«ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ УКРАИНСКУЮ НОЧЬ!»
«ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ УКРАИНСКУЮ НОЧЬ!»
Именно так начинается стихотворение Маяковского «Долг Украине», написанное в 1926 году. За этой первой гоголевской строкой-вопросом — ответ:
Нет, / вы не знаете украинской ночи!
И дальше — признание, полное глубокого смысла:
Разучите / эту мову / на знаменах — / лексиконах алых, — / эта мова / величава и проста: / «Чуешь, сурмы заграли, / час расплаты настав…» / Разве может быть / затрепанней / да тише / слова / поистасканного / «Слышишь»?! / Я / немало слов придумал вам, / взвешивая их, / одно хочу лишь, — / чтобы стали / всех / моих / стихов слова / полновесными, / как слово «чуешь».
Маяковский горячо любил Украину и не раз выступал а разных ее городах. Особенно часто он бывал в Киеве и в тогдашней столице — Харькове: в январе 1926 года (после возвращения из Америки) он делился впечатлениями о своем путешествии, а в конце того же года выступил с разговором-докладом «Как писать стихи?». В новом, 1927 году он четыре раза побывал в Харькове.
Переполненный театр дружно встретил поэта. Свет потушен, как на спектакле (привычка). Стихли аплодисменты, но Маяковский молчит и удивленно вглядывается в зал. Публика пришла в смущение: что случилось?
Из средней двери в зал буквально ворвался опоздавший. Он лихорадочно разыскивал свое место. Наконец, народ сообразил, в чем дело, и все взоры на него. Он пролез на свое место, но с другого края, взбудоражив весь ряд. Тут Маяковский не выдержал:
— Это мне напоминает одного человека, который на вопрос «покажи свое левое ухо» делал так, — при этом Владимир Владимирович правой рукой через голову тронул свое левое ухо.
После этой фразы снова раздались аплодисменты.
— Ну, а теперь перейдем к делу, — сказал Маяковский. Уже в первом отделении слушатели стали забрасывать поэта записками. Он закончил читать «Хорошо!» и для разрядки ответил на несколько записок. Потом собирался снова перейти к стихам.
Раздался протестующий голос:
Не мотайте, отвечайте сразу!
Маяковский сдержанно-иронически:
— Товарищи! Разве можно сразу?
Он прочел два стихотворения, а затем, быстро перебирая записки, огласил наиболее интересные: «Кого вы считаете лучшим поэтом?»
Я лично полагаю, что автор этой записки, должно быть, предрешил ответ, ничуть не сомневаясь, что Маяковский смажет: мол, конечно, себя! Поддеть поэта доставило бы ему немалое удовольствие. Но он просчитался. Прозвучало нечто иное:
— Как вы себе представляете? Лежит пирог славы, и поэты бегут со взмыленными мордами — кто первый добежит, тому и достанется? Неправильно это, товарищи! Все работают по мере своих сил, возможностей и таланта. Для одного и того же дела — дела построения социализма. Все вносят свою лепту. И я тоже. Вот и все.
«Какого вы мнения о Полонском?» ? Владимир Владимирович наставительно:
— Он и раньше писал ерунду, а теперь пишет гадости. У него куриные мозги.
О сцену с подозрительным звуком ударяется записка. Маяковский разворачивает ее и достает из бумажки копейку.
Летит следующая:
«Что вы хотели сказать тем, что выступаете без пиджака?»
— От жары, балда.
И опять знакомая записка:
«Маяковский, почему вы все хвалите себя?»
— Мой соученик по гимназии, Шекспир, всегда учил меня: «Никогда не говори о себе дурного, это всегда за тебя сделают твои товарищи», ? и широким жестом обвел зал.
«На какую массу вы рассчитываете, читая ваши стихи?»
— На массу червонцев, — крикнул Маяковский, выбив у ретивого выскочки стандартный козырь.
«Владимир Маяковский, я вижу ты хорошо читаешь стихи и пишешь ты недурно, но не было у тебя на счет (сохраняю орфографию автора записки. — П. Л.) Мадам Кусковой взято из Пушкина, из „Евгения Онегина“ и переложено по-своему? Скажи, я спрашиваю, мне очень интересно, авось я что-либо у тебя перейму, ответь на это я прошу».
— Было взято и переложено. Теперь вопрос сводится к тому, в какой степени вы справитесь со своей задачей.
Гул одобрений.
Попалась очень длинная записка. Кто-то крикнул:
— Что вы так долго читаете? Пора отвечать!
— Что вы там орете? Пришли бы лучше помочь!
В гостиницу «Красная», где он остановился, приходило много людей. Но Маяковский выбирал время побродить по Харькову. Кстати, здесь он не пользовался транспортом, как, впрочем, и во многих других городах. Ему нравилось, что город строится, озеленяется. На месте вчерашнего пустыря появился сквер, улица покрывалась асфальтом. Владимир Владимирович радовался каждому из таких, казалось бы, скромных явлений.
Последнее выступление в Харькове состоялось в январе 1929 года. Поездка была рассчитана на 10–12 дней: Харьков, Полтава, Кременчуг, Николаев, Херсон и на обратном пути — опять Харьков.
14 января в предвечерние часы в клубе ГПУ он читал пьесу «Клоп», а вечером в театре — доклад «Левей Лефа».
Внезапно Маяковский предложил отменить все последующие вечера — сдал голос.
С трудом удалось уговорить его выступить завтра днем в Оперном театре — ведь соберется не менее полутора тысяч студентов,
А вечером этого же дня Владимир Владимирович уехал в Москву. Вероятно, можно было восстановить голос и на месте, а затем, перепланировав города и даты, так или иначе сохранить маршрут.
Но обстоятельства личного характера сложились так, что ему пришлось даже нарушить свои обязательства. (А ведь Маяковский был человеком точным и аккуратным.)
Причины срыва прояснились лишь через много лет, когда в «Русском литературном архиве» (Нью-Йорк, 1956) были опубликованы выдержки из писем Маяковского к Татьяне Яковлевой, жившей тогда в Париже.
В этой публикации говорится: «Еще накануне поездки в Харьков Маяковский телеграфировал Татьяне Яковлевой в Париж: „Начале февраля надеюсь ехать лечиться отдыхать необходимо Ривьеру“».
В эти же дни он отправил еще две телеграммы, адресованные Татьяне Яковлевой, которые так же, как и стихи, посвященные ей, невозможно читать без волнения:
«Твои строки это добрая половина моей жизни вообще и вся моя личная».
И вторая:
«Я бросил разъезжать и сижу сиднем из боязни хоть на час опоздать с чтением твоих писем. Работать и ждать тебя это единственная моя радость». За неделю до этого Маяковский писал ей: «Письма такая медленная вещь, а мне так надо каждую минуту знать, что ты делаешь и о чем думаешь. Поэтому телеграмлю. Телеграфь. Шли письма — ворохи и того и другого». «Ты же единственная моя письмовладелица», ? отвечает он на упреки за дни без почты. «Ты все говоришь, что я не пишу, а телеграммы собаки, что ли?».
Незадолго до этого он рассказывал ей о том, как шла работа над «Клопом» — в день первого чтения комедии труппе театра Мейерхольда: «Что о себе? Мы (твой фатерман и я) написали новую пьесу. Читали ее Мейерхольду. Писали по 20 суточных часов без питей и ед. Голова у меня от такой работы вспухла (даже кепка не налазит). Сам еще выценить не могу, как вышло, а прочих мнений не шлю во избежание упреков в рекламе и из гипертрофированного чувства природной скромности (кажется все-таки себя расхвалил?)
Ничего. Заслуживаю. Работаю, как бык, наклонив морду с красными глазами над письменным столом. Даже глаза сдали — и я в очках! Кладу еще какую-то холодную дрянь на глаза. Ничего. До тебя пройдет. Работать можно и в очках. А глаза мне все равно до тебя не нужны, потому что кроме как на тебя мне смотреть не на кого. А еще горы и тундры работы…».
Татьяна Яковлева уехала из России в Париж в 1925 году по вызову своего дяди, известного художника Александра Яковлева. (У нее началось в ту пору заболевание легких, и там она собиралась лечиться). Маяковский познакомился с ней в Париже 25 октября 1923 года и до дня своего отъезда из Франции (3 декабря) встречался с ней ежедневно в течение сорока дней.
Об этом рассказала мне мать Татьяны Любовь Николаевна; она же познакомила меня с письмами дочери. В одном из них, например, было написано: «Если я когда-нибудь хорошо относилась к моим „поклонникам“, то это к нему, в большей доле из-за его таланта, но в еще большей из-за изумительного и буквапьно трогательного но мне отношения. В смысле внимания и заботливости (даже для меня, избалованной) он совершенно изумителен».
С Любовью Николаевной я встречался неоднократно, и в последний раз — незадолго до ее смерти. Ссылаясь на письма дочери из Парижа, она рассказала многое из того, что проливает свет на факты, прежде непонятные нам.
В дни знакомства с Татьяной Маяковский посвятил ей два стихотворения: «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви» и «Письмо Татьяне Яковлевой», которые он читал в дни праздника Октября перед советским землячеством в Париже.
Судьба первого обычна: оно было опубликовано у нас в начале 1929 года и с тех пор широко известно. Но мало кто знал тогда, кому оно посвящено. Лишь в середине пятидесятых годов в журнале «Новый мир» в комментарии к стихотворению «Письмо Татьяне Яковлевой» говорилось и о том, кому посвящено «Письмо товарищу Кострову,…», т. е. раскрывалось имя Яковлевой. Кстати, у Яковлевой хранятся автографы обоих стихотворений, подаренные ей поэтом.
Таким образом, о существовании стихотворения «Письмо Татьяне Яковлевой» у нас стало известно из публикации в «Новом мире». До этого стихотворение было достоянием лишь узкого круга людей (кое-кто знал его, вероятно, с первых дней, другие же — после смерти поэта).
Незадолго до «Нового мира» оно впервые появилось в уже упомянутом томе «Русского литературного архива».
Татьяна жаловалась матери, что не все ее письма попали в руки Маяковского: «…Получаю бесконечные телеграммы — писем нет, тоскую». Или: «Только что получила от Маяковского книги, а вслед телеграмму, что он не получает моих писем. Это совершенно непонятно…»
Если предположить, что Маяковский не сумел ответить на то или иное письмо, то пробел этот с лихвой восполнили телеграммы, число которых достигло двадцати пяти, в период с 3 декабря 1928 года по 3 августа 1929 года, да еще семь писем, отправленных поэтом с 27 декабря по 5 октября. Сведения эти опубликовал Роман Якобсон в том же «Русском литературном архиве».
Не прошло и трех месяцев со дня разлуки, как Маяковский снова появился в Париже — в феврале 1929 года…
Таким образом, к причинам, побудившим Маяковского так решительно отменить все города вслед за Харьковом в январе 1929 года, надо отнести, конечно, болезнь горла[42].
Но, пожалуй, превалировала нервозность, вызванная отсутствием писем от Татьяны Яковлевой.
Вторая встреча с Татьяной ожидалась им с нетерпением, которое трудно переоценить: Маяковский выехал в Париж на следующий день после премьеры «Клопа» (13 февраля 1929 года).
Невольно вспоминаются строчки:
Вы / к Москве / порвали нить. / Годы — / расстояние. / Как бы / вам бы / объяснить, / это состояние? / («Письмо товарищу Kocтpoвy…») / Я все равно / тебя / когда-нибудь возьму — / одну / или вдвоем с Парижем. / («Письмо Татьяне Яковлевой»)
Теперь становится понятным душевное состояние Маяковского а те дни.
Уместно вспомнить, что, когда я впервые явился к матери Татьяны ? Любови Николаевне Орловой, меня поразила растерянность, с которой она, а точнее, они (мать и отчим) отнеслись поначалу к гостю (я ведь пришел без телефонного звонка и оказался первым человеком, заинтересовавшимся ее дочерью, стихами и всем тем, что помогло бы расширить круг сведений о поэте, отыскав эту семью в другом городе и мать Татьяны под другой фамилией: Орлова — по третьему мужу).
К тому времени в «Новом мире» уже было опубликовано стихотворение «Письмо Татьяне Яковлевой». Однако они сказали, что ничего не знают. Если даже предположить, что журнала Орловы действительно не читали, то они не могли не знать стихов, ибо Татьяна послала два беловых автографа двух стихотворений из Парижа в ноябре 1928 года.
Возможно, что им вспомнилось предупреждение Татьяны никому не показывать рукопись, пока стихи не появятся в печати, а может, были и иные, более сокровенные причины. Сам визит мой через тридцать лет после описываемых событий, конечно, не мог не взволновать и не насторожить их.
Я процитировал несколько строф из обоих стихотворений: «Письмо Татьяне Яковлевой» и «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви».
В дальнейшем я встречался с Орловыми в Куйбышеве неоднократно, и у нас завязалась переписка.
В тринадцатом томе полного собрания сочинений на странице 126-й в письме Маяковского из Парижа в Москву (1928 г.) он просит Л. Ю. Брик: «…Переведи, пожалуйста, телеграфно тридцать рублей — Пенза, Красная улица, 52, кв. 3 Людмиле Алексеевне Яковлевой».
Выход этого тома помечен 1961 годом. Казалось бы, сотрудники библиотеки-музея В. В. Маяковского после опубликования стихотворения должны были заинтересоваться адресатом.
Но, увы, сотрудники библиотеки-музея в Гендриковом, с которыми я беседовал по этому поводу, этого не сделали.
Тогда-то мне пришлось самому включиться в розыск.
Побывав дважды в Пензе, я сложными, окольными путями узнал о переезде Л. А. Яковлевой в другой город и о том, что она сменила фамилию по новому мужу. Впоследствии обнаружились «неточности» — в комментариях XIII тома — там сказано, что это имя принадлежит матери Татьяны, тогда как на самом деле имелась в виду ее сестра Людмила (они ее звали Лилей).
Фамилия же матери — Орлова — впоследствии была обнаружена в музее в одной из записных книжек поэта,
В XIII томе есть и другая «странная» описка. Там говорится, что «Татьяна выехала из Пензы в Париж по вызову отца». На самом деле ее вызвал дядя, о котором я упоминал выше. Отец же развелся с женой, покинул Пензу после первой мировой войны и очутился в США, где через четверть века встретился с дочерью Татьяной.
Вернемся к поездке по Украине.
Поздней осенью 1926 года поезд привез нас в Полтаву.
На горе раскинулся, весь в зелени и огнях, красавец город. Лишь только пролетка тронулась, возница разговорился. Я спросил о здании, оставшемся внизу, у вокзала:
— Это, вероятно, клуб?
— Железнодорожный. Красивый, новый и знаменитый.
— Чем же он знаменит? — заинтересовался Владимир Владимирович. И возница рассказал, как три года назад кондуктор товарных поездов станции Полтава товарищ Терещенко приобрел облигации шестипроцентного займа и, не веря в свою фортуну, сдал их под ссуду в горфинотдел.
Держа в руках газету с таблицей, работник Учпрофсожа Скляренко спросил у Терещенко, нет ли у него с собой номеров облигаций. Кондуктор невнятно пробурчал что-то и бросил записную книжку: мол, не приставай, отвяжись.
Скляренко проверил таблицу и обнаружил выигрыш:
— Сто тысяч рублей!
Все завертелось, закрутилось. Право на получение выигрыша кондуктор потерял, так как просрочил выкуп облигаций. ВУЦИК разрешил ему выплатить, в виде исключения, 2 тысячи рублей. Остальную сумму передали Учпрофсожу на постройку клуба и больницы. На закладку зданий приезжал из Харькова Г.И. Петровский.
Шло время. Однажды Владимир Владимирович обратился ко мне с вопросом:
- «12 стульев» Ильфа и Петрова читали?
— Недавно прочел.
— Помните, там клуб?
— Конечно, помню.
— А Полтаву помните?
— А какая связь? — удивился я.
— У Ильфа и Петрова клуб выстроен на найденные ценности, а в Полтаве — на выигрыш. В романе талантливая ситуация, но придумана, а в Полтаве реальные деньги и реальный клуб.
Я стал соображать: Ильф уже тогда сотрудничал в «Гудке». Клуб железнодорожный? Значит, он об этом, безусловно, знал. Полтавский клуб явился, вероятно, одним из источников для финала «12 стульев».
Еще в конце июня Маяковский дал согласие выступать в Донбассе и Харькове в конце июля 1927 года, с тем чтобы отсюда перебраться в Крым,
В июле ударила жара, и он заколебался. Я находился тогда в Севастополе и получил от него телеграмму из Москвы: «Считаю бессмысленным устройство лекции Харькове летом точка Предпочитаю лекции Луганске осенью точка Сообщите дни лекций Крыму точка Прошу отменить перенеся осень лекции Харькове Луганске точка Если отменить невозможно телеграфируйте срочно выеду Маяковский».
Я ухватился за последнюю спасительную фразу, весьма характерную для Владимира Владимировича, всегда точного и обязательного. Предыдущий план был оставлен в силе. Опасения Маяковского оказались напрасными. Всюду полно слушателей. А в Харькове летний театр вобрал народу больше, чем зимой,
Здесь встретился Семен Кирсанов. Он выступил в этот же день с Маяковским, потом в Донбассе и снова — в Харькове.
Луганский клуб металлистов был полон оба раза, когда там выступали поэты.
Луганск тогда выглядел значительно скромнее. Рабочий центр Донбасса, естественно, интересовал Маяковского. Невзирая на знойную погоду, Владимир Владимирович с младшим коллегой бродили, рассматривали, расспрашивали. Все было бы великолепно, кабы в гостинице не замучили клопы. Своего отвращения к ним, и больше того, своего страха перед ними, Маяковский не скрывал, недаром пьесу свою он назвал «Клоп». Не спали всю ночь. Маяковский и Кирсанов пробовали перебраться на пол, но насекомые и там их нашли.
Особенно быстро мы почувствовали «тропическую» жару, когда очутились назавтра в полдень на станции Дебальцево. Томились в ожидании поезда. Скучно и голодно. Буфет наводил тоску своей зияющей пустотой. Пошли в поселок. Не повезло и здесь. В одной столовой сказали: «Еще рано, нет ничего подходящего»; в другой, в частной, нет ни людей, ни блюд вовсе,
Внезапно все изменилось. Маяковский заметил разгуливающих по двору кур и весьма учтиво обратился к хозяину-грузину с просьбой приготовить вкусное блюдо. Как уроженец Кавказа, Владимир Владимирович имел пристрастие к традиционному грузинскому блюду. Владелец столовой проникся уважением к столь предприимчивому земляку, да еще сказавшему несколько слов на его родном языке, и мы на славу пообедали.
Через час-полтора решили направиться к нашему поезду, стоявшему на дальних путях, чтобы занять места. Но сначала — в камеру хранения, за вещами.
Внезапно неподалеку, на путях, возник паренек, бедно одетый, босой. Владимир Владимирович позвал мальчика. Но тот не очень охотно приближался к нам, с опаской вроде.
— Мальчик, — сказал Маяковский, — сделай одолжение, помоги донести вещи. Мы тебе заплатим,
Но тот отказался. Маяковский снова стал уговаривать, убеждать:
— Ты не бойся, и вещи не такие тяжелые.
Но дети, как известно, не всегда в таких случаях доверяют взрослым, да еще такому здоровому дяде. Парню всего-то лет десять, не более. В конце концов нежные уговоры принесли желаемые плоды, и мы уже вчетвером добирались до цели.
Конечно же, в помощи парнишки мы вовсе не нуждались. Маяковскому была присуща неуемная страсть делать добро (широкая натура). Но ведь ни с того ни с сего ребенку не дашь денег, заденешь детское самолюбие. Он почтет за оскорбление, да и подозрительно как-то все выглядит в его глазах.
Владимир Владимирович отобрал скромную ношу — чемоданчик и еще что-то легкое.
Мальчика Маяковский отпустил, не входя в вагон, и вручил ему такую крупную купюру, которой он. быть может, и не держал никогда. Чувствовалась растерянность парня. Мы все хором его отблагодарили, а он молча, смущенный, сбежал, и «спасибо» застряло у него в горле. Сказка, да и только!
Пыльный поезд доставил нас с большим опозданием в Ясиноватую. Отсюда до Юзовки (ныне — город Донецк) около двадцати километров. Наняли тачанку. Возница заметил: есть две дороги — подлиннее и получше, покороче и похуже. Выбрали подлиннее. Тогда возница равнодушно добавил:
— Но здесь, бывает, и грабят!
Маяковский приготовил на всякий случай револьвер. Под сиденье потянулся и Кирсанов — вынул из чемодана допотопный наган, притом незаряженный. Наступила тишина. Больше, чем грабителей, мы боялись опоздать к началу. Так оно и случилось. Наконец, громыхая по мостовой, въезжаем на главную улицу. И прямо к цирку Шапито.
У входа толпа. Слышим: «Обманул, не приехал». Публика торопливо занимает места. Маяковский, наверстывая опоздание, сразу же включается в работу. Его голос сотрясает брезентовые своды. После нескольких вводных фраз он переходит к стихам.
Включается и Кирсанов. Аудитория удивлена: такой маленький, а какой темперамент, голос! Когда Кирсанов закончил, Маяковский — публике:
— Товарищи! Я считаю свое опоздание искупленным таким сюрпризом (указывая на Кирсанова). Слово теперь опять за мной, а Сема пусть отдохнет.
Опоздание прощено и забыто. После вечера слушатели восторженно провожают поэтов.
В Харьков можно было возвращаться разными путями. Решаем — через Харцызск. С трудом разыскали машину. Ехать надо по проселочной, верст двадцать пять — тридцать. Жара неимоверная. Мотор барахлит. Лопаются камеры. Шофер идет на крайность — пытается добраться на ободах. Маяковский негодует: он не выносил, когда портили вещи.
Пока мы в Харцызске ждали поезда на Харьков, прибыл скорый Москва — Сочи. В окне вагона мелькнуло знакомое лицо — Всеволод Эмильевич Мейерхольд.
Я изо всех сил крикнул Маяковскому, но они успели лишь обменяться приветствиями. А вот и наш — на Харьков.
В международном оказалось свободных как раз три места. В вагоне Маяковский облегченно вздохнул:
— Товарищи! Трудно поверить… Роскошная жизнь… зеркала… сто лет не видал зеркал!
— Ездить подчас трудновато. Но у нас свое железнодорожное справочное бюро, — сказал Владимир Владимирович друзьям. — Вот задайте Павлу Ильичу вопрос, и он мгновенно ответит.
Начался экзамен: как проехать из Луганска в Чернигов? Назовите все без исключения станции от Харькова до Юзовки и обратно. От Москвы до Севастополя…
Мне надоело.
— Вам самому пора бы знать, — пошутил я.
— Я надеюсь на вас, — парировал Маяковский.
— Научитесь хотя бы ориентироваться.
— Вы опытом взяли, а мне надо учить, — ответил он. — Специально учить не хочу, я не маленький.
— Не прибедняйтесь, — продолжал я. — Ведь у вас огромная память. Вы помните несметное количество стихов.
— Знал когда-то всего «Евгения Онегина», да и сейчас большие куски помню, — подтвердил он.
Я тоже вспомнил юность и расхвастался:
— Когда-то знал наизусть всего «Мцыри» и «Медного всадника», даже пьесы, например «Ревизор», «Горе от ума». Да и сейчас прочитал бы два первых действия почти без запинки.
— Ну-ка, попробуйте!
— Просим! — поддержал присутствовавший при этом Валерий Михайлович Горожанин[43].
Я — на попятную, но бесполезно. Владимир Владимирович вошел в азарт:
— Буду читать без остановки столько же «Онегина», сколько вы «Горе от ума».
Меня задело за живое: я полез в чемодан за Грибоедовым и демонстративно вручил книгу Маяковскому.
— Можете удостовериться.
Засекли время. Я читал наизусть Грибоедова в невероятном темпе, стремясь «уложить» в 15 минут первый акт, и, когда почти кончал его, Маяковский остановил меня:
— Трещит в ушах. Профанация искусства. Невозможно слушать. Условие нарушаю. За мной долг.
Впоследствии долг был оплачен: Владимир Владимирович читал «Евгения Онегина» минут десять, почти без осечки.
В «Комсомольскую правду» пришло письмо из Днепропетровска от комсомольцев Л. Авруцкого[44] и И. Анисайкина[45], которые просили редакцию командировать к ним их любимого поэта — Маяковского. И вот в лютый февраль 1928 года Владимир Владимирович в Днепропетровске. (Он уже был здесь полтора года назад). Из гостиницы «Спартак» его сразу повезли в битком набитом трамвае в райком металлистов. Там обсуждали, как лучше провести кампанию по заключению коллективных договоров.
Оттуда — на завод имени Ленина, куда явились и молодые рабочие с соседнего завода имени Петровского.[46]
Здесь, в большущем красном уголке трубного цеха, проходила конференция читателей «Комсомольской правды».
Выступил Маяковский.
Кто-то из ребят крикнул: «Как же вы будете читать под наши гудки?»
— Ничего, я гудкам не помешаю. Пусть гудят себе на здоровье!
Он призвал молодежь активнее участвовать в газете, рассказал о борьбе на поэтическом фронте, читал стихи.
Владимир Владимирович интересовался производственной и комсомольской работой. Он напомнил ребятам корреспонденцию «На правом берегу» (из Ленинграда), которая была опубликована в «Комсомольской правде» (о работе на фабрике «Красная нить»), и прочел в этой связи стихотворение «Гимназист или строитель»:
Были / у папочки / дети — / гимназистики. / На фуражке-шапочке — / серебряные листики. /… / Комса / на фабрике / «Красная нить» / решила / по-новому / нитки вить.
А конец такой:
Отжившие / навыки / выгони, выстегав. / Старье — / отвяжись! / Долой / советских гимназистиков! / Больше — / строящих / живую жизнь!
На конференции говорили о том, что необходимо перестроить работу комсомольских организаций, о борьбе с так называемыми «мертвыми душами». Позже Маяковский написал стихотворение «Фабрика мертвых душ», сопроводив его любопытным эпиграфом:
«Toв. Бухов. — Работал по погрузке угля. Дали распространить военную литературу, не понравилось. — Бросил.
Тов. Дрофмзн. — Был сборщиком членских взносов. Перешел работать на паровоз — работу не мог выполнять. Работал бы сейчас по радио.
Тов. Юхович. — Удовлетворяюсь тем, что купил гитару и играю дома.
Из речей комсомольцев на проведенных собраниях „мертвых душ“ транспортной и доменной ячеек. Днепропетровск».
С завода, едва успев пообедать, — в театр имени Луначарского. Вечер озаглавлен: «Слушай новое!»
Владимир Владимирович переутомился, А ведь завтра Запорожье.
— Авось пройдет. Обидно срывать. Хочется и Днепрострой посмотреть.
Короткий переезд в Запорожье оказался тяжелым: холодный вагон, пересадка. Времени у нас в обрез. С вокзала — прямо выступать. По дороге Маяковский вспоминал:
— Здесь где-то, в Запорожской Сечи, проживал мой дед.[47]
Я — / дедом казан, / другим — / сечевик, / а по рожденью / грузин.
На кляче плетемся в нардом по Московской улице. Справа — небольшой дом, на который я указал попутчику:
— В этом доме, в году девятнадцатом, проживал Дыбенко, тот самый знаменитый, и знаменитая Коллонтай!
— Откуда у вас такие подробные сведения?
— Во-первых, об этом знал весь город, а во-вторых, я к этому дому имею непосредственное отношение. Мне он ближе, чем другим.
— А именно?
— Очень просто — я в нем родился, шестым ребенком в семье.
— Так этот дом вдвойне исторический. Вы помните что-либо из детства?
— Почти ничего, если не считать мелкого происшествия. Мне еще не было полных шести лет, когда я умудрился свалиться с яблони и, что примечательно, не стал калекой. Это событие определяет мой характер: не будь нахалом. Не лезь, коль не умеешь.
— Это правильно, я согласен. Но ведь каждый ребенок должен непременно упасть. Я в детстве падал, дрался, прыгал в речку. Все это было в Багдади. И тоже избежал физических изъянов.
По окончании вечера Маяковского пригласили осмотреть Днепрострой.
— Сам мечтал об этом, но сейчас не выйдет. Плоховато себя чувствую. Высокая температура. Придется отложить до следующего раза: приеду к вам специально или загляну по пути в Крым.
И хотя Маяковскому так и не довелось побывать на Днепрострое, дух гигантской стройки пронизал своеобразные и целеустремленные строки, написанные еще в 1926 году:
…Где горилкой, / удалью / И кровью / Запорожская / бурлила Сечь, / проводов уздой / смирив Днепровье, / Днепр / заставят / на турбины течь.
Возвращаемся в Днепропетровск. Ни машин, ни извозчиков. Еле добрались до гостиницы на грузовике. Маяковский так ослаб, что мне пришлось ему помочь подняться на третий этаж.
Врач категорически запретил выступать: температура тридцать девять, грипп, ангина. Он обещал прислать медсестру. Маяковский котел заплатить за визит, но тот наотрез отказался.
— У таких — не беру. Я вознагражден знакомством с вами.
Когда врач ушел, Владимир Владимирович сказал шутливо:
— Какой симпатичный, а денег не взял.
Я сообщил о болезни двум клубам, ожидавшим сегодня встречи с поэтом. Спустя часа два, без всякого предупреждения, в номер явился незваный врач. Достаточно беглого взгляда, чтобы определить состояние больного, однако врач решил измерить температуру и долго выслушивал. Стало ясно: проверяет, не уклоняется ли от выступлений.
Маяковский и виду не показал, что понимает смысл этого визита.
Но когда врач ушел, Маяковский не выдержал:
— Вот что значит клевета!
Он, конечно, переживал связанные с его именем сплетни и обывательские разговоры. За внешним спокойствием он подчас скрывал горечь обиды и разочарования в людях.
Чтобы отвлечь больного, я, уцепившись за самое слово, стал напевать арию о клевете из «Севильского».
Клевета вначале сладко / Ветерочком чуть-чуть порхает / И как будто бы украдкой / Слух людской едва ласкает.
— Завидую вам. Если бы я мог выучить мотив, обязательно спел бы: хорошая песня. Прошу на бис!
— Это — не песня, это — ария, — возразил я.
— Поэма — тоже не стихотворение. Но это стихи. Только крупнее вещь. «Коробейники», например, — песня, но гораздо больше «клеветы». А полностью спеть «Коробейников» — целый день надо петь.
— Разница между песней и арией существенная, — попытался подвести я под это теоретическую базу. Потом, боясь залезть в дебри, я замолк. Дискуссия оборвалась. Я собрался в город. Маяковский с улыбкой напутствовал:
— Предупреждаю вас, что вы не должны покидать больного дольше чем на два-три часа, иначе я задохнусь от скуки. А то уйдете и пропадете на весь день.
— Сегодня явится еще сестра, — успокаивал я.
— Сестра сестрой. Отработает и исчезнет.
Десятки раз на день больной мерил температуру. Порой он ставил градусник по три-четыре раза кряду. Часто вынимал термометр раньше положенных минут, посмотрит на него, и обратно. Он разбил сперва свой термометр, за ним тот, который принесла медсестра. Раздобыли третий. И его постигла участь предыдущих. Только тогда интерес к температуре несколько снизился.
— Ирония судьбы, — улыбнулся Маяковский, — значит, пора выздоравливать.
Соблюдать предписанную врачом диету оказалось здесь нелегким делом. Владимир Владимирович решил ограничиться своим любимым блюдом — компотом. Он пригласил официанта и попросил, невзирая на февраль, добыть свежих фруктов.
— За любые деньги, но сделайте компот. И обязательно много, чтобы вышла большая миска.
Обычная порция компота стоила в ресторане 20–30 копеек. Он же вручил официанту невероятную, по тем временам, сумму — 20 рублей. Компот был сварен.
— Надеюсь, что вы не дадите мне лопнуть и осушите вместе со мной это море компота, — обратился ко мне Владимир Владимирович, увидя огромную миску.
Он заставил присоединиться к нам и медицинскую сестру. Но и с нашей активной помощью «компотное море» просуществовало целых три дня.
Болезнь Маяковского сказалась, разумеется, на его бюджете.
— Надо отнести в газету стихи[48], ? предложил он мне.
— А сколько просить?
— Сколько дадут, но чтобы хватило на скромную жизнь, не считая компота. Между нами говоря, у меня есть такая мысль: всю свою продукцию сдавать в одно место, в Госиздат, например, а он пусть платит мне зарплату — ну, скажем, рублей пятьсот а месяц. Я думаю, что в конце концов так оно и будет.
Прощаясь с медсестрой, Маяковский хотел заплатить ей за дежурство и за разбитый термометр сумму столь же необычную, как та, что он уплатил за миску компота. Сестра очень смутилась: «Я могу получить только по норме, термометр же каждый может разбить, а поэты тем более, они ведь рассеянные».
За два часа до отъезда из Днепропетровска он, не желая нарушить свое обещание, выступил у студентов-горняков.
Поезд подходил к Казатину. Мы вышли в тамбур. Вдоль вагона бежал какой-то человек и кричал: «Товарищ Маяковский, товарищ Маяковский!»
На встречавшем было пальто и два тулупа, полы которых волочились по земле.
— Товарищ Маяковский, я вас встречаю на замечательных розвальнях. Лошади прямо прелесть. Я сам доехал сюда почти за час. А вот вам тулуп, — сказал он срывающимся голосом, снимая с себя тулуп. (Второй был предназначен для меня).
Владимир Владимирович разозлился. До Бердичева ? 25 километров. Директор бердичевского театра, куда мы сейчас направлялись, обещал в телеграмме непременно прислать закрытую машину. Маяковский слаб — держалась температура. А тут, как назло, в начале марта — мороз и вьюга. Маяковский решительно зашагал к вокзалу. Человек, который нас встретил, с трудом поспевая за ним, уговаривал:
— Если вы не поедете и сорвете вечер, меня снимут с работы. А до этого, если я приеду пустой, меня вообще разорвут на части. Сделайте это ради меня! Вы же понимаете — весь город ждет! У нас аншлаг — давно нет ни одного билета!
Я связался по телефону с Бердичевом. Обещали немедленно выслать машину. Представитель бердичевского театра, обескураженный, запахнул на себе оба тулупа и уехал.
В буфете Маяковский облюбовал аппетитный «хворост», запивая его далеко уже не первым стаканом чаю. Официантка косо посматривала на нас, беспокоясь: «Вдруг уедут и не рассчитаются». Она не раз намекала, что, мол, пора платить. Маяковский же, с изысканной вежливостью, разъяснял ей, что расчет производится по окончании, а не во время еды.
В буфет то и дело заглядывал мальчик лет десяти — продавец газет и журналов. На нем было дырявое пальтишко и худая обувь — не по погоде.
Он заходил в буфет в надежде, что найдет здесь покупателей. Да и нужно было обогреться.
Но в дверях — «заслон» в виде бородатого швейцара. Он смотрел на мальчишку недобрыми глазами и каждый раз при его появлении, не раскрывая рта, издавал звук, похожий на длинное иш-ш-ш, что, видимо, должно было означать «п-ш-ш-ш-е-л». Пышные его усы при этом быстро поднимались, как у кота. И стоило ему шевельнуть усом, как мальчишка исчезал за дверью.
Маяковский несколько минут наблюдал эту сценку, потом забасил:
— Мальчик, есть свежие газеты?
— Нет, только вчерашние.
— Их-то мне и надо! Иди сюда! — позвал он.
Не пошло и минуты, как мальчик сидел за нашим столом и, помешивая ложечкой в поставленном перед ним стакане, торжествующе, но вместе с тем не без оттенка беспокойства поглядывал на швейцара.
Владимир Владимирович угощал его и просматривал литературу, которую он продавал.
Маяковский предлагал разные комбинации: «За мои три журнала дай мне один свой, и я тебе еще приплачу». Или: «За один мой журнал дай мне две газеты». Мальчик подолгу обдумывал каждый вариант и неизменно отвергал его. Он боялся, вероятно, подвоха, и чем выгоднее была комбинация, тем она казалась подозрительнее. Тогда Маяковский пошел в открытую: он обобрал десяток газет и журналов, уплатил за них, подарил мальчику почти все свои журналы и дал ему еще в придачу несколько рублей.
Надолго, должно быть, запомнил парень этого необыкновенного проезжего, этого доброго и отнюдь не сказочного Деда-мороза.
Маяковский любил просматривать журналы, даже технические, и быстро находил то, что его интересовало. И теперь он погрузился в чтение. Буфетную тишину нарушил звон колокола, вслед за которым должно было, как обычно, раздаться: «Первый звонок! На Одессу! Поезд стоит на второ-о-о-м пути!» (Это был предшественник громкоговорителя.) Но, ко всеобщему удивлению, швейцар хриплым басом проскандировал: «Товарища Маякокого требует к телефону председатель бердичевского исполкома!»
Народ зашевелился. Кое-кто, возможно, знал это имя, другие — узнавали от соседей. Да и сам по себе человек, направляющийся к телефону, привлек внимание пассажиров.
От телефона Владимир Владимирович вернулся с хорошими вестями: полчаса назад предисполкома выслал свою машину и уверяет, что публика не разойдется.
Прошло больше часа. Звоню в Бердичев. Выясняю, что машина опрокинулась в кювет и пострадала кассирша театра, «Сама напросилась ехать, — сообщили мне потом. — Такой редкий случай: заранее распродать билеты, прокатиться в машине и первой увидеть Маяковского».
Оставался только один выход: отправиться поездом а 10 часов 40 минут вечера. Можно ли, однако, надеяться на чудо, на то, что публика не разойдется и будет ждать с 8 почти до 12 ночи?
Но чудо свершилось!
Маяковский прежде всего спросил директора театра:
— Сколько народу ушло?
— Человек тридцать-сорок.
— Значит, они меньше всего интересуются стихами. Не жалко — скатертью дорога! А те, кто остался, — это настоящая публика. Перед ней приятно и почетно выступать.
Полтора часа он держал аудиторию в радостном напряжении, отказавшись, с ее разрешения, от перерыва. И слушатели, судя по реакции, были вполне вознаграждены за муки ожидания. Был доволен и Маяковский.
Когда Владимир Владимирович звонил в Москву, он прежде всего рассказал об этом случае.
Гостиница в Бердичеве переполнена. Нас устроили в частном «приезжем доме», в комнатке, где не помещались даже две кровати. Подали чай.
— Комната крохотная, а самовар — наоборот! Подумаешь, тоже Тула, — смеялся Маяковский.
Наутро первый вопрос:
— Вы не знаете, что интересного а Бердичеве?
— В местном костеле венчался Бальзак.
— Не будем терять времени, пройдемся, посмотрим костел.
Часа через два мы — в Житомире.
Отдохнув с дороги, Маяковский направился в театр. За кулисами он разговорился со стариком сторожем, который рассказал ему чуть ли не всю столетнюю историю театра:
— Здесь играли крепостные актеры, в ложах восседали царские губернаторы, побывали здесь и белогвардейцы, и немцы, и гайдамаки, и поляки. Много разных знаменитостей бывало.
— Ну, дедушка, таких, как я, наверное, не было.
— Не знаю. Вот послушаю — скажу.
Маяковский начал свое выступление пересказом этого разговора. Необычно, интересно, оригинально и смешно. Этот зачин дал тон всему вечеру.
Завтра — вечер в Киеве.
Ненадолго — Москва и снова — в Киев.
Расположившись в купе, Маяковский извлек газеты и журналы. Среди них — «Новый мир» № 2 (вышедший с опозданием). Листая журнал, он вдруг громко и весело произнес:
— Бабель. «Закат». Пьеса в восьми сценах. Поначалу я думал, что он просто читает оглавление. Но дальше последовало:
— Действующие лица… (Он прочел полностью.) Действие происходит в Одессе, в 1913 году. Первая сцена…
И тут случилось неожиданное. Сюрприз из сюрпризов.
Маяковский не только читал, но и изображал, играл, часто опуская имена. Он повторял отдельные места, хлесткий фразы.
После трех первых сцен он сделал маленький перерыв, а потом дочитал пьесу до конца.
— Это здорово — ничего не скажешь! — заключил он. — Если б только смогли поставить no-настоящему. Это первосортная драматургия.
В Киевском доме коммунистического просвещения собралось много молодежи. Украинская газета «Пролетарская правда» писала в отчете: «Все места заняты, в проходах стоят, всю эстраду обсели, на рояль навалились, под рояль залезли, негде одежду вешать, так что раздевались у порога».
В Киеве Владимир Владимирович побывал на строительстве кинофабрики, встретился с рабочими заводов «Ленинская кузня» и «Большевик», читал стихи по радио. Он придавал большое значение выступлениям по радио и говорил, что радио с лихвой заменит малотиражные издания его книг.
Что запомнилось в Виннице?
Неуютный и тесный вокзал. Кто-то энергично плюет на пол.
Маяковский пытается пристыдить этого человека и советует ему воспользоваться урной. Тот не обращает внимания. Маяковский повышает голос:
— Какая гадость — плевать на пол! Я понимаю — плюнуть в лицо, когда есть за что!
Впоследствии в афише появился заголовок: «Как плюются в Виннице», а на литографском плакате — стихи:
Омерзительное явление, / что же это будет? / По всем направлениям / плюются люди. /… / Товарищи люди, / будьте культурны! / На пол не плюйте, / а плюйте / в урны.
— Удивительно, такой небольшой — и такой грязный городок! А сколько гигиенических парикмахерских: почти на каждой улице «Перукарня»! — сказал Маяковский. — Я насчитал их двадцать три от вокзала до гостиницы. Если не верите — сами подсчитайте. Прямо-таки-«падоракс»! (Это означало парадокс. — П. Л.)
— Вы знаете, целые дни звонят: приехал или не приехал? Теперь мы сможем наконец-то ответить, что приехал, — сказал в Одессе дежурный «Лондонской» гостиницы. (Из-за болезни Маяковского выступление отменялось уже два раза.)
Но телефон в Одессе — еще не факт, — закрепил свою мысль дежурный.
Многие приходили в гостиницу, чтобы лично удостовериться, приехал ли Маяковский. И лишь убедившись, стали раскупать билеты.
Близилась весна. Владимир Владимирович с балкона своей комнаты часами любовался морем.
Пришел гостивший у родных Кирсанов. Маяковский пригласил его выступить сегодня вместе с ним в зале горсовета.
Помню, как Маяковский раскрывал некоторые интригующие тезисы афиши «Слушай новое», такие, например, как «Слово читаемое и слышимое», «Альбом тети или площадь Революции»:
— Стихи я пишу в основном для чтения вслух. И в процессе работы чувствую, как они будут звучать. Я считаю, что в наши дни стихи должны быть рассчитаны главным образом на слуховое восприятие — не для альбома тети, а для площади Революции. Это есть целевая установка. О другом тезисе: «Есенин и есенинчики», «Социальный заказ» — Маяковский говорил:
— Появилась целая армия есенинчиков. Поэты, подражая Есенину, подпадают под его упадочнические настроения. Подражать здесь нечему. Надо бороться с этим поветрием. Бороться новыми революционными стихами. Надо не дожидаться социального заказа, в том смысле, что тебе позвонят и закажут, а самому стараться опережать этот заказ. Поэт должен жить сегодняшним днем и помогать стране строить социализм.
В афише значилось: «Понимают ли нас крестьяне и рабочие?»
— Мы стараемся писать проще и понятнее, — разъяснял Маяковский. — Нельзя сказать, что все стихи одинаково понятны всем. Поэты должны стремиться писать и для людей, обладающих малым запасом слов. Авангард рабочего класса, передовые крестьяне — понимают. Нельзя забывать и того, что культура в нашей стране растет, и таким образом, наши вещи со временем будет читать все большее количество рабочих и крестьян.
Одесский медицинский институт был буквально осажден молодежью, желающей попасть на вечер.
Кто-то крикнул изо всей силы: «Дивчата, сидайте хлопцам на колени, иначе ничего не выйдет!» Но и это не помогло: зал, рассчитанный на 400 человек, уже вобрал свыше тысячи. Слушатели разместились и под столом. Маяковского и Кирсанова прижали к трибуне. Пот лил с них градом.
Возможно, по уплотненности зала, этот вечер был рекордным в практике поэта.
После вечера, когда мы остались одни, я показал свой ботинок с оторванной подметкой.
Маяковский рассмеялся:
— Вот оно что значит: «На ходу подметки рвут».
В Одессе сумели доказать, что такое действительно бывает.
Высокий Маяковский и низенький Кирсанов (провожавший его) шагали по перрону до самого отправления поезда в Москву и о чем-то горячо говорили.
От Киева до Москвы нашей попутчицей оказалась киноактриса Юлия Солнцева.
Маяковский пригласил ее к нам в купе из соседнего вагона. Проводник требовал, чтоб она вернулась к себе: «Не имеет права переходить в вагон высшей категории». Владимир Владимирович не соглашался с прихотями проводника и принципиально не отпускал Солнцеву, уговаривая ее остаться. Солнцева спросила Маяковского: «Почему вы выходите на каждой станции?»
— Я должен все знать, иначе мне неинтересно.
В Москве Маяковский предложил «не ждать у моря погоды» — то есть такси, а взять извозчика.
— Успокоительная процедура!
С Киевского вокзала путь порядочный — за Таганскую площадь. У Бородинского моста Владимир Владимирович с увлечением рассказывал о побеге политкаторжанок из женской Новинской тюрьмы:
— Это было в 1909-м. Я сам принимал участие. Помогали мама и сестры. Они сшили гимназические платья для каторжанок.
Он жадно смотрел по сторонам. У Смоленского рынка его взгляд остановился на большущем рекламном щите.
— Когда въезжаешь в город, сразу па афишам чувствуешь, чем он дышит. Я прочитываю почти все афиши. Представьте: вдруг со щитов исчезли бы все афиши — впечатление вымершего города.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.