При свете коптилки
При свете коптилки
К концу 1917 года завершился первый этап задуманной Спендиаровым работы — запись и отбор музыкального материала. К этому времени надежда на приезд Туманяна, назначенный на лето того же года, была окончательно потеряна. Перед композитором, мечтавшим приступить к сочинению, встал неразрешимый вопрос о либреттисте. Но как-то, наводя справки о больной артистке Эрарской, поселившейся осенью на одной из судакских дач, он узнал, что приехавшая с нею подруга, маленькая женщина с умными, слегка выпуклыми голубыми глазами и рыжеватыми волосами, — московская поэтесса Парнок.
«Это было уже в январе 1918 года, — пишет в своих воспоминаниях Людмила Владимировна Эрарская. — К нам кто-то тихо постучался. Открыв дверь, я увидела человека небольшого роста. Из-под серой фетровой шляпы глядели на меня приветливые глаза в роговых очках. «Здравствуйте, — сказал он, приподняв шляпу и улыбаясь. — Я бы хотел видеть артистку Эрарскую и поэтессу Парнок». Пригласив его войти, я сказала ему, что Софьи Яковлевны Парнок нет дома; Александр Афанасьевич покачал головой: «Ай-яй-яй, как досадно!.. И именно сегодня, когда я окончательно решил познакомиться!»
Продолжая вздыхать, он удобно расположился в кресле и стал с увлечением рассказывать актрисе о программе будущего концерта в пользу недостаточных гимназистов. «В это время вошла Софья Яковлевна. Александр Афанасьевич встал и, идя к ней навстречу, сказал: «Вы даже представить себе не можете, как я рад с вами познакомиться! И то, что вы живете в Судаке именно теперь, когда я мечтаю приступить к работе над оперой, для меня большая удача». Он протянул ей какую-то рукопись и, пока она ее читала, следил за выражением ее лица. «Тема очень интересная», — сказала Софья Яковлевна, отдавая ему рукопись. Александр Афанасьевич оживился: «Так вот, Софья Яковлевна, на эту-то тему я мечтаю сочинить оперу… И теперь все зависит от вас. Я предлагаю вам написать либретто».
С этого дня началось не прекращавшееся в течение всего процесса создания оперы сотворчество композитора и поэтессы. Драматургическая линия, образы героев, ритмический рисунок текста — все обсуждалось совместно.
Поэтесса приходила к Спендиарову ежедневно. Во флигеле было неприютно. Закутанный в пелерину с капюшоном, похожий на кудесника, Спендиаров встречал ее словами: «Не снимайте пальто, Софья Яковлевна, здесь дьявольски холодно!» Горела коптилка. Ее слабый свет едва освещал стоящие у конторки фигуры поэтессы и композитора. В эти дни во флигеле звучала на скрипке яркая музыка вступления к песне ашуга. Затем стали слышаться много раз повторяемые музыкальные фразы самой песни, Еще не наступила весна, а закутанные энтузиасты, переставив ночник на пианино, уже распевали вновь рожденную арию:
В плен взяла певца с певучим сазом
Красота твоя.
Ранит сердце, опьяняет разум
Красота твоя…
Жизнь становилась все жестче. Запас дров и керосина, заготовленный осенью 1917 года, подходил к концу. Совершенно исчезли из продажи спички. Отсутствие даже элементарных условий для работы заставило композитора, всегда изолированного от хозяйственных забот, обратить на них сугубое внимание. Он изобрел способ «экономической топки печек» и педантично обучал ему домочадцев. В его компетенцию входили также коптилки, сделанные из банок и пузырьков, и зажигалки. Конструкции этих зажигалок он всерьез обсуждал с судакскими слесарями.
И все-таки ничто не могло остановить ход его работы. После горячей арии ашуга появились на свет две пленительные песни девушек-вышивальщиц. Спендиаров сочинил их весной 1918 года, памятной судачанам бурными событиями и чуть ли не ежедневной сменой власти.
Уже давно ходили слухи об оккупации немцами юга России. Но за пять дней до их прихода в Судак обрушились на местечко курултайцы[64]. Вооруженные ножами, вилами, кольями, они шли потоком через цветущие сады, преследуя большевиков, не успевших укрыться[65]. Хозяйничали они день, два… На третий их обратила в бегство кучка увешанных гранатами «анархистов», которые откололись от своей банды, чтобы попытать счастье на судакских дачах. Пьяные, душистые от выпитого одеколона, с пальцами, унизанными награбленными кольцами, «анархисты» преследовали курултайцев по тем же цветущим садам.
А через два дня пришли немцы. Полностью игнорируя все попытки немецкого командования сблизиться с именитыми судачанами, Спендиаров продолжал свою работу. «Бывало, придет к нам на террасу, — рассказывала Людмила Владимировна Эрарская, — усядется на диван и, не сводя глаз с открывающегося перед нами вечернего пейзажа, говорит с широкой улыбкой: «А ну-ка, Софья Яковлевна, займемся-ка двумя делами: будем работать и любоваться закатом».
Подготавливался первый акт. Прежде чем приступить к его сочинению, композитор устроил просмотр уже написанных отрывков. «Хор исполнил песни девушек, а Марина — арию ашуга из оперы «Алмаст», — пишет в своих воспоминаниях Е.А. Герке. — Несмотря на то, что слушателей было немного и все они состояли из близких знакомых, волнение в доме началось еще накануне. Заметно волновался и Александр Афанасьевич. Шли последние репетиции. Александр Афанасьевич со строгим лицом слушал пение хора и Марины и был особенно требователен… В день концерта он давал указания, как расставить стулья, где расположиться хоровым исполнителям. Мы деятельно старались придать Марине взрослый вид. Сначала пел хор, потом Марина. Аккомпанировала учительница музыки детей Е.Н. Левицкая, тай как у Александра Афанасьевича болел палец. Он стоял у стены между исполнителями и слушателями весь поглощенный звучанием музыки».
Приступая к планомерной работе над оперой, композитору не надо было как-то особенно сосредоточиваться и что-то менять в образе своей жизни: он уже жил в ее сфере. В длинной цепи одинаковых подчиненных определенному порядку творческим дней пришли незаметно и те дни, когда из флигеля стали доноситься речитативы шаха и его вождей, величественная ария персидского деспота и бесконечно повторяемая музыка «Персидского марша».
Наступившая жара отнимала энергию даже у самых юных обитателей дома, а Александр Афанасьевич все писал, стоя у конторки, останавливаясь временами, чтобы напеть записанное или, «придвинув к себе прозрачную вазочку, жадно вдохнуть аромат роз.
В обеденное время за ним посылали детей. Они барабанили в окно и кричали: «Папа, обедать!» Он обращал на них невидящие глаза и, только когда вся семья была уже в сборе, появлялся на лестнице террасы — в чесучовом костюме, чистенький, прохладный, со светлым лицом, обращенным к морю.
Никто не замечал у него творческих мук, обычно вызывающих раздражение против самой маленькой помехи. Продолжая напевать сочиняемую музыку, он подавал карандашик четырехлетней дочери и, кротко подчиняясь ее требованию, рисовал ей лошадку[66].
Затем он снова приступал к работе: писал, стоя у конторки, проверял на скрипке написанное или, подсев к пианино, играл — то тихо, то с сотрясающей его тело мощью. Иногда он вдруг прекращал всякую деятельность и, опустив голову на грудь, медленным движением поглаживал лысину. Внешне спокойный, он бродил по комнате, останавливаясь около вазы с черешнями, заменявшими ему папиросы. Затем он выходил на терраску и, щуря глаза, смотрел на море.
Вся его жизнь была подчинена непрерывному творческому процессу. Находясь в обществе семьи, он обычно сохранял молчание отшельника. Но бывали случаи, когда, поднявшись на террасу в возбужденном состоянии духа, он говорил очень много и порою невпопад, так как словоохотливость появлялась у него не от потребности принять участие в разговоре, а под влиянием радости от музыкальной удачи.
Домочадцы засыпали под его музыку и просыпались с нею. Композитор оставался во флигеле до поздней ночи. Один за другим гасли ночники в большом доме. Звезды казались ярче, становился явственнее звон цикад, в зарослях петуний разгорались светлячки. Спендиаров бодрствовал. Закрыв глаза и тихонько себе аккомпанируя, он пел слабым, сипловатым, но необычайно проникновенным голосом:
Если ты ее пленить сумеешь,
Если гордым сердцем овладеешь,
Если покоришь прекрасную Алмаст,
Нам Татул без боя крепость сдаст…[67]
Поздняя осень застала композитора за сочинением «Молитвы персов». Целыми днями сидел он за фис| гармонией, извлекая из нее глубокие звуки органа.
Весь облик Александра Афанасьевича гармонировал в то время с сочиняемой им музыкой: сосредоточенный взгляд был обращен в себя, строгие черты сохраняли торжественное выражение.
В двадцатых числах ноября первый акт был закончен. В доме царило праздничное настроение. Приходили гости. Найдя себе партнера, Александр Афанасьевич играл с ним в четыре руки «Персидский марш», таинственно пригибаясь к клавишам на трио и яростно нападая на них в фортиссимо финальной части.
Постепенно непривычный праздный образ жизни начал тяготить композитора. И в то же время он откладывал со дня на день начало работы над вторым актом. Устав от длительного творческого напряжения, он долго не мог найти в себе новые силы, чему способствовала и окружающая обстановка, которую он не замечал в период сосредоточенной работы. Уже появились признаки приближающегося голода, вызванного неурожаем и долгим хозяйничаньем немцев в Крыму, все ближе подходила гражданская война, и, пробуждая тревогу за особенно необходимый ему теперь завтрашний день, начиналась эпидемия сыпного тифа.
Ворча и охая, композитор бесцельно бродил по дому, придираясь к каждой мелочи. Упадочническое настроение привело его к потере веры в собственный талант. Желая почерпнуть ее в поощрении, он играл отрывки из первого акта оперы у знакомых, жадно ловя их похвалу.
«Вчера ко мне доносилась музыка «Алмаст», которую Вы играли и пели внизу, — писала ему Софья Яковлевна, всегда старавшаяся поднять в нем настроение, — и мне было очень грустно, что я не могу спуститься вниз и послушать как следует. Чем больше я слушаю «Алмаст», тем больше она меня пленяет. Мне очень грустно, что в Судаке нет ни одного человека, чьим мнением Вы могли бы дорожить как музыкант. Я уверена, что будь подле Вас кто-нибудь из Ваших собратьев по искусству, Вы бы сразу воспряли духом и, наконец, уверовали бы в то, что Вы можете написать настоящую, превосходную оперную музыку…»
Душевное возрождение, явившееся результатом длительного отдыха, пришло к композитору незаметно для окружающих. Казалось, еще только вчера он был удручен и, возвращаясь с репетиции хора, по-стариковски опирался на палочку. И вдруг во флигеле энергично зазвучали «Две песни девушек», а затем стало слышаться расплывчатое импровизирование, постепенно уточняющее контуры новой музыки.
Сделались более частыми встречи композитора с поэтессой. Сидя у конторки, они лихорадочно меняли строфы либретто в угоду музыкальному образу честолюбивой княгини. Летом началось разучивание с дочерью ариозо Алмаст. В кабинете было душно. Нестерпимо тянуло к морю. Следуя указаниям отца, дочь пыталась придать своему детскому голосу трагическую напряженность. Композитор подпевал ей то тихонько, то громко, стараясь заразить ее своим исполнительским темпераментом, достигавшим необычайной выразительности в роковом пророчестве «Джан гюлюм»:
Плачет мать несчастная, —
начинали они вместе на пианиссимо.
Джан гюлюм, джан, джан, —
подхватывал партию хора отец.
Доченьку жалея,
Джан гюлюм, джан, джан,
Ожерелье красное,
Джан гюлюм, джан, джан,
Затянуло шею,
Джан гюлюм, джан, джан…
Никогда еще в Судаке не было такого количества праздных людей, как летом 1919 года. Отмечая бурное наступление белой армии, они проводили время в увеселениях. Всюду звучали модные песенки Вертинского, салонная цыганщина, аргентинское танго.
Пользуясь скоплением денежной публики, Спендиаров усилил концертную деятельность кружка[68]. Просветительная комиссия уже давно не существовала, но композитор продолжал обучать судакских рабочих искусству и даже мечтал создать для них музыкальную студию. «Подумайте только, — говорил он Л.В. Эрарской, — еще недавно мы могли наслаждаться только щами, приготовляемыми для нас Катей Середой, а теперь мы слушаем со сцены ее чудесное пение!»
Готовясь к концертам, он занимался с солистами дома. В сумерки, стараясь быть незаметной, проскальзывала к нему во флигель Катя Середа. Пряча грубые руки под парадной шалью, она становилась у пианино и сосредоточенно слушала драгоценные для нее замечания композитора.
Общение Спендиарова с судакскими бедняками и вошедшая в круг его обязанностей посильная помощь им стали в то время для композитора делом привычным. Нередко можно было видеть его возле слободских домишек.
Однажды утром он встретил по дороге в местечко Софью Яковлевну Парнок и Людмилу Владимировну Эрарскую. «Увидев нас, — пишет в своих воспоминаниях артистка Эрарская, — Александр Афанасьевич смутился и весело сказал: «Откедова это вы так рано?» — «Мы-то оттедова, — строго ответила ему Софья Яковлевна, указывая на почту, — а вот вы откедова? Вы ведь обещали мне по утрам работать над оперой!» Не спеша Александр Афанасьевич вынул из бокового кармана записную книжечку и прочел нам длинный список «неотложных дел», подлежащих завершению, чтобы «со спокойной совестью» снова засесть за оперу. Надо было помочь многодетной семье купить корову, навестить больную ученицу, призреть старую татарку…»
Было чудесное душистое утро. С вершины холма, заросшего полынью и розовым вьюнком, доносилось женское пение в два голоса: «Ты, родимая моя матушка, в день денная моя печальница…»
«Дочитав список, — вспоминает далее Людмила Владимировна, — Александр Афанасьевич взглянул на нас своими светлыми, детскими глазами и сказал: «Ну что, Софья Яковлевна, вы теперь поняли, что ради этих дел стоило ненадолго отложить работу над оперой?» Софья Яковлевна молчала. Заметив, что в глазах ее не осталось и тени укоризны, Александр Афанасьевич улыбнулся и, распрощавшись с нами, зашагал по дороге».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.