Во главе «Нового мира». 1950–1954

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Во главе «Нового мира». 1950–1954

Маргарита Иосифовна Алигер:

«Константин Симонов стал редактором „Литературной газеты“ в начале пятидесятого года, а Твардовский сменил его на посту редактора „Нового мира“. На протяжении последующих нескольких лет они дважды сменялись на этом посту, и, может быть, эта связь и стала истоком их сближения. Но тогда, в начале пятидесятого, Твардовский пришел в журнал впервые. Я обрадовалась за него, – по-моему, нет для писателя более интересной, общественно-полезной работы, чем издательская, редакторская, – но времена были нелегкие, и было ясно, что перед Твардовским неизбежно встанут трудные задачи.

Через некоторое время он позвонил мне и спросил, не напишу ли я для журнала стихи в майский номер, к пятилетию Победы. Я ‹…› в свою очередь спросила его, как он относится к своему назначению.

– Кто б меня заставил… – ответил он, несколько уклончиво, но в то же время достаточно определенно». [2; 393–394]

Алексей Иванович Кондратович:

«Редакция „Нового мира“ располагалась тогда рядом со зданием газеты „Известия“ в старом двухэтажном доме, он и сейчас на углу площади Пушкина и улицы Чехова (сейчас Малая Дмитровка. – Сост.). Дом внешне ничем особенным не отличается, однако, как у многих таких старых московских домов, – у него целая история. Если присмотреться к нему повнимательнее, то можно заметить, – он все же сохранил черты барского особняка начала прошлого века, когда его владелица графиня Бобринская давала здесь пышные балы и маскарады. Говорили, что в этом особняке бывал сам Пушкин и даже танцевал на каком-то балу. ‹…›

Тот, кто уже в советские годы перестраивал это помещение из особняка в учрежденческое, по-видимому, был оглушен и подавлен старинным великолепием и постеснялся с ним до конца расправиться: учрежденческая планировка явно не удалась и была какой-то странной, непоследовательной и скомканной. Я поднялся по широкой лестнице, ведущей к огромному, во всю стену, зеркалу в красной витой раме. Это зеркало долго потом производило на меня впечатление: идешь словно не на службу, а в театр. Но тут же после парадной лестницы с окованными медью ступенями и сияющего серебром зеркала – узкий, как в коммунальной квартире, коридор. Зато сразу же за жалким коридором прекрасная приемная – большой круглый стол с креслами, широкий диван, сбоку стол секретаря. Простор. Однако по двум сторонам приемной таблички: отдел прозы, отдел поэзии, отдел критики, отдел науки и публицистики. И легко было заметить, что отделы, скорее всего, ютятся в небольших комнатушках. Так оно и было: закутки отделов, в отличие от приемной, были крошечными, едва умещались там два столика – для заведующего отделом и редактора и кресла перед столиками. ‹…›

Планировка была очень странной. Очень томная и манерная дама в очках, более напоминавшая увядшую актрису, чем секретаршу, сидела днем с настольной лампой: в респектабельной приемной не было ни одного окна. И другая секретарша, уже при Сергее Сергеевиче и других руководителях журнала, – молоденькая, пухленькая, напоминавшая студенточку, располагалась в таком глухом углу, где днем без электрического света была бы совсем полная тьма. Но рядом с ее стулом была настежь распахнута дверь, и за ней виднелся необозримый, но почему-то тоже полусумрачный кабинет. Я понял, что это кабинет Твардовского». [3; 134–136]

Наталия Павловна Бианки:

«Из Союза писателей в „Новый мир“ Твардовский пришел со своим секретарем. У Жени Волковенко, на мой взгляд, было неоценимое качество: она никогда и никому не давала понять, что после Александра Трифоновича она главное лицо. И наверное, поэтому мы никогда не спрашивали у нее, какое нынче у Трифоновича настроение и можно ли к нему зайти. Тамбур, в котором восседала Женя, находился между двумя комнатами. В кабинете поменьше – апартаменты Смирнова. В так называемом конференц-зале попеременно работали Твардовский и Тарасенков». [1; 25]

Алексей Иванович Кондратович:

«Поначалу я не обратил внимание на то, что двери отделов, выходящие в приемную, открыты. Открыта дверь и в кабинет Смирнова, а дверь в кабинет главного – та все время настежь. Мне отвели комнатку под кабинет рядом с отделами, а я закрылся в ней. Никто мне по этому поводу, конечно, ничего не сказал, авторы о моем существовании еще не знали, с отделами я только знакомился. ‹…› Но на третий или четвертый день я не без смущения заметил, что живу как-то не в тон всей редакции. И вдруг сообразил: дверь! Все были раскрыты, кроме моей.

А почему они раскрыты? Простой вопрос, но спрашивать как-то глупо. Наверное, удобней. А почему удобней, когда двери для того и делаются, чтобы что-то закрывать? Чушь какая-то. И я не стал морочить себе голову, взял и тоже оставил дверь открытой. И как-то сразу успокоился.

А потом я все понял. Кабинет Твардовского был так велик, что он и не видел: открыта у него дверь или нет. И с секретарем удобнее общаться – и ей подойти к двери, сказать: „Вам звонят“, и ему ничего не стоило встать, отнести на машинку бумаги, промяться. Звонок к секретарю не работал, и чинить его никто не собирался. Твардовскому без звонка было удобнее. И отделам проще с открытыми дверями. Большая часть работы состояла в разговорах с авторами. Заходя в большую приемную, автор сразу же видел, свободен редактор или с кем-то разговаривает. Занят – садился и спокойно ждал или заходил, видя знакомого автора, и начинался „треп“ – может быть, и мешавший работе, а может, и помогавший, потому что без такого „трепа“ жизнь любой редакции почему-то сразу оказенивается. А это неуловимым образом сказывается на журнале или газете. Сколь ни странно, но это так.

Разгадал я и смущавшую меня загадку огромных размеров редакторского кабинета. Как-то не вязался он с тем естественным демократизмом, который примечал я повсюду в редакции. Но вскоре без чьей-либо подсказки я догадался, что внушительность кабинета ничего общего с начальственным престижем не имела. Кроме стола главного и приставленного к нему перпендикулярно небольшого столика у противоположной стены, стоял еще один – длиннющий и тяжеленный. Но и он не мог освоить пустыню редакторского кабинета. Половина площади все равно пропадала, потому что в кабинете было всего два окна, точно такие же, как в комнатушках отделов. Их явно не хватало, и в кабинете даже днем царил полусумрак. И перегородить кабинет нельзя было: получились бы две „кишки“, не комнаты, а коридоры. И потому лепившийся к столу главного маленький столик был вовсе не декоративным, а рабочим местом зама – Анатолия Кузьмича Тарасенкова. ‹…›

Уже тогда возникла одна из редакционных традиций, прочно существовавшая при Твардовском: почти никогда он не был один в кабинете, всегда там было еще двое, трое, дверь кабинета – всегда настежь, никогда не возбранялось войти и четвертому, и пятому и присоединиться к общему разговору. И какие это были прекрасные беседы и разговоры с переходами от дела к шуткам, от одной темы к другой, с блеском остроумных реплик, громовым хохотом и таким же внезапным тихим молчанием, опускавшимся в минуты размышлений.

Не только Твардовскому, но и другим удавалось решать практически все дела, да еще с участием заинтересованных лиц. Обсуждались рукописи, решались серьезные и незначительные дела, кто хотел – тот молчал, кому не терпелось сказать – говорил, люди приходили и уходили, все время оставался только один Твардовский, и когда он уходил, то кабинет пустел, даже если в нем кто-то и задержался… Тогда кабинет погружался в тишину». [3; 145–147]

Маргарита Иосифовна Алигер:

«Он знал цену истинной поэзии и истинным поэтам и очень хотел, чтобы журнал „Новый мир“ отвечал самым высоким читательским требованиям. Журнал опубликовал Цветаеву, печатал Анну Ахматову и Бориса Пастернака, готовил публикацию Мандельштама. Не знаю, все ли в этих публикациях было близко Твардовскому-поэту, тут уж он умел становиться выше самого себя. Но когда речь шла о современных ему поэтах, живущих и работающих рядом, от себя-поэта он освободиться не мог и не умел сдерживать раздражение против того, что было ему чуждо. А чуждо ему было многое, и, увы, подчас и то, что было своеобразно и ярко, за чем стояла интересная поэтическая индивидуальность, противопоказанная, однако, поэтической индивидуальности поэта Александра Твардовского. А ведь он был прежде всего поэтом, а уж потом главным редактором.

Иные безусловно яркие поэтические имена, такие, к примеру, как Илья Сельвинский, как Семен Кирсанов, никогда не появлялись на страницах „Нового мира“, редактируемого Александром Твардовским. ‹…› Мучительно протекали отношения с журналом или с Твардовским у Ярослава Смелякова, притом, что оба – и Смеляков, и Твардовский – отлично знали друг другу цену. Однако Твардовского тут не упрекнешь, он был терпелив и мягок, но ничего не получалось, чудесный поэт Ярослав Смеляков был человеком неконтактным и даже капризным. Твардовский не раз приглашал в журнал Бориса Слуцкого, но умный Слуцкий вежливо отказывался, понимая, что добром это не кончится.

Обиделся на него Николай Асеев – из большого цикла его последней лирики Твардовский выбрал одно или два стихотворения, и вовсе не лучшие. Асеев отказался от их публикации в „Новом мире“. И чего уж я при всем желании быть „за него“ никогда не могла ни понять, ни простить – вернул замечательные стихи Николаю Заболоцкому. ‹…› Что уж тут греха таить, все это было, кого огорчало, кого возмущало, многократно обсуждалось и осуждалось и, во всяком случае, никак не украшало отдел поэзии журнала „Новый мир“. ‹…›

Но журнал есть журнал, и отдел поэзии требует стихов и ничего другого. И случалось, вероятно, что, забраковав бурно и подчас с незаслуженным темпераментом нечто яркое и самобытное, главный редактор, вынужденный все-таки подготовить и отдел поэзии, подписывал в печать нечто весьма невыразительное, ибо другого ничего под рукой уже не оказывалось. Но неизменно печатал стихи никому не ведомых, молодых, да и немолодых поэтов, если хоть что-то в их стихах казалось ему интересным и подающим надежды. Его ли вина, что надежды эти не всегда оправдывались…» [2; 396–398]

Алексей Иванович Кондратович:

«Я скоро понял: здесь работают, когда нужно, а не когда полагается по службе, рабочих часов здесь фактически нет. И понял я, что Твардовский совсем не „фирменный редактор“, это выражение я потом услышал от него, и означало оно „редактор для обложки“, для подписи, для торжественного звучания, а не для дела. ‹…›

Рабочий ритм был основательным и деловым. Здесь любили работать, любили журнальное дело и, как я вскоре заметил, чтили марку журнала. Здесь говорили о себе не как-нибудь, а только „новомирцы“, хотя всех-то новомирцев было человек тридцать. И говорили об авторах, печатавшихся в журнале – „новомирские авторы“, и даже о постоянных, преданных подписчиках – „новомировские подписчики“». [3; 141]

Наталия Павловна Бианки:

«В 1954 году наступило тревожное время. Такое состояние потом будет много лет, много недель, много дней. Нас поругивали за то, что мы напечатали статью М. Лифшица о Шагинян (1954, № 2) и Ф. Абрамова „Люди колхозной деревни в послевоенной прозе“ (1954, № 4). А тут еще мы сдали в набор отрывки из будущей поэмы Твардовского „Тёркин на том свете“. Мы все уговаривали его их попридержать. Но Твардовский не соглашался.

Как-то Твардовский собрал довольно узкий круг знакомых и предложил им послушать „Тёркина на том свете“. Помню, были А. Марьямов, а из посторонних – Асеев и Катаев. К этому дню я успела набрать и сверстать „Тёркина“. Из предосторожности все экземпляры спрятала в сейф. Потом стало известно, что верстка все-таки каким-то путем гуляет по Москве. Ходили даже слухи, что ею торговали на черном рынке. Помню впечатление, какое на всех произвела поэма Твардовского. В восторге был Марьямов. Особенно много комплиментов говорил Катаев. И только Асеев, бледный и взволнованный, сказал:

– Саша, ты еще не понимаешь, насколько это огнеопасно. Мой тебе добрый совет – спрячь оттиски в сейф и никому их не показывай.

Позже узнали, что кто-то не ленивый отправился в ЦК, чтобы предупредить о вредоносных стихах Твардовского». [1; 29–30]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«В середине мая (1954 года. – Сост.) Твардовский собрал в редакции поэтов (были Вера Инбер, Михаил Светлов, Николай Асеев и др.) и критиков и читал им первый вариант своей поэмы „Тёркин на том свете“, написанной, как помнится, по вдохновению, за три недели. Тогда же поэма была набрана и разослана членам редколлегии. ‹…›

Спустя несколько дней стали поступать форменные доносы на поэму в ЦК. Твардовский давал текст в „Правду“ – уж очень просили „познакомиться“, „быть может, напечатаем“. И вдруг вернули рукопись с курьером. Оля, младшая дочь Александра Трифоновича, открыла дверь. Ей сказали: „Возьмите это“ и протянули пакет. Твардовский возмущался: „Девочке сказали: «Возьмите это»“.

А между тем над журналом собрались тучи. Кажется, первой пожаловалась в ЦК на „избиение“ и „групповщину“ Шагинян. Забегал А. Сурков, застрочили наемные перья. Представили как антисоветский выпад и поэму. Член редколлегии В. Катаев испещрил поля верстки грозными вопросительными знаками и восклицаниями: „На что намек?“ (Верстка Катаева нашлась в 1958 году в новомировском сейфе – и Твардовский только головой качал, ее разглядывая.) И В. Катаев был не одинок. А. А. Сурков побежал к П. Н. Поспелову, Поспелов к Хрущеву. Хрущева испугала и возмутила строфа, где генерал говорит, что вот бы ему „полчок“ солдат – потеснить царство мертвых… Это восприняли как угрозу.

На одном из последующих заседаний с проработкой К. М. Симонов сказал, что „загроббюро“ – это явный намек на Политбюро. А. Т. возразил горячо: „Да ведь у меня разбирают персональное дело, а на Политбюро их не разбирают“. „Не лукавь, – настаивал Симонов, – ты знаешь, что имел в виду“». [5; 15–16]

Александр Трифонович Твардовский. 7 июня 1954 года:

«В Президиум ЦК КПСС

Товарищам Г. М. Маленкову, В. М. Молотову, Н. С. Хрущеву, К. Е. Ворошилову, Н. А. Булганину, Л. М. Кагановичу, А. И. Микояну, М. Г. Первухину, М. З. Сабурову.

На днях члены редколлегии журнала „Новый мир“ коммунисты – были вызваны тов. П. Н. Поспеловым. Предметом беседы были два вопроса: работа критико-библиографического отдела журнала и рукопись новой поэмы А. Твардовского „Тёркин на том свете“.

Поскольку тов. П. Н. Поспелов сказал, что эти вопросы будут окончательно рассмотрены на Президиуме ЦК, считаю необходимым довести до сведения членов Президиума следующее.

1. Статьи и рецензии „Нового мира“, занявшие внимание литературной общественности и читателей в последнее полугодие (В. Померанцева – „Об искренности в литературе“; М. Лифшица – о „Дневнике писателя“ Мариэтты Шагинян; ф. Абрамова – о послевоенной прозе, посвященной колхозной тематике; М. Щеглова – о „Русском лесе“ Л. Леонова), что я и старался разъяснить у тов. Поспелова, нельзя рассматривать как некую „линию“ „Нового мира“, притом вредную. Никакой особой „линии“ у „Нового мира“, кроме стремления работать в духе известных указаний партии по вопросам литературы, нет и быть не может. Указания партии о необходимости развертывания смелой критики наших недостатков, в том числе и недостатков литературы, обязывали и обязывают редакцию, в меру своих сил и понимания, честно и добросовестно выполнять их. Будучи участником последних пленумов ЦК КПСС, произведших на меня огромное впечатление духом и тоном прямой и бесстрашной критики недостатков, нетерпимости к приукрашиванию действительности, я старался направлять работу журнала в этом духе, видел и вижу в этом свою прямую задачу коммуниста-литератора, особенно в период подготовки ко Второму съезду писателей. Спору нет, что на этом пути у меня и у моих товарищей могли быть ошибки и упущения. Нельзя не признать, что, например, статья В. Померанцева объективно принесла, по справедливому выражению тов. Поспелова П. Н., „больше вреда, чем пользы“. Хочу лишь сказать со всей убежденностью, что „больше вреда“ произошло не от самой статьи, а от шумихи, поднятой вокруг нее в печати и в Союзе писателей, шумихи, сделавшей из самого слова „искренность“ некий жупел. Об этом примерно мы, редакторы „Нового мира“, и говорили в редакционной статье, снятой из № 6 по распоряжению Отдела литературы ЦК КПСС.

2. Моя новая поэма „Тёркин на том свете“, я считаю, только в силу некоего предубеждения была охарактеризована т. П. Н. Поспеловым как „пасквиль на советскую действительность“, как „вещь клеветническая“. Не входя в оценку литературных достоинств и недостатков моей новой вещи, я должен сказать, что решительно не согласен с характеристикой ее идейно-политической сущности, данной тов. П. Н. Поспеловым. Пафос этой работы, построенной на давно задуманном мною сюжете (Тёркин попадает на „тот свет“ и, как носитель неумирающего, жизненного начала, присущего советскому народу, выбирается оттуда), – в победительном, жизнеутверждающем осмеянии „всяческой мертвечины“, уродливостей бюрократизма, формализма, казенщины и рутины, мешающих нам, затрудняющих наше победное продвижение вперед. Этой задачей я был одушевлен в работе над поэмой и надеюсь, что в какой-то мере мне удалось ее выполнить. Избранная мною форма условного сгущения, концентрации черт бюрократизма – совершенно правомерна, и великие сатирики, чьему опыту я не мог не следовать, всегда пользовались средствами преувеличения, даже карикатуры для выявления наиболее характерных черт обличаемого и высмеиваемого предмета. Я с готовностью допускаю, что, может быть, мне не все удалось в поэме, может быть, какие-то ее стороны нуждаются в уточнении, доведении до большей определенности, отчетливости. Допускаю даже, что отдельные строфы и строки звучат неверно и противоречат общему замыслу вещи. Но я глубоко убежден, что, будучи доработана мною с учетом всех возможных замечаний, она бы принесла пользу советскому народу и государству.

Перо мое, самое главное, чем я располагаю в жизни, принадлежит партии, ведущей народ к коммунизму. Партии я обязан всем счастьем моего литературного призвания. Всему, что я могу в меру своих сил, научила меня она. С именем партии я связываю все лучшее, разумное, правдивое и прекрасное, что есть на свете, ради чего стоит жить и трудиться. И я буду и впредь трудиться и поступать так, чтобы не за страх, а за совесть служить делу коммунизма.

3. Тщательно и всесторонне обдумав все, связанное с двухдневной беседой у тов. П. Н. Поспелова по вопросам „Нового мира“ и моей поэмы, с полной ответственностью перед Президиумом Центрального Комитета – могу сказать, что малая продуктивность этой беседы определяется „проработочным“ ее характером. Были предъявлены грозные обвинения по поводу действий и поступков, которые, как я ожидал, заслуживали бы поддержки и одобрения, и наши возражения (главным образом, мои) и разъяснения по существу дела – уже звучали всуе. Не согласен немедленно признать себя виновным – значит, ты ведешь себя не по-партийному, значит, будешь наказан. Но чего стоят такие „автоматические“ признания ошибок, которые произносятся или из страха быть наказанным, или просто по инерции: обвинен – признавай вину, – есть она или нет ее в действительности.

Менее всего, конечно, мог я ожидать, что такой характер примет рассмотрение важных литературных вопросов в столь высокой инстанции.

Прошу Президиум Центрального Комитета уделить этим вопросам внимание и разрешить их по всей справедливости,

А. Твардовский

Отправлено 10–11–VI. 54».

[9, VII; 138–140]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«В самую июньскую жару Союз писателей собрал обсуждение. Пускали строго по писательским билетам. ‹…› Проработка шла по полной форме». [5; 16]

Наталия Павловна Бианки:

«Я помню собрание, которое проходило в Доме кино. ‹…› Запомнилось выступление И. Кремлева, который, выйдя на трибуну, сказал:

– Вы только подумайте, что позволил себе Твардовский: в своей поэме он целую армию взял и отправил в ад.

Я не выдержала и крикнула с места: „А вы читали поэму?“ – на что он не моргнув глазом ответил:

– Не читал, но мне ее содержание пересказали. Это ведь значения существенного не имеет». [1; 30]

Владимир Яковлевич Лакшин:

«Твардовский затосковал, занедужил и объявил, что на экзекуцию не пойдет. Все усилия Дементьева и Маршака, стороживших его, чтобы доставить свежим на Секретариат ЦК, были напрасны. С вечера он пил крепчайший чай и соглашался идти, но рано утром выскользнул из дома и исчез. „Новый мир“ представлял на ареопаге Дементьев. Было принято краткое Постановление ЦК: осудить статьи Померанцева, Абрамова, Лифшица, Щеглова; освободить Твардовского в связи с переходом на творческую работу.

Дементьев потом уверял, что, если бы Твардовский присутствовал, дело могло повернуться иначе. Хрущев говорил о нем уважительно и примиренно. „Мы сами виноваты, что многое не разъяснили в связи с культом личности. Вот интеллигенция и мечется“.

Постановление ЦК не опубликовали, но провели заседание президиума Союза писателей, где по следам партийного решения было принято свое развернутое постановление (11 авг. 1954 г.), уже для печати.

Как-то в 1961 году в редакции „Литературной газеты“ В. А. Косолапов рассказал мне за вечерним чаем: в 1954 году он был в конференц-зале на улице Воровского, когда на расширенном президиуме обсуждались „ошибки «Нового мира»“. Ожидалось решение об отстранении Твардовского.

А. Т. сидел у окна, курил сигарету за сигаретой. Потом негромко произнес: „Когда здесь покойников выставляют, никого не дозовешься в почетном карауле постоять. А тут живого Твардовского вперед ногами выносить будут – и вон сколько доброхотов набежало“.

Марк Щеглов с его обычным розовым идеализмом испытывал в те дни какую-то растерянность. ‹…›

…В те дни огорченный, растерянный Марк спускался на костылях по широкой лестнице новомировского особнячка – и вдруг навстречу ему А. Т. – крепкий, большой, ясный. „Как понять, Александр Трифонович, что происходит?!“ – „Господь испытует, господь испытует, Марк Александрович“, – отвечал А. Т.». [5; 16–18]

Федор Александрович Абрамов:

«„Новый мир“ был вызван к жизни тем общественно-политическим подъемом, который наступил после смерти Сталина. Уже в 1953–1954 годах на его страницах был напечатан цикл статей, о публикации которых нечего было и думать год или два назад. ‹…›

Власти жестоко расправились с авторами статей, которые на инерции в постановлении ЦК были расценены как клеветники, злопыхатели и очернители, антипатриотическая группа (в доброе сталинское время с ними и покруче поступили бы!), а главный редактор был снят.

Однако вскоре последовал XX съезд КПСС, и Твардовский снова вернулся к руководству журналом.

„Новый мир“, поднявшийся на дрожжах XX съезда (на волне), стал самым последовательным проводником его идей в литературе. Да и не только в литературе.

Вокруг журнала быстро сгруппировались лучшие писатели, лучшие ученые, публицисты. И на протяжении многих лет „Новый мир“ выдал на-гора много превосходных произведений». [12; 243]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.