слушать их – как много давало это мне, человеку молодому и любопытствующему! Вот неполный список бывавших при мне: Ленин, Дзержинский, Зиновьев, Красин, Луначарский, Коллонтай, Лашевич, Бакаев, Зорин, Дыбенко, И. Ионов, Суханов, Г. Суханова, И. П. Ладыжников, А. П. Пинкевич, З. И. Гржебин, Н. Е. Буренин, Виктор Шкловский, Пильняк, Лариса Рейснер, Натан Венгров, Левберг (переводчица), В. А. Десницкий, Чуковский, М. Д. Беляев, В. Ф. Ходасевич, Герберт Уэллс, Шаляпины, Н. Ф. Монахов, М. Шуванов, Борисов (московский артист), Генриетта Роджерс, Сергей Радлов, архитекторы – Л. Н. Бенуа, В. А. Шуко, И. А. Фомин. А из художников А. Бенуа и его сын Николай Митрохин, Добужинский, Н. Альтман, С. В. Чехонин, Ю. П. Анненков, Александр Яковлев – да всех и не вспомнить.

Тогда же я познакомилась с «Серапионами»[41], а после отъезда Горького за границу общалась с ними и бывала на годовщинах их «объединения». В него входили: Федин, Лунц, Вс. Иванов, Зощенко, Груздев, Каверин, М. Слонимский, Н. Тихонов, Н. Никитин, Елизавета Полонская, Познер.

Бабахают вдали пушки – наступает Юденич. Город готовится к обороне. Узнала от Алексея Максимовича, что к нему в те дни приходили то товарищи из Смольного, то какие-то странно одетые люди. Товарищи уговаривали его уезжать в Москву. Говорили: «Многие уже уехали, а для вас есть распоряжение насчет специального вагона». Уверяли, что, если белые займут город, Алексея Максимовича повесят на ближайшем фонаре около дома. А странно одетые люди шепотом говорили: «Наши уже на Лиговке, но вы не бойтесь – как только займем город, поставим охранять вас вооруженных солдат, не паникуйте и оставайтесь здесь». От всего этого Алексей Максимович осунулся, озлился и беспрестанно кашлял.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.