ГЛАВА ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ВТОРАЯ

Своих родителей Стрепетова не знала.

В семью нижегородского театрального парикмахера ее закинуло чье-то несчастье.

Ее появление напоминало завязку старинной, знакомой по многим образцам, наивно жалостной мелодрамы. Даже погода, казалось, была взята напрокат из того же литературно-театрального арсенала.

Действительно была осень. Хлестали резкие октябрьские дожди. Полгорода было затоплено грязью. К низу Покровской улицы зыбкий дощатый тротуар совсем захлебнулся в слякоти.

Флигель, который снимал Антип Григорьевич Стрепетов в доме кондитера Кемарского, выходил прямо на улицу. Единственная ступенька крыльца тонула в мутном вечернем сумраке. Флигель тоже был мрачный, линяло-коричневый, с узкими подслеповатыми окнами.

Мальчишка, парикмахерский подмастерье, вышел запереть дом на ночь. Дверь задела какой-то сверток. Когда прошел первый испуг, выяснилось, что сверток живой.

В промокшем насквозь тощем фланелевом одеяльце был завернут ребенок. Кроме тех кусков сахара, положенных, видимо, от отчаяния, никаких опознавательных знаков не оказалось. Сдать ребенка в полицию Антип Григорьевич пожалел. Он оставил девочку у себя и дал ей свою фамилию. Священник, крестивший ребенка, выбрал для него в святцах ближайшее на неделе имя — Пелагея.

Четвертое октября 1850 года Стрепетова считала днем своего рождения.

Тайна, с ним связанная, никогда не была раскрыта.

Близкие к театру нижегородцы считали, что девочка могла быть дочерью водевильной актрисы Глазуновой, служившей в сезоне 1848/49 года. По сведениям наблюдателей, у нее был пылкий роман с гвардейским офицером Балакиревым. (Недаром героем детских галлюцинаций стал неизвестный в гвардейской форме.)

Потом гвардеец куда-то исчез, а через какое-то время скрылась и Глазунова. По подсчетам тех же заинтересованных лиц, эти события совпали с рождением девочки.

Не исключено, что правдоподобную романтическую историю сочинили. Хотя бы для того, чтоб не оставлять неразрешенных загадок. Этого нижегородские обыватели не любили. Они во всем предпочитали ясность и то, чего не знали, домысливали в соответствии с собственными представлениями. Некоторые из них говорили позднее, что Стрепетова очень похожа на мать. Но никогда не забывали напомнить, что та, не в пример дочери, была красавица.

Провинциальная жизнь у всех на глазах мало кого щадила. Соблюдать деликатность с безродным ребенком соседи считали лишним. Слово «подкидыш» вошло в жизнь Стрепетовой вместе с самыми первыми жизненными понятиями.

Рано усвоенное чувство неравноценности до крайности обострило природное самолюбие. Поля искала прибежища в душевной обособленности и внутреннем уединении.

Взрослые бывали прямолинейны и откровенно бестактны. Девочка отвечала им строптивостью, упрямым несогласием, иногда резкими вспышками протеста. Необузданная вспыльчивость странно соединялась с мечтательностью и экзальтацией. Душевное равновесие не приходило. А именно к нему стремились ее приемные родители.

Стрепетовы были добры и великодушны. Они воспитывали Полю наравне со своими детьми. Заботились об ее здоровье и нравственности. Внушали строгие понятия честности и уважения к труду. Пытались привить покорность жизненным обстоятельствам и отрезвить детские увлечения логикой обыденной прозы. Когда это не удавалось, они искренне расстраивались.

Странности их пугали. Любое отклонение от общепринятого вызывало тревогу. У приемной дочери был неуживчивый, трудный характер, ошеломляюще быстрая смена настроений, болезненное воображение. Больше всех ее понимала няня.

Евфросинья Ивановна занимала особое положение в доме. В трудные времена она прирабатывала на стороне. Няня умела все: неузнаваемо перешить старое платье, ловко уложить зимние вещи, плоить особым способом кружева, если нужно, заменить акушерку. Гонорар, получаемый в купеческих семьях, в случае надобности подкреплял скромный бюджет Стрепетовых. Няня требовала взамен уважения и даже подчинения своей воле. Перед тем, как во флигеле на Покровской появился пришлый ребенок, у няни умерла дочь. Незаживающую тоску по ней Евфросинья Ивановна вложила в привязанность к Поле.

Девочка платила ей самозабвенной любовью.

Няня и была главной воспитательницей. Ее привычки перенимались без малейшего колебания. Ее просьбы становились законом. Поля следовала ей во всем со страстью, исключающей сопротивление или даже раздумье.

Няня была религиозна до фанатизма. Девочка молилась с ней вместе. Няня всем удовольствиям предпочитала церковь. Поля готова была оставить самую интересную игру ради того, чтобы постоять на коленях в темном углу покровской часовни или послушать праздничную службу в церкви Жен-мироносиц.

По воскресеньям няня брала ее в женский монастырь. Там стояла особая благоговейная тишина, пели птицы, а в монастырском саду цвели удивительной красоты цветы. Девочке, никогда не видевшей леса или лугов, сад казался обетованной землей.

Монахини были немногословны и ласковы. В их грустной отрешенности, в их отторгнутости от обычного таилась загадка. Она неудержимо влекла.

Монахини дарили легкие коробочки с золотым обрезом. Формой они напоминали книги и пахли не то клеем, не то ладаном. Поля верила, что в каждой заключена тайна и когда-нибудь она ей откроется. А когда молодые монахини стройно пели на клиросе, девочке слышался голос ее матери.

Потом стоило закрыть глаза, особенно ночью, и сразу приходила мать. От нее пахло цветами, а улыбка была летучая и печальная, как у монастырских затворниц.

Так путалось в сознании виденное и воображенное.

Реальность все чаще перемежалась с выдуманным. Детские галлюцинации граничили с явью. Два мира существовали рядом, дополняя друг друга. Несбыточные мечты прорисовывались сквозь плотную гущу жизни. В обыденность проникала поэзия. Фантазия пыталась заслонить недостаток знаний. Наивное паломничество в религию возмещало то, чего не могла дать прозаическая действительность.

Религия и осталась бы единственной доступной сферой поэзии, если бы не театр.

Театр перевешивал все: авторитет родителей, преданность няне, экстатическую религиозность. Он побеждал даже пошлость, въевшуюся в провинциальное искусство тех лет.

Антрепренер нижегородского театра Федор Константинович Смольков отлично справлялся со своими обязанностями. До получения самостоятельной антрепризы он девять лет управлял труппой от дирекции и, по свидетельству писателя Боборыкина, «был совершенным невеждой по части сценического искусства и драматической литературы». Но спрос театральной публики он за эти годы усвоил.

Театр был для Смолькова заурядным коммерческим предприятием, и он старался извлечь из него как можно больше выгоды. К источнику доходов он относился без всякой щепетильности. Репертуар беззастенчиво наводнял сомнительной мелодрамой, артистов, а главное артисток, подбирал на вкус зала, на сцене поощрял куплеты «с клубничкой».

Нижегородский летописец добросовестно описал современный ему «храм искусства».

«Театр был невелик: в партере не больше 60 кресел и стульев, затем два яруса, считая и бенуар, занимали ложи, в третьем ярусе находилась галерея и выше раек… Зимой спектакли давались три раза в неделю, а в летнем театре на ярмарке каждый день… Купцы занимали ложи со всеми своими чадами и домочадцами, со съестными припасами и напитками, чтобы было чем заняться в антрактах. Некоторые из купцов в огромных лисьих шубах и валеных калошах прямо шли в первый ряд, где шубу подстилали под себя, а калоши ставили под кресла… Тут же, в самом театре, наверху помещались актеры в особых „нумерах“, очень тесных, и, как любили острить актеры, „с протекцией и продукцией“, потому что в них и крыши текли, и ветер продувал сквозь все щели… Заботливый Смольков иногда запирал свою труппу днем на замок, чтобы предохранить артистов от излишнего угощения и обеспечить вечерний спектакль…»

Но Смольков посягал не только на бытовую опеку. Бесправная, как в крепостном театре, труппа вынуждена была сносить и житейскую неустроенность, и унижение человеческого достоинства, и полное пренебрежение к самому искусству. Центр тяжести вечерних спектаклей перемещался на дивертисменты с куплетами, качучей и полькой. «Но особенно громкие рукоплескания с бесконечными требованиями повторений доставались на долю так называемых „международных“ дивертисментов. Выходил, например, немец в кургузых пестрых панталонах, в зеленом фраке, красном галстуке, с цилиндром на голове и пел: „У один у мушик один женушек биль, карошеньки, — эх!..“»

Чем больше исполнитель уродовал слова, тем веселее реагировал зал. В местах, где цензурность текста вызывала наибольшие сомнения, зрители смачно гоготали.

Нравилась иногда и мелодрама с убийствами, сгущенным нагромождением ужасов, отомщенным злодейством. В ней царствовали муж и жена Трусовы, считавшие хорошим тоном громкие завывания и аляповато эффектные жесты. Рабы провинциальных вкусов, они из пьесы в пьесу переносили одни и те же маски, одни бутафорские приемы, одни картонные страсти.

Но и этот жалкий театр казался Стрепетовой праздником.

День, когда ее брали на спектакль, с утра наполнялся счастливым предчувствием, волнующим предвкушением радости. Ей было семь лет, когда она впервые вышла на сцену в драме Соважа «Морской волк», неузнаваемо переделанной для русской сцены. Поля играла младшего из двух мальчиков (старшим был брат Ваня) и запомнила только, что ей завили волосы крупными кольцами и что во втором акте она стояла на коленках и молилась.

В этом не было ничего страшного, она молилась и дома. Мешало лишь, что госпожа Трусова часто целовала ее в лицо и длинный нос героини немилосердно клевал девочку в щеку. Она пыталась уклониться от этой процедуры, но помнила, что уйти со сцены или даже вырваться из рук Трусовой ей нельзя. Сценическая дисциплина побеждала еще бессознательно, но безотказно.

После «Морского волка» Стрепетова почувствовала себя в театре своей. Пыльный запах кулис стал ей мил и привычен. В театре она, по собственному определению, «забывала себя и весь мир». Любое впечатление повторялось потом в воспоминаниях с удвоенной силой. Она любила играть в театр и легко переходила от ощущения игры к воображенной ею реальности.

В одиннадцать лет девочка увидела «Отелло» с Айрой Олдриджем. Он надолго стал героем мечтаний и игр.

Об Олдридже Стрепетова запомнила все, до мельчайших деталей. И то, как он молча стоял и думал, и как зал, обычно шумливый, тоже молчал. И как Олдридж сказал на незнакомом языке первую фразу, и она прожгла что-то внутри. И как долго и горестно он смотрел на Дездемону, перед тем как кинулся душить ее.

И как мучительно было видеть это и молчать, когда еще можно было что-то сделать, чтобы спасти его. Его, а не Дездемону. Потому что хотя душили ее, погибал именно этот прекрасный черный человек, убийца с добрыми, как у детей, глазами.

За домом, на пустыре у Зеленого съезда, Поля рассказывала о черном трагике семилетнему товарищу Паше Морозову. Того тоже родители водили на Олдриджа. Но он так испугался и так рыдал, что ничего не понял, кроме собственного ужаса.

В Полиной передаче мавр не был страшен, а только невыносимо печален. Мальчик заливался слезами теперь уже не от боязни, а от сочувствия. А Поля часами рассказывала об истории доверчивого и чистого черного человека, играла по памяти целые сцены трагедии.

Стрепетова видела Олдриджа еще и в «Макбете», и в «Шейлоке». Но ничто не могло сравниться с «Отелло». Впечатления от него заслонили все другие события. Все тускнело рядом с лавиной чужого горя, обрушенной на детское сознание. Переживая очередную обиду, а в них, при остроте восприимчивости, никогда недостатка не было, Поля видела себя всеми отвергнутым негритянским подростком.

Эта способность полного внутреннего переселения в мир другого человека осталась одним из главных свойств ее артистической индивидуальности. Ее слияние с жизнью и ощущениями театральных персонажей достигало такой абсолютности, что многим казалось мистикой. Но мистической была разве только сила воображения.

Когда в Нижний Новгород приехала на гастроли Любовь Павловна Никулина-Косицкая, ей было тридцать пять лет и она достигла зенита славы. Она играла «Материнское благословение», «Простушку и воспитанную», «Не в свои сани не садись», Офелию в «Гамлете». Но лучшей и самой значительной ее ролью оставалась Катерина в «Грозе» Островского. Современники считали ее идеальнейшей Катериной русской сцены.

Вся горькая боль за русских женщин, замученных, запоротых, загубленных, была вылита Островским в «Грозе». Никулина-Косицкая не отделяла себя от этих женщин. Печальница народного горя, она приносила на сцену и раздольную ширь русского характера, и стон женской души. Она привлекала не отточенным сценическим мастерством, не умелым распределением красок, не силой театральных страстей, а подлинностью, задушевностью, сердечным пламенем.

И сердце, обливаясь кровью,

Чужою скорбию болит… —

писал Некрасов. Скорбью обливалось и сердце исполнительницы, и сердца ее зрителей. Самой благодарной и самой взволнованной из них была Поля Стрепетова.

Она стояла в тесных кулисах, не замечая ни размалеванных декораций, ни чадной копоти, ни знакомых нижегородских актеров. Она задыхалась от слез и от боли за Катерину, и от растущей любви к этой невысокой полноватой женщине с каштановыми, гладко причесанными волосами. И от странного и счастливого предчувствия, что она сама непременно должна играть Катерину.

Через шесть лет Никулина-Косицкая умерла, так и не узнав, что как раз в год ее смерти на самарской сцене впервые выступила в «Грозе» еще совсем безвестная юная Стрепетова. Она считала себя последовательницей Никулиной-Косицкой и стала преемницей ее славы.

Но тогда, когда Стрепетовой исполнилось двенадцать лет и когда, потрясенная «Грозой», она про себя уже твердо решила идти на сцену, окружающие отнеслись к ее планам непримиримо.

Театр, который Стрепетовой виделся счастливым даром судьбы, для ее близких составлял часть трудного каждодневного быта. Елизавета Ивановна Кочетова, приемная мать девочки, почти родилась в театре. На сцене крепостного театра в Выксе, где управляющим был Иван Кочетов, состоялся ее дебют. Она была еще девочкой, когда у нее открылся хороший голос. Ее сестры играли на той же сцене, где она пела оперные партии. Театр принадлежал заводчику и крепостнику Ивану Дмитриевичу Шепелеву, больше известному под именем «Нерона Ардатовского уезда». Впрочем, театр он любил и берег. Когда владелец Выксы умер, наследник закрыл театр. С отцовской труппой он распорядился просто. «Амуры и зефиры все распроданы поодиночке».

Кочетовых новый хозяин, оскорбленный тем, что одна из сестер отвергла его домогательства, просто выгнал.

Семья распалась. Старик Кочетов умер нищим. Девочки поступили на нижегородскую сцену хористками. За двадцать лет до гастролей, сыгравших такую роль в жизни Стрепетовой, хористкой на этой сцене начинала и Никулина-Косицкая. Экзальтированная Поля Стрепетова готова была увидеть в этом совпадении особое предзнаменование.

В какую-то критическую минуту, когда положение казалось безвыходным и очередной знатный поклонник, властительный старик, угрожал бесчестием, Елизавета Ивановна Кочетова очертя голову вышла замуж за влюбленного в нее театрального парикмахера. Честь была спасена, но положение в театре резко заколебалось. Оперная карьера фактически была сорвана.

Правда, в местной газете еще писали, что «г-жа Стрепетова одарена большим, высоким, приятным, довольно обработанным голосом, имеет хорошую манеру и с успехом занимает первые роли как в операх, так и в водевилях». Но «первые роли» от жены скромного парикмахера быстро отошли, и Елизавета Ивановна укрепилась в сознании, что честным трудом, без сделки с совестью, и женской порядочностью в театре ничего не достигнешь.

К сожалению, заработков парикмахера на жизнь не хватало, тем более что часть их уходила на вино, и Елизавета Ивановна еще долго продолжала служить в театре на амплуа «актрисы с голосом».

Легких театральных нравов в доме старались не замечать. Строгие правила оберегали семью от сомнительных анекдотов и циничных сплетен. Но основными посетителями дома оставались актеры, и все разговоры сосредоточивались на театре. Они были равно далеки от богемы и от святого горения. Театр терпели потому, что на нем строилось скудное благополучие. Для Поли Стрепетовы готовы были предпочесть любую другую профессию.

Впрочем, она ничего не умела. Училась она беспорядочно, у старичка из семинаристов. За два года занятий успела пройти «из закона божия — оба завета, русскую грамматику до правописания, четыре правила арифметики, начальную географию да некоторые упражнения из Марго» — популярного учебника французского языка. После смерти универсального педагога систематическое учение вообще прекратилось. Зашел разговор об открытой недавно женской гимназии, но Елизавета Ивановна испугалась возможного там вольнодумства.

Пополнить образование девочки пыталась еще дочь нижегородского генерала Агнесса Линдеман. Ей нравилось просвещать «темную душу». Добровольная учительница терпеливо обучала свою подопечную общеобразовательным предметам, из которых главным был французский язык.

Занятия шли успешно, красивая барышня была добра и внимательна к ученице, а та считала Агнессу Линдеман ангелом.

Разрыв произошел внезапно. Преподавательница решила, что она обязана подготовить ученицу к будущим ее обязанностям. Она спросила, кем Поля собирается быть, и девочка ответила с обычной прямотой. Возник короткий и решительный спор. Дочь статского советника была убеждена, что театр — это сплошной разврат и честная девушка туда пойти не может. Линдеман красноречиво доказывала преимущества разумной работы гувернантки. Несмотря на благоговейное отношение к учительнице, Поля не уступала. Обе стороны разошлись оскорбленными. Занятия еще какое-то время тянулись, но без прежнего энтузиазма. Вскоре они оборвались совсем.

Так завершилось образование Стрепетовой. Она пополняла его сама, читая все, что попадалось под руку. К счастью, в их дворе помещалась частная библиотека Меледина. Его дочь снабжала младшую подругу книгами. Самое большое впечатление произвела «Первая любовь» Тургенева. Сидя на своем пустыре с книгой, Поля оплакивала героя. Она видела себя на его месте. Как всегда, когда ее что-нибудь волновало, она переводила ситуацию повести на свою жизнь.

Все сцены «Первой любви» были сыграны в воображении. Все драматические монологи были произнесены вслух.

Уже давно Стрепетова упорно тренировала себя для сцены. У двоюродной сестры Лизы, которая выступала в детских ролях и танцевала в антрактах, она выучилась танцам. За две недели удалось освоить пять классических позиций. Одновременно Поля научилась «кидать» батманы и танцевать качучу, венгерку и фолишок. Драматическим искусством девочка занималась сама. Советчиком было зеркало. Но больше всего она полагалась на интуицию.

Интуиция вселяла веру в талант. Окружающие пытались ее разрушить.

Девочка казалась им некрасивой. У нее были неправильные черты лица, прямые темные волосы, резко очерченный острый профиль, непропорционально длинные руки. В девять лет окружающие заметили, что у Поли искривлен позвоночник. Об этом посетовали, но, уверенные в неизлечимости недуга, к врачам обращаться не стали. Кособокость обозначилась через несколько лет. Отчетливо, слегка приподняв худенькое плечо, выделилась правая лопатка. Сместились и все пропорции полудетской фигуры.

Как непостижимо далек был этот угловатый нескладный подросток от героических образов, уже рождавшихся в душе будущей актрисы! И только в глазах, глубоких и требовательных, будто обведенных густой темной тушью, залегла не детски горестная и влекущая тайна.

Однажды, когда после непримиримого спора с матерью, Поля застыла у стола, опершись на руку и слушая только внутренние свои неопровержимые доводы, квартирантка Стрепетовых, бывшая драматическая актриса Вышеславцева, сказала:

— Вот, Лизавета Ивановна, как должна стоять Катерина в «Грозе» во время нотаций свекрови в первом акте…

Если бы ей дали сыграть Катерину! Она верила, что должна играть ее. Про себя она готовилась к этому непрестанно. Приемная мать охлаждала порыв дочери откровенным сомнением:

— Она чрезвычайно неуклюжа, неповоротлива и вообще нехороша. С ее ли грацией мечтать о сцене? Если даже впоследствии и окажется способность, то будет играть комические роли…

Никто не пытался промолчать об ее физических недостатках. Даже самые близкие люди. Позже, когда она была уже знаменита, ее враги изощрялись в заботах о том, как бы посмешнее выставить для всех природные погрешности актрисы. О них издевательски или соболезнующе, — что было еще хуже, — писали в газетах, сочиняли анекдоты, которые из-за кулис проникали в публику, печатали карикатуры, где главным объектом осмеяния выбирали несуществующий горб.

Елизавета Ивановна старалась из самых добрых побуждений. Она уговаривала девочку как могла. Она пыталась приучить Стрепетову к другим занятиям. Отдала ее в ученицы к портнихе. Но, постигая первоначальную грамоту швейного ремесла, Поля думала о том, что сумеет сама прилаживать на себе театральные платья. Настойчивость девочки оставалась непреодолима. Постепенно Елизавета Ивановна должна была ослабить борьбу. Обстоятельства этому помогали.

Дела семьи становились все хуже. Антип Григорьевич пил, и денег не хватало даже на оплату квартиры. Жильцы, которых пустили в дом, когда поредела парикмахерская клиентура, почему-то не приносили никакой прибыли. Уже несколько раз съезжали на новые квартиры, все дальше от центра, все в худшие помещения. Перед семьей вставала элементарная проблема хлеба. Другого способа честно заработать на жизнь, кроме службы в театре, Стрепетовы не знали.

В письме, посланном Елизаветой Ивановной ее старому знакомому, ярославскому и рыбинскому антрепренеру Смирнову, она предлагала свои услуги на роли вторых старух. В том же письме Елизавета Ивановна сообщала, что у нее есть дочь, готовая играть «все, что понадобится».

Что касается жалованья, добавляла Елизавета Ивановна своему адресату, — «вы назначите сами, если убедитесь в ее полезности».

Антрепренер ответил согласием.

В четырнадцать лет кончилось детство.

Летом 1865 года в бревенчатом, неуклюжем здании рыбинского театра, среди намазанных грубой малярной кистью тряпичных садов и небес, среди случайных артистов, кочующих «из Керчи в Вологду и из Вологды в Керчь», впервые вспыхнул феноменальный талант русской трагической актрисы Пелагеи Стрепетовой.

С этого дня начались и ее скитания.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.