«Тёркин на том свете»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Тёркин на том свете»

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«7.XI.1961

‹…› Совершенно ясно, что „Тёркин на том свете“ должен явиться в свет, появиться, быть напечатанным. „Человечество, смеясь, расстается со своим прошлым“. Это недавнее, „внутреннее“ наше прошлое, к которому вновь и с таким глубоким выворотом обратились мы в ходе съезда, – что же это, как не „преисподняя“. И показ ее в „снятом“, победительном плане – просто необходим. Данной вещи может помешать только само это прошлое, предубеждение, „магические слова“, повиснувшие когда-то (54) в воздухе и не развеянные еще. – Попытаемся. И пусть в этом показе „прошлого“ будет в такой же мере и настоящее, в какой они смыкаются в действительности». ‹…›

12. ХII.1961

Памятным моментом этого захода явилась ночь, кажется с 26 на 27 ноября, которая в календаре обозначена неразборчивой карандашной записью на обороте воскресного (26) листка „Ночь озарения“. Я вдруг проснулся, протрезвев и в полном сознании (это не было, по-видимому, полное трезвое сознание, „верховная трезвость разума“). Оказывается, я уже давно лежал и спал-не-спал, но в легком полубреду обдумывал, как я буду доделывать „Т[еркина] на том св[ете]“, которого в Малеевке даже не раскрыл, чтобы перечесть (как не сделал этого до сих пор, чего-то боясь, чего-то избегая – не полной ли ясности, что ничего уже сделать нельзя или не смогу?).

Толком не могу воспроизвести сейчас этот „план“, но осталось одно, что я, мол, должен подключиться к этой новогодней хорейческой однолинейной истории еще и ямбом, вторым из наиболее разработанных и освоенных мною размеров – для отступлений, ретроспекции и т. п. И втоптать сюда все – и „культ“, и послекультовские времена, и колхозные, и литературные, и международные дела. И так мне было ясно, что это будет органично и что все это, собственно, начиная с „Муравии“, у меня подготовлено, пододвинуто для решения этой увенчивающей все мои стихотворные вещи задачи, что я утром начал это рассказывать Маше, хвастаясь, что все доныне написанное мною – только „крыльцо“ (по Гоголю) к тому, что должен именно теперь возвести „на базе“ „Т[еркина] на т[ом] св[ете]“, и что мне ничего не страшно и не стыдно, и я знаю, что мне делать, еду в Малеевку, сажусь за стол и т. д. При этом я выпросил у нее „поправку“ и… задул дальше, т. е. не задул, а пошел „тянуть проволоку“, помаленьку освобождаясь от этого просветленно-восторженного состояния и подумывая уже, что это, м. б., что-то сходное с переживаниями героя чеховского рассказа „Черный монах“. Потом я обмелел, притих, перетерпел свой срок ‹…›, и на меня обрушился весь подпор дел: нечитаных рукописей, неотложных дел, и я постепенно вошел в норму, а Маша съездила в М[алеев]ку за вещами. Но прочесть „Тёркина на т[ом] св[ете]“ до сих пор не решаюсь, что-то еще не дает мне этой свободы, скорее всего, полное отсутствие „запаса покоя“.

Сильнейшее впечатление последних дней – рукопись А. Рязанского (Солонжицына), с которым встречусь сегодня. И оно тоже обращает меня к „Т[еркину] на т[ом] св[ете]“. ‹…›

7. IV.1962

Вчерне-вчерне, но поставил точку под старой концовкой „Жить тебе еще сто лет“, закончив прохождение по листам прошлого года. Не только перечитать сейчас же, но даже мысленно поднять все от начала до конца что-то мешает, – должно быть – страх, что там провалы, пустоты, длинноты, скороговорка, повторения, беканье-меканье и т. д. и т. п.

Но все же не беда. На худой конец – перепишу в тетрадочку, для себя, не будучи обязанным возобновлять надоевшие, отжившие места – и то дело. М. б., лучше всего отвлечься сейчас тем, другим – не этим, не быть прикованным к этой тачке. ‹…›

20. IV.1962

С утра вдруг стало опять казаться, что „середка“ не годится, выпадает из тёркинского стиля и т. п., и что вообще все это дело обреченное. Заставил себя все же прописать еще раз эту „середку“ – нет, можно, пожалуй, „бюрократ“ примыкает уже к бюрократизму, с которым Тёркин сталкивается по ходу дела, и т. д. Хотя продолжает казаться, что заново я бы уже не писал так. ‹…›

27. VIII.1962

Подвигалось дело медленно, со страшной тратой сил на то, что потом отпадало решительно, с топтаньем на месте, с удручающей неотвязностью какого-либо словечка или оборота, который, глядишь, вовсе и не обязателен, с уклонениями в сторону, с излишеством детализации, сухостью словаря, надоедностью вводных и т. п.

Для автопародии:

Будь здоров, как говорится,

До свиданья, так сказать…

Но продвигаюсь, чувствую, продвигаюсь, откатываясь порой назад в смятенье и безнадежность и все же возвращаясь и направляясь к некоему берегу, как тот буй, что я выловил в море.

Не в первый раз я один на один с неизвестностью, неподсказанностью и незаказанностью темы, но вряд ли когда в такой мере, как сейчас. Один на один с ее неправомочностью в понятиях „кругов“, с ее незабытой компрометацией и с тем, что я могу огорчить даже „благожелателей“ этой темы, которые знают первоначальное ее решение, против которого все может казаться чем-то уже не тем. Однако я бы уже ни за что не напечатал бы не только первый, но и последний машинописный текст». [11, I; 66–68, 82–85, 109]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«25.ХII.1962

На квартире у Саца на Арбате Твардовский впервые читал нам обновленного „Тёркина на том свете“. „Еще что-то доделывать буду, но поле обежал“, – сказал Александр Трифонович. ‹…›

Александр Трифонович рассказывал, что родилась поэма из главки прежнего, „военного Тёркина“, где появлялась Смерть. Когда в 54-м году эту поэму осудили, он не бросил работать над ней, занимался до осени 1956 года. Потом Венгрия – и опять отложил. Возвратился к ней в 61-м году. „Чувствую сам, стало гуще в середке“». [5; 95]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника:

«5.ХII.1962. Пицунда

Начал монтировать общий план, смыкая вставки (гл. образом, о двух тех светах). Идет, набегают новые строчки, образуются связки, переходы. Теперь уж, действительно, задача – подвести все под одну крышу, и чтобы середина не провисала. О двух тех светах – это или весьма хорошо, или абсолютно невозможно. Но, как вспомню герценовские слова (откуда?) о том, что если явление, понятие, личность в своем величии не допускает возможности улыбки, шутки по своему поводу, то тут что-то не так. Ничего, нужно только все время на слух выверять – не дешевка ли. Но мне было так приятно все это переписывать, подключая к машинописным страницам, – это надежная примета. ‹…›

13. ХII.1962. Пицунда

Все эти дни, как узнал, что 17.ХII. встреча с Президиумом, гоню, гоню, сшиваю на ходу, вставляю строфы, выбрасываю, только бы „поле оббежать“. Миновал уже самое трудное – „середину“, на которой печать „прежнего“ „Т[еркина] на том свете“ все же остается, хотя многое подтянулось и подстроилось („домино“ и „заседание“) в более энергичный ряд.

Так ли, сяк – на машинку есть что сдавать, а там еще работать и работать, доводить, наращивать, отчищать. Все же это – как будто курицу, уже однажды сваренную, остывшую, вновь и вновь разогревать, варить, приправлять – уже от той птицы ничего почти не осталось. Не дай бог утвердиться в таком сравнении. Нет, в работе есть движение, она далеко позади оставила первые варианты, – все сложнее, глубже, острее (порой до немыслимости опубликования). ‹…›

30. I.1963. Карачарово

Добежал-таки, кажется, до конца, какой он ни есть. И хотя хорошему настроению, которое держится у меня все эти дни, доверять вполне нельзя, все же преодоление того уже почти отвращения к этой моей много раз возобновляемой работе и ‹почти› безнадежности – кое-что». [11, I; 134–140, 165–166]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«5.VII.1963

Сегодня Александр Трифонович звонил В. С. Лебедеву, чтобы сговориться с ним и передать Хрущеву рукопись поэмы. Кто-то усомнился, удачен ли момент. „По-моему, не шутя, сейчас для этого самое подходящее время, – отвечал Твардовский. – После Пленума важно показать, что литература жива. Я убежден, что «Тёркина…» напечатают“. ‹…›

8. VII.1963

Александр Трифонович разговаривал с В. С. Лебедевым о „Тёркине на том свете“, рукопись которого прежде передал ему.

Лебедев: Я убежден, что это будет напечатано. Но, конечно, вещь трудная. Все ли правильно поймут?

А. Т.: Я уверен, что народ поймет правильно.

Лебедев: А читать – одно наслаждение. Вы правы, это совсем новая вещь в сравнении с вариантом 1954 года.

Поцелуи, поздравления, пометок на рукописи никаких.

Н. С. Хрущев, вернувшись из Киева, будет, кажется, встречаться с Твардовским среди первых». [5; 137–140]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника: «8.VII.1963

В пятницу передал Вл[адимиру] Сем[енови]чу „Т[еркина] на т[ом] св[ете]“. В субботу он позвонил: „Поздравляю“, „очень сильно“, „читать одно наслаждение“, „в сущности, это новая вещь“ и т. п. Сегодня звоню я и иду выслушивать „отдельные замечания“. – Вряд ли когда стоял так вопрос в смысле всей дальнейшей л[итературной] судьбы. – Стоял! И не один раз: „Муравия“, „Тёркин“, „Дом у дороги“, „Дали“ – всякий раз было так: или – или.

Но в данном случае дело связано с дальнейшим моим пребыванием на посту или уходом с такового ‹…›.

А если – победа? – Вчера весь день и всю ночь был в состоянии не то счастья, не то тревоги, работал на участке – косил, подчищал дубы, выкорчевывал внизу ср[еднего] сада голенастую яблоню и порубил на дрова сучья, а ствол оставил до пилы». [11, I; 182]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«12.VII.1963

С утра в редакции Александр Трифонович в моем присутствии говорил с главным редактором Гослитиздата А. И. Пузиковым, просил, молил задержать вторую верстку двухтомника поэм. „У меня есть планы… Я кое-что хочу сделать по составу во втором томе“. Потом положил трубку и подмигнул мне. „Думаю я о некой поэме, да не могу ее Пузикову назвать. Первый том получился толстый, а второй – тощий. Так хорошо было бы туда подбавить одну вещь… Совсем по-другому бы все издание заиграло“.

Ему по-детски хочется видеть „Тёркина на том свете“ напечатанным. И в то же время мучительное самоограничение – сказать-то о поэме нельзя.

„Я теперь, выходит, ничего не могу напечатать, не показав «наверху». Мария Илларионовна говорит: это что же, Саша, вроде «я сам буду твоим цензором»? И, кажется, права“. ‹…›

14. VIII. 1963

Ура! „Тёркин…“ разрешен. Я понял это из утренней газеты, а потом поспешил в редакцию. Но опоздал немного… Трифоныч был с утра и рассказывал, как все совершилось. Предполагается печатать „Тёркина…“ в ближайшем „Новом мире“ и одновременно (даже с неизбежным опережением) в „Известиях“. Это, конечно, подрывает успех поэмы у нас в журнале. Ну да бог с ним, тут расчет малый в сравнении с серьезностью случившегося.

16. VIII.1963

‹…› Поэму сегодня сдали в набор – для журнала и для „Известий“». [5; 141, 152]

Александр Трифонович Твардовский. Из дневника: «18.VIII.1963. Внуково

Сегодня по крайней мере 5 мил[лионов] человек читают мою вещь, известную некоторому кругу читателей с 54-го г. и до последнего дня (вчерашнего) не называвшуюся по ее заглавию, даже после двух строк в сообщении о приеме Н. С. Хрущевым „европейских“ писателей: „С большим интересом участники прослушали новую поэму А. Т. Твардовского, прочитанную автором“.

Появление ее даже подготовленным к этому людям представляется невероятным, исключительным, не укладывающимся ни в какой ряд после совещаний и пленума. – Третьего дня В. Некрасов исключен из партии одним из киевских райкомов. М. б., появись „Тёркин“ днем раньше, этого не случилось бы. Впрочем, у нас все возможно и все необязательно. ‹…›

Все это событие укладывается в несколько решающих часов и похоже на цепь случайностей, счастливых совпадений. – В самолете еще я подбросил мыслишку В[ладимиру] С[еменовичу] (Лебедеву, помощнику Н. С. Хрущева. – Сост.), что читать мог бы и в присутствии коллег – русских писателей, прибывающих с „европейцами“ для встречи. В Адлере мы сели завтракать в Доме творчества Литфонда, а В[ладимир] С[еменович] поехал сразу в Пицунду, чтобы встречать нас там.

Приезд. – Отсутствие „предбанника“, где можно было бы переменить рубашку, как предполагалось. ‹…› Встреча, осмотр „хаты“ (веранда, спортзал, бассейн морской воды, где Н[икита] С[ергеевич], обходя его, нажал некую кнопку, и вслед двинулась из стены дома стеклянная штора, говорят, 80 м в длину – это на случай дурной погоды). Официальная часть встречи в спортзале, где вдруг появился Аджубей в зебровой безрукавке и его бледная Рада. Речь Н[икиты] С[ергеевича] в духе „классовой борьбы“, „идеологического несосуществования“ и т. п. Он представлял себе дело не иначе как так, что перед ним соц[иалистические] писатели и писатели буржуазные, „слуги капитала“. Но все ничего. „Мы с вами пообедаем“, – это раза 3–4. ‹…› Обед в другом помещении в 300 м от дачи Н[икиты] С[ергеевича], по-видимому, cпециального назначения для приемов. – В ходе обеда В[ладимир] С[еменович] (раньше он только сказал, что чтение состоится сегодня, когда проводят иностранных гостей) подошел с новым предложением: не читать ли мне уж и в присутствии гостей (англичане и итальянцы уже простились)? Я, конечно, согласился. Вскоре Н[икита] С[ергеевич] объявил меня: „поэксплуатируем“. – Чтение было хорошее, Н[икита] С[ергеевич] почти все время улыбался, иногда даже смеялся тихо, по-стариковски (этот смех у него я знаю – очень приятный, простодушный и даже чем-то трогательный). В середине чтения примерно я попросил разрешения сделать две затяжки. – „Конечно, конечно“, хотя никто, кажется, кроме Шолохова и меня, сидевшего с ним, (до чтения) на самом конце стола, не курил. Дочитывал в поту от волнения и от взятого темпа, несколько напряженного, – увидел потом, что мятая моя дорожная, накануне еще ношенная весь день рубашка – светло-синяя – на груди потемнела – была мокра. – Кончил, раздались аплодисменты. Н[икита] С[ергеевич] встал, протянул мне руку: „Поздравляю. Спасибо“. Тут пошли было некоторые реплики похвалы, но Сурков быстро сообразил, что „обсуждение“ не должно быть, и предложил тост за необычный факт прослушивания главой великого государства в присутствии литераторов, в том числе иностранных, нового произведения отечественного поэта! Потом я, решительно не принимавший ничего за столом (как и накануне), попросил у Н[икиты] С[ергеевича] разрешения (это было довольно смело) „промочить горло“. Он пододвинул мне коньяк, я налил. „Налейте и мне, – сказал он, – пока врача вблизи нету“. Когда я наливал ему, рука так позорно дрожала, что это многие заметили, но, конечно, это могло быть отнесено только за счет волнения. – И, собственно, дело совершилося, – подошел Аджубей с конкретными предложениями, посулами соблюдения всех необходимых условий и т. п.». [11, I; 183–185]

Владимир Яковлевич Лакшин. Из дневника:

«30.VIII.1963

‹…› Твардовский рассказывает, что этот „загробный Тёркин…“ писался так долго, что кое-что из него сублимировалось в „Далях“ – в главе „Фронт и тыл“, в вагонном разговоре с критиком и т. д. Какие-то образы, строки невольно расходились и по другим вещам, пока поэма лежала. „Я лучше всех знаю недостатки нынешнего «Тёркина…», – говорит Александр Трифонович, – знаю, что тут темновато, усложнено, плохо, но поправлять уже не буду, пусть как на нынешний день сложился, так и живет ‹…›“». [5; 160]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.