V. БАКУ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V. БАКУ

На девятый день поезд № 14 доехал до Баку. Все пассажиры из него вышли, кроме нас: нам некуда была направиться. Вячеслав пошел взглянуть на город и вдруг встретился с Городецким. Оказалось, что он с семьей живет в Баку, что он вступил в партию, что он организовал стенную газету (новинка для этих мест), которую он составляет и издает. Жилища в городе найти было невозможно, но на первые дни он нас поместил в темную проходную комнату какой?то квартиры, набитой многочисленными семьями. Наш багаж был втащен, и нам разрешили тут же спать на полу. Я вынула из сундуков, что можно было, чтобы смягчить ложе Вячеславу. Помню ноги шагающих через нас людей, когда мы лежали. В Баку торговля была — о радость! — еще свободная. Можно было купить чаю, колбасы, хлеба и масла, а добрые наши сожители нам одалживали чайник с кипятком, чтобы мы утешались горячим чаем. Так прошло два, а может быть, три дня. Пока что я пошла в музыкальный отдел Наркомпроса со своим документом: инструктор по общему музыкальному образованию, а Вячеслав — в общий отдел того же Наркомпроса для осведомления.

Оказалось, что в Баку, незадолго до нашего приезда, был основан университет. Ядро его состояло из группы профессоров Тифлисского университета, так как во время краткого национального правительства в Грузии все русские профессора были изгнаны. Постепенно в Бакинский университет начали съезжаться профессора из разных городов. Из Казани, например, приехала целая группа (на Волге тогда был лютый голод).

* * *

В Наркомпросе Вячеслава направили сразу в университет, где его приняли с распростертыми объятиями. Ему поручили кафедру классической филологии. Он читал курсы по греческой и римской литературе и античной религии. Новые коллеги пожертвовали своей курительной комнатой, чтобы нас в ней поселить. Проф. Селиханович (введение в философию) подарил нам одну из двух своих керосиновых печек, чтобы на ней стряпать. Проф. Гуляев (платоник и убежденный коммунист, хотя и беспартийный) одолжил ведро; кто?то еще подарил котелок для варки риса (царство пшена в Баку заменилось царством риса); студент Моисей Альтман (будущий ученик и друг Вячеслава) стащил для меня у своей тетушки пару красных чувяков (т. к. я оказалась совсем без обуви). — «Ничего, не беспокойтесь, у нее много».

Консерватория мне поручила для работы чудный рояль Бехштейна, который занял по крайней мере одну шестую часть нашего нового жилища. Вдоль одной из стен была построена перегородка из натянутой на рамы бязи; за ней скрывались три железных кровати (пока что с голыми досками вместо матрасов). В остальной части комнаты стоял письменный стол Вячеслава и помещалась наша кухня.

Умывались мы в больших университетских уборных. Чтобы добраться до них, нужно было пройти по бесконечному коридору, наполненному густой толпой студентов.

Как в природе существует солнцеворот, до которого дни постепенно темнеют, укорачиваются, а после него начинают удлиняться, так и в нашей жизни настал день, после которого судьба начала меняться. Баку был нашим солнцеворотом. У нас были там трудности, болезни, даже большие несчастья, но общая линия судьбы шла на улучшение[70].

* * *

Как вспоминается Баку? Ослепительный, белый, каменный амфитеатр домов, спускающихся к густому, тяжелому, синему морю. В порту у берега радужно лоснятся пятна плавающей нефти. Горы, на которых расположен амфитеатр, то белые, то дымчатые, а то цвета бледной соломы. На горах никакой растительности. Это пустыня, выжженная зноем. Да и сама почва пропитана нефтью, ничего на ней не растет; разве полынь, мята, колючки. Среди камней кишат скорпионы, тарантулы, змеи. В горах есть места, где, особенно ночью, можно видеть, как танцуют и летают высоко над землей пламенные языки. Их называют «вечными огнями». Вячеслав ездил смотреть на них ночью и был в восторге. Ученые говорят, что в старину в этих местах жили огнепоклонники. Это как будто подтверждается при изучении архитектуры «Девичьей Башни».

Башня теперь стоит у берега; прежде она находилась глубоко в море, которое, как известно, медленно высыхает и постепенно отодвигается. Местное население объясняет существование башни романтической легендой. Жил султан, обожавший свою молодую жену. Она умерла от родов, оставив ему дочь. Сломленный горем султан не захотел ее видеть. Но по прошествии лет случайно встретился с ней, когда она была уже взрослой девушкой. Он остановился, пораженный: ему показалось, что он видит свою покойную жену, так она была похожа на мать. Он решил на ней жениться, но она сначала долго отказывалась, а затем попросила, чтобы он ей построил высокую башню в море, обещая покориться ему, когда башня будет готова. В день, когда постройка была завершена, она поднялась на крышу и бросилась оттуда в море.

Помню, что мы ходили осматривать башню изнутри. Ее стены составляли восходящие круги. Она не походила ни на роскошное жилище, ни на крепость. Скорее всего, на оккультный храм какого?нибудь древнего языческого служения. По гипотезе нашего ученого вожатого, это был храм огнепоклонников. Кстати, если я правильно помню, и внешняя архитектура башни очень своеобразна. Она имеет не цилиндрическую форму, а представляет собой как бы огромный каменный ключ, вставленный в море.

Город был веселый, залитый ослепительным солнцем. Торговали вовсю, восточный базар с пестрыми тканями и коврами; женщины были покрыты чадрами; по улицам иератически шагали верблюды.

Нефтяные промыслы окружают Баку кольцом, но они все на большом расстоянии, так что вдали видны трубы с черным дымом, но до города копоть почти совсем не доходит.

Порт не был в те времена очень оживленным. Но вблизи университета была торговая пристань, там кипела работа и было весело. Приезжали баржи с арбузами. Перед ними организовывались большие группы разгрузчиков. Они становились в ряд на определенном расстоянии друг от друга и быстро перебрасывали друг другу арбузы, ловя их, словно играли в мяч.

Маленький Дима (ему было 8 лет, когда мы приехали) любил играть в порту с другими ребятишками. Когда им было жарко, они прыгали с причала прямо в море как были — одетыми. Одет же был Дима, как и другие мальчики, в штанишки и рубашку (в жару только в штанишки) из бязи, которые я ему шила под материнским руководством Нины Васильевны — жены профессора Гуляева.

* * *

Сильное впечатление произвел на меня магометанский праздник «Шахсэй Вахсэй»[71]. Мы его видали с Димой в 1921 году в прибрежном местечке Бузавны, где мы жили на даче. В день «Шахсэй Вахсэй» вспоминается, как Гусейн, один из ближайших преемников Магомета, был коварно предан своим народом войскам неверных и как он был убит. По всей стране устраивались покаянные шествия. Когда мы с Димой услышали звуки приближающейся процессии, мы прокрались к забору, отгораживавшему наш садик от дороги, и спрятались в густые кусты. Нас, слава Богу, никто не заметил. Кроме процессии, никого на дороге не было, — магометане запрещали присутствие посторонних. Шли только мужчины, одетые в черное. В рубашках на спине и на груди у них был широкий вырез от верха до пояса. Шли они ритмически раскачиваясь, как одержимые, под нестерпимо настойчивый полувыкрик — полуприпев: «Шах — сэй… Вах — сэй…». Они высоко вскидывали над плечами цепи или ремни и под тот же ритм хлестали себя до крови по голым спинам. Вокруг вырастала слепая, фанатическая атмосфера, какая?то темная сила, которой уже никто не может владеть и которая может кинуться куда угодно. Не только тогда мне стало страшно, даже и теперь жутко об этом вспоминать.

Вячеслава не было с нами. Он дач не любил и жил один в Баку. Празднование «Шахсэй Вахсэй» его, однако, прямым образом затрагивало, так как он тогда занимался древними культами. В самом городе все носило гораздо более грандиозный характер. (На следующий год советское правительство запретило уличные празднования «Шахсэй Вахсэй»). Вот как эти церемонии описаны самим Вячеславом в его книге Дионис и прадионисийство:

«В сентябре шииты правят плачевный и экстатический праздник, именуемый в обиходе, — по неустанно повторяемому его участниками френетическому восклицанию, — ”Шах — сэй, вах — сэй“ (т. е. ”шах Гусейн, горе, Гусейн!“ — срв. греческое ”oitolinos“, ”ailinon“, ”? ton Ad?nin“ и т. п.). Этиологически приурочен этот праздник к воспоминанию о гибели исторического Гусейна, но очевидно восходит своими корнями к древнейшим плачам, — как и вообще в религиозном быте Персии сохранились остатки первоначальных культов. Пишущий эти строки имел случай наблюдать описываемые обряды в Баку. Больше чем за неделю до главного дня начинают ходить по городу, в окрестностях мечетей, процессии верных, бичующих себя в такт причитаний по голой спине связками цепей или ударяющих себя кулаками в обнаженную грудь. Вечером, при факелах, эти процессии, с несомыми впереди и под бой барабана разноцветными знаменами, металлическими изображениями отсеченных кистей рук Гусейна, тюрбанами с вонзившимися в них мечами и т. п., особенно часты и многолюдны. Число участников заметно возрастает со дня на день; растет и воодушевление по мере приближения к завершительному акту печального торжества. С утра в последний день разыгрывается на большой площади пышное действо со многими действующими лицами, воинами, пешими и конными в старинных кольчугах, детьми Гусейна и исполняющими женские роли переряженными мужчинами. В прологе зрители уже видят Гусейна последней сцены, сидящим на коне, в чалме с врубленными в нее ятаганами. Изображаются со многими перипетиями битва, предательство, поединок, мученическая смерть героя. В заключение, его палатка (как ”хижина“ Пифона в дельфийских Септериях) объята пламенем. При виде окровавленного, обезглавленного, изуродованного убийцами его тела в окружающей толпе пробегает огонь подлинного исступления, и белые туники обагряются первою кровью. Многочисленные процессии, еще более густые, пестрые и разноцветные, с боем барабанов, бряцанием и громом металлических орудий, ритмическими псалмодиями, расходятся по улицам. Бичующиеся, в черных одеждах с вырезами на груди и на спине, продолжают с еще большею ревностью свое самоистязание; но большинство, с непередаваемым выражением сосредоточенной решимости в искаженных чертах лица и в дико горящих глазах, движется с мечами, шашками, кинжалами наголо, чтобы в определенные сроки и на урочных перекрестках возобновить резню. Их белые одежды постепенно окрашиваются в густо — красный цвет. /…/ Поиски отсеченной и украденной врагами головы составляют предмет отдельного обряда: ищущие заглядывают во все дворы и закоулки, изображая тревогу и надежду. Любопытно, что, по обезглавлении героя, отрубленная голова раскрыла уста и произнесла исповедание единого Бога и Его пророка. По окончании патетической части празднования начинается кафартическая, открываемая многодневным постом, за которым следует пиршество. Таковы современные пережитки древнего энтусиастического плача, в его доныне сохранившейся непосредственности, — со всем тем, что породил он: миметическим действом, обрядом собирания разрозненных членов, культом пророчествующей головы — явлениями родными Дионисовой религии. Обычай карийцев в Египте наносить себе головные раны ножами при всенародных плачах по Осирисе отмечен Геродотом»[72].

* * *

Началась моя музыкальная деятельность в Баку сразу.

Не успела я представиться в музыкальный отдел, как меня встретили как неожиданного освободителя. «Ради Бога, идите скорее в консерваторию. Там хаос. Помогите!» Прихожу к Николаеву (директору) — та же встреча. Консерватория основана на днях — это преобразованная музыкальная школа. Всем разрешено записываться в ученики без вступительных экзаменов и ограничения возраста. И (о ужас!) — записалось 6000 человек. Дело было в том, что одновременно появилось распоряжение реквизировать все частные рояли, если на них не учатся по меньшей мере шесть учеников консерватории. К довершению хаоса, все бакинские дамы, которые умели немножко играть на рояле или петь, записались во ВСЕРАБИС (профсоюз работников искусства), как преподаватели музыки, ибо полагалось каждому гражданину принадлежать к какому?нибудь профсоюзу. Чтобы иметь возможность обучить 6000 учеников, начальство мобилизовало всех преподавателей ВСЕРАБИСа. Их оказалось около 200. К тому же, еще не было помещения. Мобилизованные преподаватели налетели как ярые мэнады на бедного Николаева, человека нервного, утонченного и хрупкого (он вскоре бежал за границу через Персию). Как нам учить такую бездну народа? А тут явилась я с программой Брюсовой, в которую входило «групповое обучение фортепьяно». Николаев поручил мне прочесть мэнадам лекцию. На следующий день стою я в консерватории в хвосте за хлебом, на стене объявление о моей лекции, а вокруг озлобленные голоса: «Наконец?то догадались. Прислали инструктора. Теперь узнаем, как это делать».

Я прочла им лекцию, все были довольны, сказали, что придут на мои уроки, и не пришли; а постепенно жизнь наладила всё сама: схлынули мэнады и фиктивные тысячи учеников; консерватория зажила своей нормальной профессиональной жизнью.

Я была зачислена в консерваторию преподавательницей (фортепьяно, сольфеджио, позже и гармонии) и одновременно студенткой в отделе композиции.

В курительной комнате мы провели два года. Не понимаю теперь, как столько жизни могло вместиться в столь малое пространство. Бичом этого жилища было невообразимое количество клопов. Я поливала керосином доски, на которых мы спали, — это не помогало. Лишь к концу второго года мы избавились от клопов, когда смогли выехать на дачу (на Зых, поселок под Баку) и проделали в комнате полную дезинсекцию.

Быть может, иногда, очень редко, семья Гуляевых (с ними у нас была общая тонкая стенка) и могла слышать повышенные голоса, но жили мы очень дружно, причем у каждого из троих была своя отдельная жизнь.

Упражнения по контрапункту я писала утром в постели, пока Вячеслав и Дима спали. Но днем я много играла на рояле. В этот период я еще считала себя пианисткой. Кроме того, я занялась камерной музыкой и систематически работала в той же комнате со скрипачом Хорозяном, готовя концертный репертуар.

Дима в первый год бакинской жизни еще не ходил в школу. Он много играл с детьми соседних профессоров, а когда возвращался домой, всегда гармонически приспособлялся ко всем обстоятельствам и всем помогал. Несмотря на мои протесты, он упивался чтением Достоевского. Что этот 8–летний мальчик мог понять в Достоевском, мне было неясно, но его нельзя было отогнать от книги. Он написал тогда очень талантливую комедию «Война царства порядка с царством беспорядка». К сожалению, она потеряна.

Наша комната находилась в университетском коридоре и потому в нее ежеминутно кто?нибудь заходил. Забегали студенты, с которыми у Вячеслава были особенно близкие отношения. Среди них ежедневно, хотя бы один раз, Моисей Альтман.

При нашем вселении в новое жилище я сама была проникнута большим уважением к университету и старалась внушить это уважение также и Диме. Я ему сказала, что он должен вести себя очень хорошо, и что университет — «храм науки». Это выражение очень его заинтересовало: он вел себя прекрасно, но весь проникся острым любопытством к этому храму и стал понемногу исследовать все, что только мог. В первой, самой главной аудитории, были хоры, и я как?то заметила, что он туда зашел во время лекции и слушал, спрятавшись за перила, о неудавшемся бегстве Людовика XVI и его аресте в Варенн. Очень ему нравился историк проф. Байбаков и он любовался элегантностью, с которой тот играл со своей шляпой во время лекции.

Коридор нашей курильни принадлежал Естественному факультету. Рядом, в соседнем коридоре, был анатомический музей, где стояли стеклянные шкапы, наполненные скелетами. Как?то утром Дима гулял по коридору; навстречу ему идет служащий из лаборатории и несет блюдо. Поравнявшись с ним, Дима увидел лежащую на блюде отрубленную человеческую голову. Это видение ему запомнилось навсегда, но особенно его не поразило.

Вести хозяйство: в той же курильне чистить, стряпать, мыть — было нелегко, т. к. в комнате не было воды и за ней нужно было ходить через нескончаемый коридор, наполненный студентами. Особенно затрудняла необходимость выносить из комнаты все то, что принято скрывать от посторонних взоров. Обедали мы за маленьким столом обычно всегда интимно, втроем. Во время обеда я импровизировала главы очередного романа, который увлекал одинаково обоих моих сотрапезников. Роман был высоко романтический. Героиня — Долорес — рожденная в тюрьме таинственной заключенной, была красавица и жила одна с тигром, приставленным к ней каким?то ее невидимым охранителем и властелином. Интриги были очень сложные и выдумывались с места в карьер. Но когда наступило время кончать роман, мне стало очень трудно: мои слушатели ожидали логического заключения фабулы. Я ходила взад и вперед по коридорам, ломая себе голову, как распутать все нити, которые я намотала, и как, распутавши, внести их в стройную заключительную ткань.

Вечером мы ложились с Димой спать довольно рано, скрывшись за нашу бязевую перегородку, а к Вячеславу заходил кто?нибудь из друзей. Очень часто, почти каждый вечер, бывал проф. Всеволод Томашевский, который занимал тогда пост замнаркома просвещения, очаровательный человек, добряк, коммунист старинного романтического стиля, санскритолог, но, к сожалению, безнадежный алкоголик. Сидели они вдвоем за бутылкой водки и беседовали до позднего часа.

* * *

В эти два года, когда мы жили в курильне, к общим трудностям приложились еще разные невзгоды. У Димы бывали очень опасные острые бронхиты с высокой температурой. Осенью 1921 я заболела брюшным тифом и пролежала в лазарете 60 дней, покинув двух моих бедных сирот[73]. Тогда приехала в Баку, чтобы нас выручить, Алекандра Николаевна Чеботаревская, «Кассандра». После 60 дней тифа с рецидивом наш милый доктор Тарноградский продержал меня в постели еще почти месяц, и на это время Кассандра взяла меня к себе в свою комнату. (Она сняла себе комнату в городе.) Она же выхаживала Вячеслава, когда у него в этот же период сделалась желтуха[74].

На лето 1922 года мы наняли с друзьями комнаты на очень пустынном и красивом полуострове около Баку — Зых. Кассандра много хлопотала об устройстве этой дачи и не раз отправлялась туда на пароходе «Меве» (от немецкого «M?we» — чайка), регулярно ходившем на соседнюю фабрику того же Зыха.

В одну из таких поездок она взяла с собой Диму. На обратном пути, когда они уже сидели на пароходе на Зыховой пристани, Дима загляделся на какого?то малыша на молу и, обернувшись, перекинул правую руку через борт. Пароход тронулся, но потом его вдруг кинула обратно волна, и Димина рука оказалась защемленной между бортом и огромным столбом на пристани. Диму сразу отвезли в клинику к хирургу, проф. Ошману. На раненной руке была возможность оставить лишь большой палец, а четыре других были невосстановимы[75].

Природа Зыха отличается совершенно своеобразной красотой, и несмотря ни на что, мы все трое очень полюбили это место. Мы прожили там лето 1922 года.

На Зыхе нет ни виноградной

В кистях лозы, ни инжиря:

Все выжег зной, все выпил жадный;

И в сакле я дремал прохладной

До половины сентября.

А перед саклею, горя

Сафирами восточной славы,

Текли Хвалынские струи.

И милы стали мне твои,

О Зых, возгорий плоских главы,

Твой остов высохшей змеи

Меж двух морей живой оправы,

И солнцем пахнущие травы,

И в белом камне колеи. [III, 504. — Ред.]

Университет в ту эпоху был совсем молодым, и чувствовалось, что профессора и студенты относились к нему с любовью, как к чему?то собственному. С центральными властями он имел еще мало соприкосновений и придерживался традиционной старой структуры. Вячеслав там охотно работал. Там же состоялась и торжественная защита его докторской работы «Дионис и прадионисийство». Вступительные лекции к курсам Вячеслава проходили в первой аудитории, очень обширной, куда собирались студенты со всех факультетов, а также и просто публика. Затем занятия продолжались для специальной, хотя довольно обширной группы слушателей, становившихся его учениками. Вячеслав любил молодежь и имел для нее какую?то притягательную силу. К нему стали обращаться не только для помощи в научной работе, но также для интимных бесед. И, естественно, стали появляться также и поэты. Основался поэтический кружок, названный «Чаша». Членами «Чаши» были не только ближайшие университетские ученики Вячеслава. Помню, раз к нему явилась в сопровождении матери 15–летняя девочка и показала ему свои высокоталантливые стихи. Это была Леля Самойлова. Участвовала в «Чаше» студентка восточного факультета Лена Юкель. Она «пела» стихи различных поэтов членов «Чаши», а также персидские песни. Она их распевала на простые мотивы, которые ей нравились — чужие или свои собственные, без всякого аккомпанемента. У нее создавался собственный стиль лирической сказительницы[76]. С многими учениками у Вячеслава образовалась тесная связь — связь, которая сохранилась у некоторых даже и по сей день, какое?то братское единение на основе преданности и любви к учителю. Это тем более удивительно, что Вячеслав прожил в Баку всего четыре года. Вспоминается Виктор Андроникович Мануйлов. Он не был еще тогда профессором Ленинградского университета и известным литературоведом. Это был просто Витя Мануйлов, поступивший чуть ли не в семнадцатилетнем возрасте на филологический факультет, блондин, голубоглазый, в белой косоворотке, худенький, хрупкий, с опасно начинающимся туберкулезом, невероятно прилежный, себя не жалеющий и пользующийся большим успехом у девочек. Мануйлов написал воспоминания о Вячеславе[77]. Талантливой ученицей была также Елена Александровна Миллиор. Она много лет занималась изучением истории Греции, которую она особенно чувствовала, любила и заставляла других любить. В последние годы она была заведующей кафедрой истории Ижевского университета, а затем жила в Ленинграде, где написала интереснейшее исследование о «Мастере и Маргарите» Булгакова. Вокруг нее постоянно собиралась молодежь, которую притягивали ее личное обаяние и педагогический дар. Ее в Баку все звали Нелли. Она умерла в 1978 г. в Ленинграде. Я с ней переписывалась всю жизнь, и она мне прислала отрывок своего дневника. Приведу здесь фрагменты, относящиеся к Вячеславу:

2 июля 1921 г. Зых.

Все?таки общение с В. Ивановым, чтение Зелинского и т. д. /…/ все это налагает отпечаток на мою, надо признать, даже чересчур восприимчивую и впечатлительную натуру. Оставаясь сама собой, не сходя с материалистического позитивного миросозерцания, я, однако, заглядываю в некоторую бездну! Да, я еще забыла влияние «Братьев Карамазовых», еще не совсем осознанное, но, вероятно, значительное, хотя я, кажется, не все там достаточно поняла. Но все это составные силы, а какова равнодействующая? Не знаю. Но я глубоко ненавижу все самоуверенно плоское, это умственное мещанство, эти теории, ставшие догматами, это меня отталкивает от марксизма. Нет, научный марксизм, понимание истории у Дубровского — это одно, а «то» — совсем другое.

21 июля 1921 г.

На днях держала экзамен у Вяч[еслава] Иванова. Наша беседа длилась около одного часа. При этом мы рассматривали и план Афин и фотографии развалин, и он рассказывал о них. Читал мне целые лекции о Дионисе и пра — Дионисе. И невзначай задавал коварные вопросы. Спрашивал даже мелочи, даже термины. Экзамен прервал вошедший в комнату ст[арший] науч[ный] сотрудник Тумбиль. В. И. представил меня как чрезвычайно любящую филологию и т. д. Потом записал свое «весьма» и отпустил душу на покаяние. Устала я отчаянно. Сам В. И. заметил, что у меня было «обморочное состояние» во время экзамена.

24 июля 1921 г.

22–го я присутствовала на защите диссертации Ивановым. Благодаря общению с ним, я была вполне в курсе дела и могла разобраться в смысле его тезисов. Затем было прочитано постановление факультета и при громе аплодисментов профессора начали поздравлять и целовать В. И. Я со всеми студентами вышла в вестибюль. В дверях увидала Альтмана, который спешил поздравить В. И. Меня заметил проф. Маковельский. «Пойдите, поздравьте», обратился он ко мне. Я призналась, что не решаюсь подойти. Но тут я решилась. Его окружали уже только «свои»: профессора с женами, его дочь. Я робко произнесла свое поздравление. «Можно мне поцеловать вас?» — спросил со своей доброй улыбкой В. И. Я не сантиментальничаю. Но все же, когда он приехал, я надела сильные очки, чтобы рассмотреть его издали и не была в числе студентов, знакомых с В. И., и, пожалуй, гордящихся этим. А теперь я надеюсь, он будет моим научным руководителем. И случилось это само собой.

2 августа 1921 г.

Я презираю и ненавижу эту будничную жизнь, она мне кажется не сутью, а так, неприятным сном. Суть — Достоевский, Ницше, Вяч. Иванов.

5 сентября 1921 г.

Сегодняшний день я могу считать действительно значительным и важным днем своей жизни. Вяч. Иванов «трижды благословил меня на научную дорогу». Я ему сказала, почему хочу заняться именно древним миром, изложила все то, о чем думала последние два года, те историко — философские проблемы, которые стоят предо мной. Вяч. Ив. выслушал меня внимательно. Он характеризовал меня, мой ум как теоретический, стремящийся познать закономерности (между прочим, вначале посылал меня к философам). Затем он сказал, что путь, выбранный мной (план занятий), правильный вывод из заданий, которые я поставила себе /…/

«На научную дорогу я вас благословляю трижды, у вас научно работающий ум», я внутренно вооружена благодаря своим способностям. Мне придется перейти через много колебаний, пока я найду мой настоящий путь. «А прежде всего, надо вооружиться основательным знанием древних языков».

Наш разговор в такую форму вылился случайно. Но В. И. сам сказал, что интересуется моим внутренним миром, даже моими мечтаниями. Тогда я «исповедовалась» перед ним. Много раз я повторяла имя Николая Александровича [Дубровского. — Ред.], который первый дал мне толчок для серьезного отношения к истории.

Первый раз ко мне так близко подошел авторитетный человек, которого бы я так глубоко уважала. Я вечно находилась в состоянии неуверенности и сомнений. Теперь я должна поверить в себя, значит, удесятерить энергию и тогда ????!

16 марта 1922 г.

Бывают же в жизни такие фантастические дни! Такой странный день был вчера. /…/ Хорошо выдержала экзамен, интересно беседовала с Вяч. Ив. уже вечером, после экзамена; был блестящий реферат Нины /…/ Потом пошли после реферата чай пить. Пришел Вяч. Ив. Он сказал о Лиде: «Она всё притворяется, что она естественница, она только притворяется. Она ведь бесенок». А бесенок улыбался и был правда похож на бесенка[78].

15 июня 1922 г.

Воистину блаженный, священный ???о?: эти чистые четкие линии, это море — ?????? — синее, полное сдержанной смелой силы, — и эти ночи — небо не заслоненное домами — «Sterne, die man nicht begehrt» — но которыми любуются, — которые любят, — и бухта, золотая ниточка огней, драгоценное ожерелье, и маяк, равномерно вспыхивающий и гаснущий. И улыбка и юмор и серьезность Вяч. Ивановича. Ведь он здесь, я его вижу каждый день, несколько раз в день; вчера я возвращалась от него ночью, часов в одиннадцать, было совсем темно. Весь вечер мы просидели на террасе и говорили — о звездах die man nicht begehrt или, напротив, begehrt, и об университете и о чем угодно. А сегодня я пришла к нему с Майковым (я тогда увлекалась его поэмой «Три смерти»), жаль, не было времени прочитать ему все. /…/ Когда я любуюсь морем, я счастлива, я никогда не привыкну к нему, видеть море для меня праздник и говорить с Вячеславом — тоже праздник, и приезд Гуляевых, и мой приезд домой.

20 июля 1922 г.

Недавно Вяч. Иванович гадал мне по руке. Вот главное, что я запомнила: преобладание интеллектуализма, отсутствие мистики; в жизни для достижения практических целей я проявляю мало энергии, — не хватает желания, поэтому я не буду богатой; предпочтение созерцательности; идеализм в любви. Затем предсказал какой?то перелом в середине жизни. Жить буду долго.

На фотографии, которую Вячеслав подарил Нелли, он надписал: «Моей филологической сотруднице и сомечтательнице Елене Александровне Миллиор» и приписал следующие стихи:

Какая светлая стезя

Открыта мысли, сердцу Нелли.

Иди же, Нелли, не скользя,

Сквозь горы, льдины и метели

На Дионисовы свирели.

Кому они однажды пели,

Тому нейти на зов нельзя.

Из близких учеников была также Ксения Михайловна Колобова (впоследствии — профессор истории в Ленинграде). Она была очень умная, писала стихи. Я с ней лично мало встречалась, но Вячеслав ею занимался, следил за нею и очень ее ценил.

В дневнике Вячеслава под датою 1–е декабря 1924 года (т. е. через три месяца после нашего приезда в Рим) читаю: «Письмо от бедной Ксении. Как ее встряхнешь? Надо написать ученикам».

В 1927–ом году в Павии Вячеслав написал стихи «Палинодия». В них поэт в духовном волнении вопрошает себя:

…И твой гиметский мед ужель меня пресытил?…

Ужели я тебя, Эллада, разлюбил?[79]

Прочитав это стихотворение, Колобова послала Вячеславу в Италию страстные обвинительные письма, разгневанная его «изменой» античности. Но к этому я еще вернусь.

Одно из редких бакинских стихотворений было навеяно глубоко поразившей Вячеслава вестью о смерти Блока.

УМЕР БЛОК

В глухой стене проломанная дверь,

И груды развороченных камней,

И брошенный на них железный лом,

И глубина, разверстая за ней,

И белый прах, развеянный кругом, —

Всё — голос Бога: «Воскресенью верь».

10 августа 1921[80].

В рукописи приписка: «Баку, 10. VIII — вечером, при виде проломанной в университетском коридоре двери. Утром узнал, что вчера в 10 ч. утра умер Александр Блок».

* * *

Моисей Семенович Альтман был не только поэтом, очень прилежным студентом, но, несмотря на разницу возраста, и большим другом Вячеслава. Он у нас бывал почти ежедневно и вел с Вячеславом бесчисленные беседы на самые разнообразные и глубокие темы[81]. Он был очень трогателен во время моей болезни, приходил навещать меня ежедневно, чтобы приносить обо мне сведения отцу. Лазарет же отстоял от города за шесть верст. Никаких средств сообщения: он ходил пешком. Разговоры со мной происходили через окно.

Один раз кто?то из друзей, профессоров — медиков (медики составляли нашу аристократию, помогали всячески и лечили нас даром) устроил Вячеславу поездку ко мне на автомобиле. Его как почетного посетителя пустили внутрь лазарета, и он, к моей радости, неожиданно явился передо мной наряженный в докторский балахон и белый колпак.

Семья Альтманов (отец, мать, младший брат студент — медик Рафаил, к которому Вячеслав питал особенную нежность, и сестричка — подросток) происходила от литовских хасидов. Родители были благочестивы, а дети, как бывает часто, агностики. Но чтобы не огорчать родителей, они соблюдали обряды. В первый год нашего пребывания в Баку родители Альтмана пригласили Вячеслава к себе на интимную пасхальную трапезу, и, действительно, кроме семьи никого не было. Вячеслав был очень растроган этим вечером. На следующий год они пригласили и меня, и я навсегда запомнила общую духовную атмосферу, ритуальную еду, и питье, и молитвы. Помню, как постучали в дверь и как маленькая сестра Моисея пошла открывать ее, чтобы впустить пророка Илию.

* * *

«Чаша» не была единственной группой поэтов. В Баку было много поэтов, объединявшихся в разных кружках[82]. Среди них — поэтесса Татьяна Вечорка. На одно ее стихотворение я написала музыку. Вячеслав никогда не просил меня писать на его стихи, но когда я это делала, был всегда очень счастлив. По поводу романса Вечорки в нем вдруг загорелась ревность: он возненавидел эти стихи и начал их высмеивать. Особенно доставалось «кожаному дивану»:

Ну что же? Счастье, может, в том,

Чтобы войти в твой тихий дом,

Прилечь на кожаном диване…

Он настоял, чтобы пели «дедовском диване». Много позже, в Риме, эту вещь должны были исполнять в концерте и желательно было текст перевести на итальянский. Вячеслав взялся за это сам. Вышли великолепные строки, хотя ничего общего не имеющие с оригиналом, разве только что упоминается луна и говорится о примирении с судьбой.

* * *

В Баку в это время вдруг появился Хлебников. Он показался в одно прекрасное утро совершенно неожиданно. Абсолютно ни на кого не похожая фигура, высокий, в кожаном тулупе, обитом бараньей шкурой, меховая шапка, а на ногах какая?то странная обувь. Весь желтый, и одежда и лицо, с большими отеками, как у голодающих. Действительно ли он голодал или был болен, не знаю. Вячеслав страшно обрадовался, так как его очень любил. Жил в Баку и Алексей Крученых[83]. Он заходил к Вячеславу, и они охотно беседовали. Крученых проповедовал свою «заумную речь». Он вскоре уехал в Москву, чтобы действовать на более широком поприще. Из Москвы он писал, что поэтов там великое множество, что их группируют по «стойлам»[84].

* * *

В Москву некоторые ездили также и на короткий срок, чтобы стряхнуть свой провинциализм. Проф. Селиханович, очень популярный лектор («Введение в философию»), вернувшись из Москвы в Баку, рассказывал Вячеславу с восторгом о новостях в столице и сообщил, что даже сделал некоторые изменения в своей системе, убрав, например, из нее Бога.

Очень полезной для нас лично была поездка в Москву Наркома просвещения Азербайджана Буниат — Заде. После разговоров в Москве он узнал, что есть на свете Вяч. Иванов, и воспылал к нему большим уважением. В письме со всякими указаниями Замнаркому Томашевскому была такая приписка: «А особенно кланяйся от меня Вячеславу Иванову и делай все, что ему нужно, чтобы эта знаменитость осталась у нас в Баку именно». Впоследствии меня пригласили в подвальный склад Наркомпроса и выдали мне пару настоящих кожаных ботинок (на смену красных чувяков тетки Альтмана, а зима была холодная и даже снежная), два рубашечных отреза белого ситца, один с мушками, а другой в полоску (из них я сшила себе платье, которое мне казалось верхом парижской роскоши) и ночной горшок. Этот последний дар снял с моей души невероятную тяжесть. Нина Васильевна Гуляева одолжила мне свой, когда мы приехали, и я не знала, чем ей заменить его, т. к. старый стал неказистым. Откуда можно такую вещь добыть?

* * *

Из забавных поездок, не в Москву, а по линии халтуры, можно рассказать про Ленкорань. Томашевский предложил Вячеславу поехать с ним и проф. Байбаковым в ближайший персидский город Ленкорань, чтобы прочесть там лекции. Оплата была заманчивая: сумма денег — «туманов», мешок «ханского» риса и мешок кишмиша (изюма). Вячеслава это предложение позабавило, и он с радостью согласился.

Поездка была очень короткая, и в Персии Вячеславу не удалось много повидать, но он с гордостью привез «туманы», рис и кишмиш. Он рассказал, что ему там предложили покурить опиума, он согласился, надеясь испытать какие?нибудь экстатические переживания, но был разочарован. Он должен был забраться на верхний этажик так называемого «чайного домика», где ему предложили курить, но перед домом скопилась целая толпа зевак смотреть на это редкое зрелище. Зеваки помешали всякому экстазу, а сам дурман вызвал у него тошноту.

Возврат Томашевского домой был хуже. Жена, как часто случалось, отсутствовала; он сел бобылем перед керосинкой и решил сварить на ужин риса, не очень хорошо зная, как это делается. Зажег керосинку, насыпал котелок до краев рисом и налил воды, сколько вошло. Все закипело, рис начал расти и расти, вылезая через край. Рис был драгоценный, и Томашевский, сидя у керосинки, все подбирал ложкой то, что шло через край, и глотал. Кошмар, казалось, никогда не кончится.

* * *

Вячеслав во время пребывания в Баку заинтересовался персидским языком. Ему захотелось читать Гафиза в подлиннике. Он обратился к преподавателю персидского языка на нашем восточном факультете. Это оказался оригинальный и симпатичный человек, похожий скорее на дервиша, но примитивный как педагог. Он, несмотря на просьбы Вячеслава, категорически отказался говорить о грамматике и конструкции языка, ему, наверное, мало известных. А это?то и составляло любовный интерес Вячеслава как филолога.

Я присутствовала при первом уроке и потешалась про себя. Дервиш, последователь метода Берлица, хлопал себя по лбу и распевал: «Ба… зу», требуя многократного повторения того же от ученика, затем стучал себя по зубам: «ден… зи», после многих повторений указывал на руки: «ма — ну»…

Что персидский язык индоевропейского происхождения, стало ясно, но также стало ясно, что по такой системе и такому ученику добраться до Гафиза невозможно. Уроки прекратились.

* * *

На третий год нашего пребывания в Баку умер университетский кассир Кабанов, и его квартиру разделили между нами и его вдовой с ее племянницей Амалией. Они были выходцами из приволжской немецкой колонии.

Мы оказались владельцами настоящей квартиры! У нас было две комнаты. Одна, побольше, для Димы, Бехштейна и меня; другая, маленькая, через которую мы проходили, принадлежала Вячеславу. Постель была припрятана за альковом, как он всегда любил, а в остальной части был письменный стол, два — три стула, книги. Кроме того, была у нас собственная ванная комната. Ванна согревалась нефтью при помощи очень примитивного приспособления, и я панически боялась взрыва.

Кухня была общая с Кабановыми, и Амалия там поместила свою постель. Тетка ее жила в нарядной отдельной комнате. Она была еще очень красива, хотя ей уже было под 50. Свою племянницу, уродливую и курносую, она била и морила голодом.

* * *

Но населению нашей квартиры суждено было умножиться. Нам порекомендовали домработницу. Кажется, это еще устроила до своего отъезда из Баку Кассандра. Это была Настенька Косырева, двадцатилетняя девушка из хорошей крестьянской семьи Саратовской губернии. В их краях был неописуемый голод. Отец Насти ездил за мукой и на обратном пути был ограблен и убит. Огромное количество крестьян двинулось вниз по Волге к персидской Ленкорани в поисках работы и хлеба. Среди них и Настя с матерью, сестрой и братишкой. Не успела она приехать в Ленкорань, как тяжко заболела тропической малярией и была эвакуирована в Баку. На кухне над постелью Амалии была сооружена верхняя лежанка, как в казарме. Настя поселилась у нас и сделалась любимым членом семьи. От лихорадки бакинским медикам, которые очень глубоко эту болезнь изучали и с ней боролись, Настю удалось вылечить. Она всегда обедала вместе с нами, и мы все ее любили. Когда мы уехали из Баку, она осталась совершенно растерянной и убитой горем.

Настя была из старообрядцев — беспоповцев. Вспоминаю один из ее многих рассказов о своей деревне. Появлялся у них время от времени странник, старик, которого все очень боялись и чтили. В их деревне он останавливался всегда у одной очень бедной и очень набожной вдовы. У вдовы случилась большая радость: ей как?то удалось раздобыть самовар. Когда появился странник, вдовы не было дома. Он увидел самовар (изделие новой дьявольской индустрии, исчадие ада), схватил его и, громко выкрикивая что?то, потащил через деревню к Волге. Народ последовал за ним толпой. Вслед за ними подоспела и сама вдова, в страхе и отчаянии. Странник бросил самовар в реку и стал бить его палкой, стараясь погрузить его в воду. Но самовар не шел ко дну, а выпускал из себя, булькая, воздух. «Вишь ты, окаянный, не хочет тонуть; и преисподня его не берет!»

Настя каждый вечер молилась Богу, но в церковь никогда не ходила. Когда ее мать умирала, она беззаветно за ней ухаживала и заботилась особенно, чтобы мать умерла на правом боку, хотя больная и стремилась повернуться на левый. Настя мне объяснила, что когда человек умирает, то слева у него бес, а справа ангел.

* * *

Но дело не ограничилось Настей. В один прекрасный день явился с маленьким узелком в руках Сергей Витальевич Троцкий. Это был старинный друг Вячеслава, навещавший его периодически еще на Башне. Он был малороссийский помещик, жил у себя в хуторе, обожал поэзию, музыку и искусство, вышивал шелками картины, любил украшаться кольцами, брелоками из драгоценных камней, носил бархатные курточки, волосы причесывал в стиле Ренессанса, с кудрями, кажется, не завитыми, а натуральными. (Ему посвящено стихотворение «Соловьиные чары» в «Нежной тайне[85].)

Он был тихий, нежный, ясный, веселый, чуткий и одухотворенный. В Баку он попал после многих тяжких приключений: бежал с родными из своего малороссийского хутора на кавказское побережье Черного моря; после неудачной попытки переплыть границу в лодке контрабандистов, был ими ограблен и лишен всех своих драгоценностей; затем, оставив своих родных, один перебрался через весь Кавказ и достиг Баку, где, он знал, живет Вячеслав. В котомочке у него были две рубашки, которые он сам мыл, т. к. ткань была так изношена, что он никому не доверял ее в руки. Курточка была старая, но черная, бархатная. Брелоки у него еще были, но не драгоценные. Сам он был такой изголодавшийся, что если поставить перед ним фунт масла, через мгновение ока оно исчезло бы, даже без хлеба.

Что было с ним делать? В ванной была поставлена постель, и наша семья увеличилась. Нас стало пятеро, и Сержик сделался родным и любимым. Несколько лет после нашего отъезда С. В. был арестован и погиб в лагере.

Ночью, когда было жарко, на веранде стелились ковры, и все ложились спать под звездным небом рядом: Кабанова, Амалия, Настя, Дима, Сержик, я. Вячеслав оставался в своем алькове.

* * *

Продовольствие к этому времени уже не составляло проблемы. Можно было все необходимое купить. Кроме того, профессорам выдавались пайки. Один раз Рыбком выдал чудесную рыбу, но из?за плохой организации за два месяца сразу. Пока ее распределяли, она уже стала не первой свежести. Хозяйки были в отчаянии, что делать с таким количеством рыбы? У всех болели желудки. К кому не зайдешь, потчуют: «Заходите, заходите, скушайте рыбки. Это, знаете, лососина».

Позаботилось начальство как?то раз и о белье профессоров. Были выданы всем подштанники из кричаще розового ситца. Помню как на Зыхе, где мы жили с тремя другими профессорами, на веревочках ласково и приветливо развевались под солнышком, наподобие облачков, академические штанишки.

В начале нашего пребывания в Баку я раза два ходила продавать старые вещи на базар. Но здесь это не носило такого кошмарного характера, как в Москве, когда мы с Верой это делали в надежде купить для нее что?нибудь диетическое, манной крупы, белой муки. Здесь все было весело и солнечно, как и сам базар. Не знаю, что купила Лидочка Гуляева, с которой я однажды пошла вместе, но на вырученные от продажи деньги мне экстренно необходимо было найти для Вячеслава хорошие брюки. Вернулась домой я гордой и счастливой: брюки были из прекрасного сукна, совсем новые, хорошо скроенные… Увы! По неопытности я не разглядела, что они были матросские со всеми особенностями покроя, а также с изящным клешем книзу, образующим на щиколотке воланчики. Моя победа обернулась фиаско.

* * *

Дима ходил в школу с 1921 года, когда его записали в старший приготовительный класс. Там ему преподавали и тюркский язык, но он мало из него усвоил. Он вообще школой пренебрегал. Думаю, что при развитии, которое ему давала окружающая среда, он в школе скучал, и бедный его преподаватель Александр Сергеевич тщетно меня вызывал, чтобы читать нравоучения: «Нельзя допускать, чтобы дети ежедневно так опаздывали в школу. Такое поведение может пагубно повлиять на всю будущую жизнь».

Дима много времени проводил с нами, но имел и своих друзей, с которыми играл на дворе. Сначала это были дети профессоров (пока мы жили в курильне), а затем дети технических служащих университета. Из них он особенно любил Герку, пионера, уже подростка, много старше его.

Когда умер Ленин, мальчики устроили у нас в чулане заседание, постелили на сундучке одеяльце, расцвеченное под леопарда, поставили сверху портрет Ленина, зажгли 2 свечи по обе стороны и говорили речи. Взрослых не пускали, но декорацию мне Дима потом показал в знак доверия.

* * *

Появление Настеньки сильно облегчило мою жизнь, и главное — мои музыкальные занятия (к которым Вячеслав всегда питал живой интерес). В бакинские годы я изучала под руководством Михаила Попова (молодого композитора, учившегося у Танеева) контрапункт, фугу и формы, а в последний год даже начатки инструментовки. Попов не был опытным педантичным педагогом. Он увлекся работой с продвинутой ученицей, но при этом забывал посвятить ее в самые элементарные схоластические правила. Учебников тогда в Баку не было. В результате мне учиться было вольно и радостно, композиторская техника начала немного оперяться, но на экзамене фуги я провалилась. В области музыки провал на экзамене был для меня абсолютно новым и тягостным переживанием. Когда я пришла домой, Вячеслав не только не стал меня утешать, но своими настойчивыми упреками довел меня до полной и отчаянной злобы. «Если тебя провалили, значит, ты была не подготовлена, значит, ты недостаточно изучила все ваши правила». (Вячеслав был исключительно музыкален, но абсолютно не сведущ в области музыкальной техники.)

Оставшись одна в комнате, я в ярости начала кидать стулья об стену, потом мне их стало жалко, я успокоилась, но в душе осталась горечь. Много позже, когда в Риме пришлось заняться схоластической фугой, я поняла всю степень моей бакинской безграмотности; мне стало ясно, что мой провал был необходим, и что интриги врагов Попова тут были не при чем. Однако, если Мишпо? (как мы его дружески звали) и плохо объяснил мне правила фуги, он, с другой стороны, способствовал развитию моей свободной композиции.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.