VII. ПО СКИФСКИМ ДОРОГАМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VII. ПО СКИФСКИМ ДОРОГАМ

Жара. Ярко-голубое без единого облачка небо и палевый песок. А кругом невысокие гранитные темно-серые скалы, немного дальше — кустарник с прямыми зелеными, словно из железа вырезанными листьями, а впереди, за скалами, ровная широкая степь какого-то удивительного нежно-лимонного цвета.

Трое разомлевших от жары красно-коричневых хлопцев принимают у небольшой пристани полупустой паром. Грохоча, съезжают на землю запряженные ленивыми конягами телеги, бодро скатывается плетеная бричка, сходят несколько пеших пассажиров.

Среди них двое невольно приковывают внимание даже ко всему привыкших, равнодушных хлопцев. Те, кто ехал на пароме, уже пригляделись к этим двоим и сейчас, дружески кивнув головой, спокойно разошлись по своим дорогам. Только один старичок раза два внушительно повторил на прощание:

— Так вы Антона Ивановича спрашивайте али Гарпыну Карповну… С радостью встретим… Антона Ивановича спрашивайте, все знают…

А для хлопцев — это люди удивительные. Они в упор разглядывают приезжих. К уряднику, что ли, гости?

Старший — молодой человек небольшого роста, подвижной, легкий. Лицо улыбчивое, бородка клинышком. Длинные, кудреватые волосы под широкополой шляпой. Может, поп, может, дьякон. Однако в партикулярном платье: мятые коломянковые брючки и серый городской пиджачок. А под ним вышитая украинская рубашка. Эта рубашка как-то сразу успокоила хлопцев. Свои… землемеры… Не зря столько разных палок да реек навезли. За кудлатым хлопчик плетется. Его едва видно из-под бриля. Приглядишься, глаза на сердитом лице смеются. Старший свалил у пристани ящики, рейки, два тощих чемоданчика, оставил на страже хлопчика и пошел за извозцом.

Приезжий не очень чинился, нанял первую попавшуюся линейку. Они с мальчиком быстро погрузились и укатили в селенье. Парубки долго глядели им вслед.

Так Илья Ефимович Репин и его ученик Валентин Серов прибыли на Хортицу.

На Днепре, за порогами, в 128 верстах от губернского города Екатеринослава, раскинулся островок Хортица, прославившийся в истории как место, где находился в XVI–XVIII веках центр знаменитой Запорожской Сечи.

Мало что сохранилось здесь от тех времен. Пожалуй, только Днепр, песчаная земля побережья, заросшая лимонно-желтым бессмертником, да скалы. Даже дочерна загорелые парубки, потомки запорожцев, сменили мечи на орала и ничем не напоминали своих лихих дедов.

Места, где стояли курени, или распаханы, или заняты аккуратными белоснежными домиками колонистов. Почти сровнялись с землей древние запорожские укрепления, и все же художнику даже сквозь густую накипь веков можно кое-что разглядеть. Вот за этим-то и приехал сюда, на Хортицу, Илья Ефимович.

Удивительная вещь — творческая заинтересованность, творческий запал! Это они погнали его по такой жаре в Запорожье, а то сидел бы спокойно в Абрамцеве или в Хотькове и писал «Крестный ход». А начало всему — веселая мужская компания, собравшаяся после одного из мамонтовских обедов в кабинете хозяина. Там старый украинский историк Николай Иванович Костомаров прочел знаменитый ответ запорожцев на претензии турецкого султана. Репин тогда чуть было не подпрыгнул, пока другие хохотали. Густо посоленное послание было так красочно, колоритно и так смело, что волей-неволей заставило задуматься: «А каковы же они были, эти бесшабашные казаки, которым никакие законы не были писаны?.. Изобразить бы их…» Ему-то, уроженцу Чугуева, украинские дела были всегда близки. Только бы дали идею… А идея — вот она!

Илья Ефимович не раз встречал потомков не веривших «ни в чох, ни в сон» казаков. Иногда они появлялись даже у них в доме, друзья отца — лошадники. Иногда такой запорожец проезжал мимо дома по заросшим травой чугуевским улицам на коне с пикой у седла, в смушковой папахе, но босой. Иногда его можно было угадать в уснувшем возчике, везущем на базар арбузы… А главное, с детства окружали Илью Ефимовича рассказы о знаменитой запорожской вольнице. Ныне же, перечитывая «Тараса Бульбу», Репин чувствовал, что он все больше проникается духом этого вольнолюбивого народа.

Но надо было воскресить в памяти и пейзаж и человеческие образы.

Хотя летняя жизнь в Абрамцеве всегда бывала плодотворной, но иногда тянуло встряхнуться, побродяжить, поглядеть что-то новое. А тут еще тот же Костомаров да и Адриан Викторович Прахов порассказали о скифских поселениях в степях Приднепровья, о царе Митридате, завоевавшем Керчь и все Черноморье, о памятниках ханского владычества в Крыму — и так-то раззадорили, что уже не усидеть в Мамонтовской волости. И Антону хорошо бы съездить на юг. Для его здоровья, для его- больных ушей — что может быть лучше солнца! Да и новые впечатления полезны. Тем более что он после двухлетней жизни в Киеве полюбил людей, природу Украины и певучую ласковую «мову».

Стоило только заговорить с Антоном о том, чтобы посмотреть днепровские пороги и места, где еще сто лет назад гнездилась Запорожская Сечь, как он тоже загорелся. Об отбое речи быть не могло.

И вот они на Хортице.

Солнце жжет золотые заросли бессмертников. Кусты и скалы бросают яркие лиловые тени, сияющая серо-голубая лента Днепра окаймляет истомленный жаждой берег. В селенье, за закрытыми ставнями проводят полдневные часы жители. В тени заборов развалились собаки, зарылись в сыроватый песок куры. Только двое приезжих чудаков бродят по раскаленным улицам, что-то смотрят, обсуждают и бредут дальше. Огромные брили бросают синие отблески на лица, блестят белки глаз, потные щеки…

К вечеру на хуторе какого-то колониста путников напоили холодным домашним пивом. А когда они возвращались в селенье, на снятую по приезде квартиру, их обогнал целый табунок лошадей, которых хуторские хлопчики гнали купаться. Как ни был утомлен Антон„о «остановился и долго-долго смотрел, как врывались в воду кони, поднимая серебряный туман, брызг, и таяли в нем.

Илье Ефимовичу казалось, что после утомительного дня мальчику трудно будет взять в руки карандаш. Но наутро Валентин уже зарисовывал обдуманную им за ночь композицию. Репину она запомнилась во всех подробностях, и он описал ее в своих воспоминаниях.

«…Не думайте, что он взял какую-нибудь казенную сцену из прочитанного; его тема была из живой жизни «лыцарей», как будто он был у них в сараях-лагерях и видел их жизнь во всех мелочах обихода.

Действие происходит на песчаной пристани парома — Кичкас, так слепившей нас вчера. Запорожцы привели сюда купать своих коней.

И вот «а блестящем стальном Днепре, при тихой и теплой погоде, многие кони, подальше от берега, уже взбивают густую белую пену до небес; голые хлопцы барахтаются, шалят в теплой воде до упоения, балуясь с лошадьми; вдали паром движется на пышущем теплом воздухе — таков фон картины; самую середину занимает до чрезвычайности пластическая сцена: голый запорожец старается увлечь в воду своего «черта», а этот взвился на дыбы с твердым намерением вырваться и унестись в степь. Конь делает самые дикие прыжки, чтобы сбить казака или оборвать повод, а казак въехал по щиколотку в песок цепкими пальцами ног и крепко держит веревку, обмотав ее у дюжих кулаков мускулистых рук: видно, что не уступит своему черному скакуну. Солнечные блики на черной потной шерсти лошади, по напряженным мускулам и по загорелому телу парубка создавали восхитительную картину, которой позавидовал бы всякий баталист.

Серов очень любил этот сюжет, и после, в Москве, у меня, он не раз возвращался к нему, то акварелью, то маслом, то в большем, то в меньшем виде разрабатывая эту лихую картину…»

Кроме этой картины, Серов написал за время путешествия множество маленьких этюдиков, нарисовал много рисунков. Часть из них по-старому репинские — его манера, его штрих, его мазок. Но стоит только Валентину, отойдя от учителя, начать писать без его глаза, без его контроля — и во всем проглядывает уже Серов, его собственная линия, его понимание цвета, его хваткий, резковатый и четкий контур. А главное, его собственный взгляд на натуру, собственный подход к пейзажу Хортицы, к человеческим типам, попавшим на холст и в альбомы. Очень самостоятелен его этюд, писанный на днепровских порогах. Свежие и смелые тона пенящейся воды взяты совсем не по-репински, да и мазок иной — это уже преддверие к будущему Серову. Так же далек от манеры учителя второй его этюд — украинский двор с хаткой и сараем. Вся серо-зеленая цветовая гамма его своеобразна и благородна.

С возрастом и сам Валентин Александрович все яснее понимал, что, несмотря на свое преклонение перед учителем, смотрит на многое по-иному. Если бы, предположим, он загорелся замыслом Ильи Ефимовича и вздумал изображать «Запорожцев, пишущих письмо турецкому султану», он искал бы другого, чем его учитель, и картину компоновал по-другому, и цвета у него были бы другие, и освещение… Может быть, в тысячу раз хуже, но по-другому.

Закономерность всего этого прекрасно понимал Репин и спокойно смотрел на то, как оперяется рядом с ним молодой петушок. Он уважал такое раннее стремление самоопределиться, считая его признаком дарования. Не зря же он еще три-четыре года назад писал Мурашко в Киев, рекомендуя Валентина в его рисовальную школу, что это очень талантливый мальчик, «художник божьей милостью». И если заставлял ученика что-то делать по-своему, то только потому, что считал это полезным в годы ученичества.

В альбомах художников появились не только этюды Запорожья и Хортицы. С апреля до самого сентября они переезжали с места на место, эти два верных товарища, два взрослых уважающих друг друга человека — тридцатишестилетний Илья Ефимович Репин и пятнадцатилетний Валентин Серов. Они посетили Одессу, проехали по Крыму, побывали в Бахчисарае, в Севастополе, съездили верхами в Чуфут-Кале, побродили и по Керченским солончакам, вспомнили древний Пантикапей, столицу Босфорского царства, и знаменитого завоевателя царя Митридата, именем которого названа гора в нынешней Керчи. Местные мальчишки наверняка всучили Репину накопанные в горе древности: позеленевшие медные перстни, стершиеся монеты, кувшинчики с глубокими трещинами, обломки украшений.

Но вот, наконец, добрались до Киева. Нарядный, богатый Крещатик, поэтичные улицы, благоухающие в садах розы, красочные южные базары, заваленные яблоками, сливами и ранними дынями, — как все это знакомо и мило Антону!

Серов словно вошел в старую свою квартиру, которую покидал надолго. Он обегал все памятные места, постоял на горе над Днепром, заглянул в городской сад, пробежался по Подолу, послушал вечерний перезвон колоколов, доносившийся из Киево-Печерской лавры. Знакомые места влекли к себе гораздо больше, чем знакомые мальчики. Гимназия и все связанное с ней казалось таким далеким, ненужным, словно происходило это все не с ним, а с кем-то из чужих. Он даже гербовые пуговицы с гимназической шинели, которую надо было донашивать, сменил на штатские, чтобы покрепче забыть и киевскую гимназию и московскую прогимназию.

Репин и Серов остановились в Киеве у Николая Ивановича Мурашко, благо все помещение школы во время каникул свободно. Серову было здесь скучновато, и когда он не бродил по городу, то спасался тем, что разглядывал бесчисленные работы учеников рисовальных классов, грудами сваленные на полках, в чуланах, в углах мастерской. Как-то попались и его старые рисунки. По-школярски трактованные гипсы, слабенькие натюрморты, эскизы лошадей, собак, наброски фигур. Серову стыдно было даже смотреть на эти неопрятные листы. Хотелось изо-, рвать их, но, зная правила Мурашко, он удержался, только кое-где подчеркнул тени, подправил контуры и, вздохнув, собрался положить рисунки на место. За этим и застал его Репин.

— Интересное что-нибудь?

— Моя старая мазня.

Учитель протянул руку, расстелил на столе бумагу.

— А здорово ты шагнул за последние два года, Антоша… Это же детский лепет… Лепет способного, может быть, даже талантливого ребенка, а теперь ты… — Репин помолчал. — Теперь ты талантливый юноша…

Листы вырвались из рук художника и с тихим шелестом сами свернулись в тугую трубку. Серов сунул их на полку.

— Лежи спокойно, талантливый ребенок! — воскликнул он и засмеялся.

Репин молча шагал по пустынному классу. Он вспоминал летние этюды и зарисовки Антона, что были под стать взрослому мастеру. И раздумывал, что еще он может дать этому мальчику, шагающему в семимильных сапогах. Сваленные в кучу мольберты, подставки, стулья оставляли пустой только самую середину большой комнаты. Репин прошел от окна к двери и обратно, дважды споткнувшись о большую табуретку. Отпихнув ее ногой в сторону, он в упор поглядел на Серова.

— Знаешь что, Антон? Садись-ка да пиши заявление в академию. Ждать, пока меня вызовут туда, нечего… Они не торопятся, и я не тороплюсь. А опоздаем с заявлением — пропадет год. Напишу Исееву, похлопочу. Уж вольнослушателем-то тебя как-нибудь пока что допустят, хоть и не вышли еще твои годы…

— Как же это? — растерялся Серов. — Может быть, из Москвы лучше?..

— Будем писать из Москвы — опоздаем. Садись. Пиши. Ты забыл, что август-то уже к середине подходит…

За эту поездку Репин узнавал своего ученика с самых неожиданных сторон. Что ни день, проступала какая-нибудь новая черточка, новое качество. Трудолюбие, упорство, внимательность — это было отмечено давно. Подводя итоги путешествия, добрейший Илья Ефимович записал у себя в тетрадях: «Вспоминается черта его характера: он был весьма серьезен и органически целомудрен, никогда никакого цинизма, никакой лжи не было в нем с самого детства… Вечером (к Мурашко. — В. С-Р.) пришел один профессор, охотник до фривольных анекдотцев.

— Господа, — заметил я разболтавшимся друзьям, — вы разве не видите сего юного свидетеля! Ведь вы его развращаете!

— Я неразвратим, — угрюмо и громко сказал мальчик Серов.

Он был вообще молчалив, серьезен и многозначителен. Это осталось в нем на всю жизнь. И впоследствии, уже взрослым молодым человеком, Серов, кажется, никогда не увлекался ухаживанием за барышнями. О нем недопустима мысль — заподозрить его в разврате.

В Абрамцеве у С. И. Мамонтова жилось интересно: жизненно, весело. Сколько было племянниц и других подростков всех возрастов во цвете красоты!

Никогда Антон… не подвергался со стороны зрелых завсегдатаев подтруниванию насчет флирта — его не было. И, несмотря на неумолкаемо произносимое имя «Антон» милыми юными голосами, все знали, что Антон не был влюблен. Исполняя всевозможные просьбы очаровательных сверстниц, он оставался строго-корректным и шутливо-суровым».

Заметил за своим учеником Илья Ефимович и одну, по его мнению, очень странную привычку. Антон отказывался от хлеба.

— Что это, тебе хлеб не нравится? Что значит, что ты не берешь хлеба? — спросил встревоженный Репин во время одного из их походных обедов.

— Я никогда не ем хлеба, — совершенно серьезно ответил Серов.

— Как? Не может быть! — Для Репина, выросшего в близости к земле, такое отношение к хлебу, наверное, показалось не только вредной привычкой, но и кощунством.

Впоследствии оказалось, что Валентина в этом странном способе питания поддерживала мать.

— И прекрасно делает! — ответила она Репину со своей былой императивностью. — В хлебе немного питательности. Он служит только для излишнего переполнения желудка. Молодец Тоша!..

Репину ничего не оставалось, как пожать плечами. Много, много позже он этой причиной объяснял тяжелое заболевание, перенесенное Антоном.

· · ·

Поездка художников по земле, каждая пядь которой была связана с историей, подошла к концу. У Репина и Серова осталось еще несколько светлых, мягких дней сентября для того, чтобы навестить хозяев Абрамцева, показать им альбомы и этюды, перед тем как начинать зимнюю рабочую жизнь в городе.

Запорожские этюды Антона имели положительный успех. Об академии теперь уже заговорили и Савва Иванович и Василий Дмитриевич Поленов, которого, кстати сказать, Серов и мамонтовская молодежь звали не иначе, как Полен Поленыч. Оба они единодушно присоединились к мнению Репина — пора мальчику выходить на самостоятельную дорогу. Жаль, конечно, отправлять его в Петербург, но что сделаешь, академию сюда не перевезешь.

Старшие Мамонтовы беспокоились за Антона так, словно отправляли сына, а их мальчики и вовсе загоревали. И так целое лето пропадал, а теперь с кем ездить верхом? Кто займет место старшего матроса в лодочной команде, которой управляет Полен Поленыч? А как же лыжные соревнования зимой? Без Антона невозможно…

И все же приходилось прощаться.

— Вы не горюйте, — успокаивал Антон. — Я еще могу провалиться.

Старшие Мамонтовы утешали:

— Будет приезжать на каникулы — зимой, весной, летом… Двери нашего дома для него всегда открыты…

· · ·

В последние дни московской осени, незадолго до отъезда в Петербург, Антон еще раз встал за свой мольберт рядом с учителем. Тот писал очередной этюд с любимого своего натурщика-горбуна, того, которого все видят теперь на переднем плане репинской картины «Крестный ход». За портрет горбуна взялся и Серов.

Голова эта, характерная, с тонкими острыми чертами, точно, мастерски вылепленная, выразительная и рельефная, оказалась последней работой, сделанной Валентином Серовым в московской мастерской Репина.

— Пора, дружище Антон, в академию, пора… — заметил Илья Ефимович, разглядывая его работу. — Собирайся… Тебе нужны учителя посерьезнее…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.