Глава восьмая
Глава восьмая
Вернувшись в Петербург, Блок продолжает вести все ту же беспокойную жизнь. Но его заботит болезнь матери; он часто пишет ей, уговаривает ее бросить Ревель и переселиться в Петербург, а потом посоветоваться с кем-нибудь из петербургских докторов и уехать в санаторию.
Весь январь он наводит справки о санаториях, приискивает подходящего доктора. Он зовет мать к себе и для удобства совместной жизни присоединяет к своей квартире еще две комнаты из соседней квартиры. Матери предоставляет просторное помещение в два окна. За перестановку вещей он, по обыкновению, принимается с жаром и все время доволен тем, что выходит по-новому и притом гораздо удобнее, просторнее и красивее прежнего. В письме к матери от 18 янв. 1910 г. он горячо уговаривает ее отказаться от визитов и других светских обязанностей. Письмо его на эту тему очень характерно.
«За то, что ты делаешь визиты, а Францик тебе это позволяет, я прямо сержусь на вас обоих. Всякому человеку нужно быть, хотя бы до minimum'a таким, каков он есть, существуют черты, которых не преодолеешь. Таковы для нас с тобой (обоих соверш. одинаково) – отношения к «обыкновенным», посторонним «ближним». Я знаю твердо , что если я начну «исполнять обязанности», вроде твоих (хотя бы, по отнош. к родственникам Марьи Тимоф. Блок, или к своим), то я долго не выдержу . Потому я поневоле ( по обязанности перед самим собой ) должен экономить себя – и ни за что не отдам ни одной части своей души (или «досуга», или времени) таким посторонним людям. В противном случае – я могу сойти с ума без всяких преувеличений … (Ни о карьере, ни о спасении приличий уже не может быть и речи, при условии твоих припадков)».
Здесь Ал. Ал. говорит о тех припадках эпилептического характера, которым подвержена была его мать. Доктора называют их «эпилептоидами». Они связаны с болезнью сердца и начинаются с момента неописуемого блаженства или страдания, затем краткого беспамятства. Они сопровождаются известной степенью духовного просветления и очень тяжелы по своим последствиям: потеря памяти, растерянное и удрученное состояние; обычные явления жизни получают характер чего-то дикого и страшного.
Блок торопит мать скорее бросить Ревель, скорее переезжать в Петербург. По этому поводу он пишет 29 янв.: «Прямо в санаторию ехать не следует уже потому, что тебе нужно «выговориться» со мной…» и 22 января: «Экономить на этом ни в коем случае нельзя, вообще, надо отнестись к этому очень серьезно, а деньги (хотя бы часть) взять у меня, это будет для меня первая настоящая, реальная и приятная трата (кроме Шахматова)».
Среди всех этих дел и забот возникает новый животрепещущий интерес. Почти в каждом письме к матери говорится о комете Галлея и о другой, которая должна появиться в январе 1910 года.
11 янв.: «Известно ли тебе, что, кроме кометы Галлея (безопасной, вроде Нат. Ник. [109] ), идет другая неизвестная – настоящая незнакомка? Хвост ее, состоящий из синерода (отсюда – синий взор) может отравить нашу атмосферу, и все мы, помирившись перед смертью, сладко заснем от горького запаха миндаля в тихую ночь, глядя на красивую комету…» «Я очень оживлен, – пишет он 13 января, – комета, разумеется, главная причина».
Но обе кометы оказались безопасными: «О комете я как-то перестал думать или думаю редко» (27 янв.).
Мать приехала к сыну в Петербург в начале февраля, а в марте муж увез ее в санаторию доктора Соловьева в Сокольники, подле Москвы.
Ал. Ал. продолжает писать матери так же часто и в санаторию, где она пробыла тогда пять месяцев. Лето выдалось жаркое, условия санатории были хорошие.
В начале апреля Ал. Ал. пишет матери о смерти Врубеля, описывает его похороны, на которые собрались все художники, но речь произносил только он. Эту речь, тщательно ее переписав, он тут же в письме и шлет матери. Впоследствии он сильно ее переделал. Напечатана она была в журнале «Искусство и печатное дело» за 1910 г., в № 10–11, под редакцией Яремича [110] . Этот 1910 год журнала весь посвящен Врубелю.
В эту весну Ал. Ал. приходилось часто говорить публично, приходилось выступать печатно: «Я терзаюсь статьями, – пишет он матери, – хочется быть художником, а не мистическим разговорщиком и фельетонистом». Его тянет в Шахматово – отдохнуть от разговоров, сутолоки и статей, втягивающих его в чуждую ему сферу публицистики и отвлекающих от творчества. Настроение у него мрачное, угнетает его болезнь матери, которой сначала в санатории было тяжело, и это отражалось на ее письмах к сыну.
Но среди всего этого он не пропускает ни одного спектакля серии «Кольцо Нибелунга». В эту весну средства позволили ему абонироваться, и он с жадностью слушает и воспринимает музыку Вагнера, сыгравшую роль в его внутренней жизни, повлиявшую на его творчество. Еще в предыдущем 1909 году, прослушав генеральную репетицию «Тристана и Изольды», поэт писал матери: «Музыка – вещь самая влиятельная… Ее влияние даром не проходит…»
В эту весну Блок поддерживает сношения с Вяч. Ивановым. У него на дому устраивается спектакль, ставят пьесу Кальдерона [111] . Видятся Блоки и с Мережковскими, разногласия между ними продолжаются, но с Зин. Ник. Александру Александровичу как-то легче: «Просто – она живее» – объясняет он. Видятся с молодым писателем Ал. Толстым; появляется на горизонте Скалдин [112] : «Скалдин – совершенно новый и очень интересный человек», – пишет Блок матери.
Часто приходит к нему сестра Ангелина с матерью. Ангелина глубоко религиозна, в жизни ее огромное место занимает церковь, но она тоже «ищущая» и под влиянием брата начинает посещать религиозно-философские собрания. Мать Ангелины сразу приходит в ужас от «вольности» такого направления. Посещения «Общества» приходится оставить. Ангелина тоже пишет стихи, «очень интересные, но неталантливые», по выражению брата.
В конце пасхальной недели на Коломяжском ипподроме начались полеты авиаторов. Весна выдалась исключительно ранняя и теплая. Погода была блистательная. Блоки увлеклись полетами. Раза четыре ходили они смотреть авиаторов: «В полетах людей, даже неудачных, есть что-то древнее и сужденное человечеству, следоват. – высокое», – пишет он матери; описывая неудачи Латама с Антуанеттой [113] , он прибавляет: «Все это, однако, было очень замечательно: «миллионная толпа, весенний день и изящнейшая Антуанетта».
Но главным интересом этой весны, помимо всего, являлись планы перестройки шахматовского дома.
Выплатив тетке С. А. Кублицкой третью часть из полученных по наследству денег, Ал. Ал. обдумал план радикальной перестройки. Флигель, в котором они с женой жили первые годы, пришел в совершенную ветхость. И он решает водвориться в доме. Заводится переписка с плотником, живущим по соседству с Бобловым: прежде всего нужно заготовить лес, собрать артель рабочих. Один из денщиков Франца Феликсовича едет в Шахматове присмотреть за началом работ, а в апреле, на Фоминой неделе отправляются туда и Блоки.
В одном из первых писем к матери из Шахматова сын старается ободрить ее: «Мама, я вчера получил твое письмо и весь день печалился… Живи, живи растительной жизнью, насколько только можешь, изо всех сил, утром видь утро, а вечером – вечер, и я тоже буду об этом стараться изо всех сил в Шахматове – первое время, чтобы потом, наконец, увидеть мир» [114] .
Следующие письма полны подробностями перестройки, хозяйства. Пришлось выпроваживать арендатора, нанимать нового работника. За хозяйство взялась Люб. Дм.: и яровые сеяли, и коров покупали, и лошадей, все, разумеется, на деньги Блока. Для ремонта пришлось собрать целую артель: кроме плотников, явились тверские печники и московские маляры. Всего тридцать человек. Дом решено было ремонтировать и внутри, и снаружи: перестилали полы, чинился фундамент, ставились новые печи, дом красили снаружи, переклеивали внутри, крыша из красной стала зеленой, как была при первоначальной покупке Шахматова. Окна, двери – все было перекрашено заново. Балкон сломали. На его месте сделали прехорошенький новый. И наконец – пристройка. Над просторной комнатой старой боковой пристройки воздвигли такую же в виде второго этажа. Все это покрыли новой крышей, а из верхней комнаты, предназначавшейся для самого хозяина, образовался переход в мезонин, где Ал. Ал. устроил библиотеку. Все свободные от окон стены покрыли фанерой и полками, куда снесены были все книги из старого дома. В промежутках развесили портреты Леонардо-да-Винчи, Толстого, Пушкина, Достоевского, большую фотографию Джиоконды, привезенную из Парижа, врубелевскую Царевну-Лебедь. Посреди комнаты – большой стол и мягкие стулья. Сюда привозили груды книг из Петербурга, и много из этого безвозвратно погибло во время революции [115] .
Из верхней, новой комнаты пристройки, где поселился Ал. Ал., открывался далекий вид. Нижние стекла окон вставлены были красные. Комната вышла светлая, просторная. Внизу, у Люб. Дм. было потемнее. Широкое итальянское окно ее комнаты выходило в сад, на большущий куст ярких прованских роз, которые были в полном цвету и на солнце, как жар, горели.
Приехав в Шахматове и начав перестройку, Ал. Ал. часто писал матери. «У нас все очень интересно и масса событий», – говорит он. Сообщает подробности относительно водворения нового работника Николая, жены его Арины и их детей, пишет о покупке новой тележки и бочки для воды, о том, что похудевший за зиму заслуженный Серый отъелся, собаки потолстели. «И Серый даже очень силен. Он возит из долины камни для фундамента». Ал. Ал. с любовью обдумывает каждую мелочь, и кипящая вокруг него работа не утомляет его, а только поднимает его дух: «Нас в усадьбе с рабочими масса народу – и весело». И в другом письме: «Приехав, ты увидишь крышу зеленую, балкон белый, печи изразцовые и нашу пристройку – двухэтажную!»
Усталость от книжности, интеллигентности и жадность к сношениям с рабочими сказывается во всем. Он ведет с ними разговоры: «Все разные, и каждый умнее, здоровее и красивее почти каждого интеллигента. Я разговариваю с ними очень много. Одно их губит – вино, – вещь понятная. Печник (старший) говорит о «печной душе», младший – лирик, очень хорошо поет. Один из маляров – вылитый Филиппо Липпи и лицом, и головным убором, и интересами: говорит все больше о кулачных боях. Тверские каменщики – созерцатели природы».
Так проходит весь май. В июне уже заметно утомление. Между прочим – жара и засуха. Но главное, конечно, – сложность и ответственность дела. С одной стороны, он торопит рабочих, желая скорее перевезти мать. С другой стороны – начинаются неожиданные препятствия: дрязги, оттяжки, выпрашивания на чай и пропадание в казенке, ссоры с подрядчиком, который, как водится, плохо кормит. Приходится разбирать недоразумения, подбадривать рабочих. Дело затягивается. Рассчитывали кончить к Петрову дню, к концу июня. И то скоро. Блок очень беспокоился, как понравится матери перестройка и некоторые новые затеи. В конце концов возня с рабочими совсем его замучила: «Мне строительство до смерти надоело, – пишет он матери в конце июня, – и я всеми силами стараюсь кончать его». И в следующем письме: «Домостроительство есть весьма тяжелый кошмар, однако результаты способны загладить все перипетии ухаживанья за тридцатью взрослыми детьми».
Во время стройки я жила у сестры Софьи Андреевны в ее новом имении Сафонове. Приехав на сутки в Шахматово, я заметила, что Блок вместо обычной поправки похудел, глаза у него были красные, вид озабоченный.
Наконец к Казанской (8 июля ст. ст.) покончили со всеми плотничьими и печными делами. В Шахматове остались одни маляры, которые кончали наружную окраску. Обновленный дом сиял свежестью, весь серый с белым и с зеленой крышей, но старинная уютность его не была нарушена, все переделки были выдержаны в его стиле.
Я приехала за несколько дней до сестры. При мне Блоки кончали уборку комнаты Ал. Андр.; в столовой он вешал большую светлую лампу, купленную и привезенную из Петербурга.
Наконец Л. Дм. съездила в Москву и привезла Алекс. Андр. из санатории. Она плохо поправилась, все воспринимала довольно тупо, но через несколько дней, попривыкнув к новому, стала радоваться тому, что опять видит сына. Он надеялся на санаторию, рассчитывая увидеть большую перемену в здоровье матери, но был разочарован…
Все пошло своим чередом. Л. Д. хозяйничала, а Ал. Ал. тут же задумал строить новое помещение для работника. Сестра Софья Андреевна, я, Анна Ивановна Менделеева, приехавшая погостить тетя Соня – все восхищались обновленным Шахматовым, изобретательностью и вкусом хозяина. Блоки решили остаться тут на всю зиму.
Пока в усадьбе работали маляры, было оживленно, пелись песни по вечерам. Особенно утешал нас своим пением маляр Ванюшка, тот, которого Блок сравнивал с Филиппо Липпи. Но ушли рабочие, и стало тихо. Усадьбу вычистили. Занялись убранством дома. Все мы полюбили библиотеку. Она вышла уютная и милая. Вид оттуда открывался на сад и окрестные дали. Прежде это была комната покойной сестры Екатерины Андреевны Красновой, и в память об этом на полку поставили ее портрет.
В свою комнату Ал. Ал. привез старинный блоковский письменный стол еще крепостной работы. Этот стол достался ему от отца. В нем были секретные ящики, где Блок сохранял письма жены, ее портреты, некоторые рукописи и, между прочим, девичий дневник Любовь Дмитриевны. Все эти неоцененные вещи пропали теперь безвозвратно. В 1917 году соседние крестьяне сломали стол, и от того, что было спрятано внутри, осталось некоторое количество бумаг самого незначительного содержания. Куда пошло остальное – неизвестно.
В эту осень мы с сестрой уехали из Шахматова поздно, в половине октября. Блоки остались вдвоем. Ал. Ал. тотчас же нанял колодезника – рыть новый колодезь. Водяной вопрос всегда был слабым местом в Шахматове. Не раз и отец пробовал рыть колодцы, рыли в разных местах и на большую глубину и, истратив изрядную сумму денег, бросали это дело, потеряв надежду на воду. В Шахматове был колодезь, но ездить с бочкой приходилось под гору, далеко от усадьбы. Блок решил попробовать еще раз. Но и тут повторилась та же история. И в конце концов пришлось упорядочить старый водоем – почистить его и поставить новый сруб для воды.
Ал. Ал. подробно пишет матери о погоде, о работах, о житье в обновленном доме.
От 18 октября: «Мама, у нас метель. В лесу уже много снегу. Мы переселились совсем в пристройку, обедаем в маленькой комнате». (Такая была внизу, рядом с комнатой Люб. Дм.). «Очень тепло. Как только вы уехали, старый дом стал огромным и пустым».
От 22-го октября: «У нас был два дня сильный ветер, дом дрожал. Сегодня ночью дошел почти до урагана, потом налетела метель, и к утру мы ходили по тихому глубокому снегу… Сейчас, к вечеру, уже оттепель… Мы слепили у пруда болвана из снега, он стоит на коленях и молится… Однако прожить здесь зиму нельзя – мертвая тоска».
29 окт<ября>: «Колодезная авантюра мало вносит интереса. Вообще – тоскливо и страшно пусто. Октябрь другого характера, чем Петербургский – светлее, но Петерб. я предпочитаю – на чистоту черно-желтый».
В одном из писем Ал. Ал. сообщает матери, что сильно занят составлением сборника стихов для издательства «Мусагет». Он готовил «Ночные часы». Сообщает о том, что много читает, что близок ему Ницше.
Планы о зимнем житье в Шахматове брошены.
Получив из Москвы телеграмму такого содержания: «Мусагет, Альциона, Логос [116] приветствуют, любят, ждут Блока», Ал. Ал. подумывает о том, чтобы перед отъездом в Петербург заехать в Москву. 31-го октября он пишет: «Мама, я опускаю это письмо к тебе и уезжаю в Москву (а Люба – в Пб. – завтра). Читала ли ты прилагаемое известие о Толстом?.. [117]
Завтра вечером я буду на лекции Бори о Достоевском в Рел<игиозно>-Филос<офском> обществе в Москве» [118] . 5-го ноября он пишет уже из Петербурга: «Мы сегодня нашли квартиру – хорошую. Пет. Ст., Малая Монетная, 9 [119] , кв. 27». Комнаты в этой квартире были маленькие и невысокие, из комнаты Блока – балкон. Светло, а из окон – далекий вид на Каменноостровский проспект, на лицейский сад. Большой особняк князя Горчакова – напротив. При нем сад, где снует симпатичный породистый пес, которого Блок наблюдает с любовью. В столовой водрузили еще одно блоковское наследие – огромный диван с ящиками. Комнаты устроили по обыкновению целесообразно и со вкусом. Блоку очень нравилась эта квартира. Он назвал ее «молодой» в письме к матери. И понятно: помещалась она на вышке, и не было в ней ни следа оседлости или быта.
Этой зимой 1910-11 года, собрав окончательно «Ночные часы», Ал. Ал. послал их в «Мусагет» для напечатания. В сезон 1911 -12 года вышли в «Мусагете» вторым изданием и три тома: «Стихи о Прекрасной Даме», «Нечаянная радость», «Снежная ночь».
Уход Толстого волновал и радовал Ал. Ал. По поводу этого события и всех его последствий он даже читал газеты, что вообще не входило в обиход его жизни и случалось лишь периодически. Газеты читал он разные.
10 ноября 1910 г. он пишет матери в Ревель:
«Ты говоришь – оскорбительно. Конечно, все известия и мнения оскорбительны, но я не знаю, чьи более – правые или левые. Пожалуй, левые: они лежат на животе и пищат. «Новое Время» – холодно и малословно, а это для меня – всего важнее. Относит, семьи я тоже не совсем с тобой согласен. Иначе говоря, эта пошлость не так вредна, как другие некоторые (например, Милюков и Родичев, едущие на автомобиле на похороны [120] ). Кроме того, никто из семьи не соврал, что у Толстого было намерение раскаяться. Все-таки это много»…
Эта зима 1910-11 года снова проходит на людях. Ал. Ал. часто и охотно встречается с Вяч. Ивановым. Видится с профессором Аничковым и его семьей. Блоки вдвоем бывают у него в доме, где царит гостеприимство. Сам Евг. Вас. Аничков – ученый профессор западнического склада отличается веселым и добродушным нравом. Александра Александровича он любил. У него вообще бывали писатели: Сологуб, Чулков, Верховский, Ремизов, Княжнин, Пяст. Аничков вел знакомство со всеми литераторами Петербурга [121] .
Издатель «Старых годов» барон Н. В. Дризен устраивал у себя вечера, которые тоже посещались Блоком [122] .
Видался он и с сестрой Ангелиной, и со всеми понемногу. С Городецким устраиваются катанья на лыжах. Для этого отправляются в Лесной.
Зато с Мережковскими произошел временный, но острый разрыв. Еще летом 1910 года Мережковский написал фельетон, рассердивший Блока, которого он осыпал едкими упреками, касавшимися и вообще символистов [123] . Обвинения были направлены по обыкновению в сторону недостатка общественности. По тону и по характеру нападок фельетон был так неприятен, что Ал. Ал. рассердился не на шутку, даже против обыкновения, и написал Мережковскому накануне его отъезда в Париж резкое письмо.
В конце ноября он пишет матери: «Я вообще чувствую себя уравновешенно, но сегодня изнервлен этими отписками Мережковскому. Это просто противно. Восьмидесятники, не родившиеся символистами, но получившие по наследству символизм с Запада (Мережковский, Минский) [124] , растратили его, а теперь пинают ногами то, чему обязаны своим бытием. К тому же, они мелкие люди – слишком любят слова, жертвуют им людьми живыми, погружены в настоящее, смешивают все в одну кучу (религию, искусство, политику и т. д. и т. д.) и предаются истерике. Мережковскому мне просто пришлось прочесть нотацию».
Получив от него длинный ответ в смиренном тоне с уверениями в искренности и «взволнованности», Ал. Ал. еще пуще рассердился: «Лучше бы он не писал вовсе, – пишет он матери, – письмо христианское, елейное… с объяснениями, мертвыми по существу» [125] .
Написав ответ еще более резкий, Ал. Ал. истратил весь запас своего гнева и не стал возражать Мережковскому печатно, несмотря на то, что собирался сделать это непременно. Гнев его остыл.
Дружески сговорился он в этот год и с Борисом Николаевичем Бугаевым, Андреем Белым. В письмах к матери сообщает он, что Боря женится, что Боря уезжает отдохнуть за границу. С североафриканского побережья, куда уехал тогда Борис Николаевич, Ал. Ал. стал получать частые и длинные письма.
Между тем жизнь «на людях» продолжается: «Я от разговоров изнемог», – пишет Блок матери. Утонченные, глубокомысленные разговоры, и среди всего этого вдруг неожиданная встреча в трамвае, встреча с Барабановым – бывшим товарищем по гимназии. Барабанов – известный Икар – танцор и комик. И Ал. Ал. пишет матери: «Раз в трамвае я встретился с Барабановым – Икаром. Мы хохотали всю дорогу, он – от простой веселости, а я от того, что не мог смотреть на него без смеху. С гимназии он потолстел, но ничего актерского в нем нет. Танцевать стал случайно и непосредственно».
14 декабря 1910 года, на вечере, посвященном памяти Владимира Соловьева, Блок читал свою речь «Рыцарь-монах». Кроме него, ценного на этом вечере было мало. Сестра философа – Поликсена Сергеевна произнесла нечто выдающееся. А вообще в устройстве этого «поминания» проявилось и безвкусие, и бестактность его устроителей.
Ал. Ал. написал об этом матери: «Соловьевский вечер прошел вяло, так что лучше бы его не было… Я начал второе отделение… Публика, встретившая и проводившая хлопками, не понимала или пряталась в себя, так что я стал сокращать…» [126]
На Рождестве, съездив на несколько дней к матери в Ревель, надарив ей новых книг и показав приготовленный для печати сборник стихов, А. А. вернулся домой и новый – 1911-ый год встретил дома.
За лето 1910 года Блок плохо поправился. Угнетала его ответственность: тут и стройка, и хозяйство с переменой рабочего персонала. Прежде всем этим заведовала мать. Теперь же за это взялись молодые. Плохая поправка сказалась во второй половине сезона. После нового года пришлось обратиться к доктору, который нашел неврастению, упадок сил. Посоветовал лечение спермином, шведский массаж. Летом – купанье в теплом море. Спермин подействовал прекрасно. После 8-го вспрыскивания Блок заметно окреп, о чем писал матери. Лечение массажем и гимнастикой начал он в конце февраля. К шведу-массажисту ходил три раза в неделю, объяснялся с ним по-немецки. И все это вместе очень ему нравилось. Матери он писал так: «Массаж идет успешно. Швед хвалит мою prachtige Muskulatur [127] . У меня вокруг спины и груди уже образуется нечто вроде музыкального инструмента… Массажист уже называет меня атлетом, потому что я выжимаю гирю не с большим трудом, чем он»… [128]
В эту зиму Ал. Ал. увлекался французской борьбой, на которую ходил в соседний цирк. Все нравы и обычаи этого спорта он изучил. Вид борьбы не только занимал, но и бодрил его. По его словам, борьба поднимала его дух, побуждала его к творчеству. В то время он писал уже свое «Возмездие», которому, впрочем, уже значительно позже дал это название.
Прилив физических сил после лечения спермином вызывает некоторый перелом во всем его существе. 21 февр. 1911 г. он пишет матери:
«…Дело в том, что я чувствую себя очень окрепшим физически (и соответственно нравственно), и потому у меня много планов, пока – неопределенных. Мож. быть, поехать купаться к какому-нибудь морю, м. б., – за границу, м. б., куда-нибудь – в Россию. Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме, и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень «декадентства» отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей – притом в том, в чем прежде их не видел. С одной стороны, я – «общественное животное», у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми – все более по существу. С другой – я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной. Я очень не прочь не только от восстановлений кровообращения (пойду сегодня уговориться с массажистом), но и от гимнастических упражнений. Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) – с этим связалось художественное творчество. Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и… пошлейшие романы Брешки-Брешковского [129] , который… ближе к Данту, чем… Валерий Брюсов. Все это – совершенно неизвестная тебе область. В пояснение могу сказать, что в этом – мой европеизм . Европа должна облечь в формы и плоть то глубокое и все ускользающее содержание, которым исполнена всякая русская душа. Отсюда – постоянное требование формы, мое в частности; форма – плоть идеи; в мировом оркестре искусства не последнее место занимает искусство «легкой атлетики» и та самая «французская борьба», которая есть точный сколок с древней борьбы в Греции и Риме.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.