101-й километр (Драма криминальной юности)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

101-й километр

(Драма криминальной юности)

Парадная тисненая обложка «Книги о вкусной и здоровой пище» открылась — и цветная реклама «Жигулевского» и «Рижского» пива с зеленым горошком заполнила взор. Под рекламой красовалась надпись: «Пиво — жидкий хлеб».

Стеклянные банки, красиво расставленные, с жестяными крышками и яркими этикетками приманивали. Подпись убеждала: «Повидло и джем — полезны всем».

Стол на цветной рекламе ломился от яств — поросенок, шампанское, коньяки, балыки в хрустале — и над всем этим великолепием призыв: «Брось кубышку, заведи сберкнижку».

Красная и черная икра в открытых банках сочилась свежестью и манила. Бутерброды были приготовлены так, что хлеба за икрой не замечалось. И все это значило: «В наш век все дороги ведут к коммунизму!» (В. Молотов).

Отгрохотали на стыках колеса старого дизеля, открыв километровый столб с табличкой «101», огромные старые тополя, а за ними — кирпичные, изъеденные временем и оттого бурые с чернью коробки казарм, хаотичные многоугольники фабрик с непременными увенчанными громоотводами трубами рядом, здание школы — прихотливую помесь готики со стилем «а-ля рюс» — с непривычно чистыми стеклами окон.

«Пятилетку — в 4 года!» — гласила этикетка спичечного коробка. Булка, как фокусник, перевернул коробок — на тыльной плоскости обнаружилась та же наклейка.

Зажав коробок между указательным и большим пальцем, Булка отошел шагов на десять и наколол коробок на сухой сучок сосенки.

Вернулся и протянул «вальтер» Леньке:

— Шмаляй.

— Патронов всего пять, — предупредил Ленька.

— Маслины мы найдем, стреляй, — успокоил и приказал одновременно Костя Коновалов, стоявший рядом.

Ленька плавно надавил курок.

Коробок разнесло.

Огромные тополя и листья в эту томящую жару были настолько недвижимы, что походили на оперную декорацию из фильма «Большой концерт» с участием Козловского, шедшего на экране местного клуба.

По тополиному стволу, который не обхватить даже вдвоем, карабкалась по-кошачьи цепкая фигурка подростка.

Выше и выше — к уровню третьего школьного этажа.

В пустом просторном классе с чугунными литыми опорами, упершимися в потолок, сидело человек восемь шестнадцатилетних — ребята и одна девчонка-очкарик. Шло занятие литкружка.

Руководитель кружка — Георгий Матвеевич Звонилкин — рассказывал о принципах соцреализма, которыми надо руководствоваться, если хочешь писать.

— Главное — положительный герой. Который выражается не в намерениях и говорильне, а в поступках. Делает что-то хорошее.

— Георгий Матвеевич, а когда вы были в плену, — спросил Витек Харламов, — у вас там были положительные герои?

— Не будем переходить на частности, — запнулся Георгий Матвеевич, испуганный на всю жизнь своим пленением в войну и ставший не в меру ортодоксальным. — Поступки определяют героя, например...

В этот миг на сухой ветви тополя появилась фигура Кулика (так звали Борьку Куликова — заядлого голубятника из восьмой морозовской казармы). Он, заложив давно не мытые пальцы в рот, свистнул.

Кружок развернулся к окну. Леньке показалось, что свист обращен именно к нему — Кулик давно приставал, предлагая махнуть бинокль Ленькиного отца «на что хошь», как он говорил.

Кулик рукой поманил Леньку к себе «на волю».

— Вот вам пример отрицательного поступка, — откомментировал Звонилкин, но его никто не слышал — все были увлечены зрелищем Кулика, который прыгал вниз с ветки.

— Я же тебе говорил: махать бинокль не буду ни на что! — категорически отклонил предложение Ленька и пошел вдоль длинного деревянного сарая с множеством отдельных дверей-входов в «персональные» отсеки.

— А ты покнокай! И будешь махаться! — Кулик открыл дверь одного из отсеков. — Канай сюда!

Ленька задержался и обернулся.

Борька Куликов по лестнице взобрался на крышу, где в большой клетке на полатях курлыкали голуби: бантастые, турмана и просто сизари.

— Лезь сюда, — позвал он.

Ленька поднялся на полати.

— Смотри, — Кулик отодвинул доску — посыпались опилки. Из опилок он извлек что-то, завернутое в некрашеный брезент, и развернул.

В брезенте лежали густо смазанный, но все равно поблескивающий воронеными плоскостями «вальтер» и пяток патронов к нему.

Ленька не спросил, откуда это. Но Кулик без слов понял его взгляд и объяснил:

— Соседний сарай — Максима. Я хотел клетку сделать больше. Стал прибивать, а доска шатается. Я нажал — доска повернулась, а там — вот это. Будешь махаться? Ты же стрелок!

— Но машина-то Максима, а не твоя. Ты хочешь ее махать? — Ленька испытующе смотрел на Кулика.

— А Максиму десять лет дали за «Гастроном». Когда он еще появится!

— Ну, смотри! — пожал плечами Ленька.

Ленька в темной коммунальной ванной комнате, превращенной жильцами в кладовку, под светом фотоувеличителя собирал «вальтер». Собрал, взвел, нажал на курок. Удовлетворенно ухмыльнулся. Сунул «вальтер» в черный пакет, пакет — в коробку из-под фотопластинок, коробку — под доску увеличителя. И выключил свет.

Кулик стоял на крыше, победно глядя в артиллерийский бинокль: его голубка лихо вела за собой чужака.

Ленька сидел рядом с голубиным лотком и смотрел в небо, прикрыв глаза козырьком ладони.

— Кулик, иди сюда! — донеслось снизу. Кулик подошел к краю крыши.

На травке, между сараями, расположилась компания — столом служил дощатый ящик. Костя Коновалов сидел возле него на табуретке, остальные — на травке.

— Кого ты привел? — спросил Костя, расстегивая рубаху с вышивкой по воротнику и застежкой — «расписуху», как именовалась она на местном наречии.

— Это Ленька. С Крутого. Учится в первой школе, — доложил Кулик.

— Зови его сюда! — скомандовал Костя.

Ленька подошел.

— Выпьешь? — ощупывая взглядом долговязого чернявого парня, спросил Костя.

— Выпью.

Кто-то из сидевших на траве передал полный граненый стакан водки Косте, тот — Леньке.

Все замолкли в ожидании потехи.

Ленька влил в себя содержимое стакана.

— Еще! — то ли предложил, то ли скомандовал Костя.

Ленька выпил еще.

— Ну как? — поинтересовался Костя.

— Нормально, — выдавил Ленька через силу.

Присутствующие заржали.

— Закуси, — Костя протянул ему тоненькую стрелку лука.

Парень с сомнением — разве этим закусишь — повертел лук в руках.

— Кто я? Не догадываешься? — спросил хозяин компании в «расписухе». — Я Костя Коновалов. Держу город. Не боишься со мной говорить?

— А что я сделал, чтобы бояться?

На траве заржали:

— Что он сделал!!! А тут и делать ничего не надо!

— Шпана, тихо! — приказал Костя. — Наливай!

И снова протянул стакан.

— Больше не могу. — Ленька икнул.

Вокруг опять заржали.

Костя выпил сам, неторопливо закусил:

— «Смерть Ивана Ильича» читал?

— Читал, — ответил Ленька без энтузиазма.

— Понравилось?

— Нет.

— Почему?

— Страшно.

Компания потешалась.

Кулик наблюдал за этой потехой, сидя на краю крыши сарая и оглаживая голубя.

Какой-то, с масленой челкой, показал пальцем на Леньку:

— Ему страшно!

Костя повернул голову — и все стихло.

— Ты приходи сюда, мы с тобой про Ивана Ильича потолкуем. Заметано?

— Заметано. — Хмель достал Леньку, и он охотно согласился, лишь бы прекратить разговор и ровненько уйти.

Фотокор, склонившись к видоискателю широкопленочного аппарата, установленного на залихватском штативе с обтянутыми кожей ножками, «организовывал» ребят в композицию:

— Ты... вот ты... голову левее и на меня. Так. Теперь ты — чуть-чуть пригнись или... поменяйся вот с ним местами — он ниже...

Ребята стояли в основном затылками к фотографу, фасом в кадр был обращен только Звонилкин, благородно поблескивая очками.

— Очки снимите, — распорядился фотограф.

Учитель поспешно выполнил указание и осведомился:

— Может быть, включить подсвет?

За его спиной красовался фанерный стенд с десятком машинописных колонок, прикрепленных кнопками, а поверху стенда — стеклянная полоска с надписью «Литературная газета». Собственно, во имя выпуска этой школьной затеи и происходила инсценировка.

— Включите, включите подсвет, — не сразу и снисходительно согласился фотокор.

Звонилкин сделал несколько шагов вдоль коридора, оказался у портрета Берия (портреты членов Политбюро висели в полном составе, Берия — был не ближним к газете, но за ним на стене располагалась розетка).

Учитель просунул руку за портрет, нащупал болтавшийся штепсель и воткнул его в отверстия розетки.

Надпись «Литературная газета» осветилась.

— А для какого издания нас снимают? — поинтересовался Витек Харламов. — Для центрального органа или для «Известий»?

Почуяв подвох в вопросе, ребята заулыбались. Вместе со всеми и Ленька, отставленный в край композиции по причине высокого роста.

— Любое издание — орган нашей партии, — пресек иронию Георгий Матвеевич и добавил: — Местная «Правда» — тоже!

Но Витек не унимался.

— Кого мы сейчас изображаем?

— Читателей.

— Выходит, мы сами это писали и сами читаем?

— Это закономерно, — парировал учитель, — любой автор читает свое произведение после публикации.

— Замерли, — скомандовал фотокор и надавил на кнопку тросика. — Еще замерли. Спасибо.

Композиция рассыпалась. Фотограф с треногой под мышкой подошел к Звонилкину:

— Как подтекстуем снимок?

— Напишите: «Литературный кружок клуба старшеклассников выпустил свою газету...» Виктор! Харламов! — вспомнив что-то, Георгий Матвеевич позвал уходившего. — Вернись!

Фотограф ретировался, а его место возле учителя занял Харламов.

— Ты сегодня очень разговорился — подежурь у газеты. В шесть часов выключишь подсвет и — свободен!

Звонилкин надел очки и с достоинством удалился, а Витек тоскливо смотрел на сияющую надпись «Литературная газета».

— Лень, у меня эти разговоры про литературу — вот здесь! — Витек Харламов, выходя из школьной двери к ожидавшему другу, провел ребром ладони по горлу.

— Тогда зачем ходишь?

Витек замялся.

— Зачем? Ну ладно, тебе скажу. Только тебе. — Он погрозил Леньке пальцем. — Из-за Фаи.

Фаей звали девушку-очкарика.

— А ты-то зачем? — в свою очередь поинтересовался Витек.

— Я... Ну, в общем, мне это для будущего института не помешает...

— Для какого?

— Тайна.

— И от меня?

— Даже от тебя.

— Ну, твое дело — можешь не говорить. — И Харламов пошел косолапя.

— Вить! — позвал вдогонку Ленька.

— Да иди ты! — отмахнулся, не поворачиваясь, обидчивый Витек.

Во дворе, на врытом в землю дощатом столе, играли в дрынку человек шесть Ленькиных ровесников явно не школьного вида. Подошедший Ленька спросил:

— Почем?

— По гривеннику, — ответил тасующий карты Сидор.

— Сдавай мне. — Ленька пошарил в кармане и положил на кон монетку.

— Да вали ты со своим гривенником, фитиль догорающий! — И сидевший под последнюю руку Котыша зашвырнул Ленькину ставку в пыль двора.

Ленька сжал зубы и ушел, не подняв монетки.

— Зря ты его погнал, — заметил Сидор, сдавая карты, — мы бы его раскрутили.

— Да чо его крутить, ему мама Сара рупь на кино дает, — пробросил Котыша, сосредоточенно «вытягивая» свои три карты.

— Что случилось? — спросила мать, красивая полнеющая брюнетка, заметив кислое выражение сыновнего лица.

— А почему что-то должно случиться? — дерзко ответил он.

— Потому что, когда ты приходишь со двора, я жду неприятностей.

— Я не со двора, а из школы, где, — он откровенно кривлялся, — «постигаю премудрости литературы».

— Когда отец дома, ты так не разговариваешь!

— Посоветуй отцу сидеть дома! — И сын выскочил из комнаты.

— Та що ж вы! — запричитала бабушка. — Один казав, другой — перемовчав!

— Не вмешивайтесь! — пресекла мать.

Костя Коновалов, зажав в тиски металлический стержень, орудовал крупным напильником.

— Значит, страшно… — Он обращался к Леньке, сидевшему на пороге сарая, после каждой его фразы следовало резкое скрежещущее движение инструмента, как бы ставящее точку к сказанному.

— Да нет... — неопределенно ответил Ленька. — Просто очень здорово написано приближение Ивана Ильича к смерти.

— Потому и называется «Смерть Ивана Ильича». Только Толстой писал про другое.

— Откуда ты знаешь, про что он писал? — усомнился парнишка.

Костя пресек сомнения:

— Я-то знаю. Я на строгаче всего Толстого прочитал.

— Всего?

— Десять томов.

— Про что же он писал? — За спиной Леньки светило солнце, зеленела трава, и ему уже не хотелось длить разговор, но уйти он не рискнул.

— Про то, что все — бляди! — резанул напильником Костя.

— Ну, может, и не все, — вяло возразил парнишка.

Костя разжал тиски, поднял к глазам стержень, на конце которого образовался крючок вроде вязального.

— Ты Еську-убивца хоронить ездил?

— Какого Еську?

— Сталина. Иосифа.

Так вождя при Леньке называли впервые, и он растерялся.

— Нет. Мы собирались, но поезда мимо станции шли...

— Знаешь, что там было?

— Да. Много людей передавило.

— Не передавило, — Костя зажал стержень в тиски, — а передавили. Специально смастырили. Зачем, думаешь?

Не дожидаясь Ленькиного ответа, он объяснил:

— А чтобы народу стало ясно, что его в узде нужно держать...

— Может, действительно нужно. Иначе — анархия, — вслух подумал Ленька.

— Анархия! — Костя ядовито усмехнулся, перешел к противоположной стене, снял ножовку, подтянул полотно. — А амнистия сейчас, после смерти Еськи, была зачем? Ты думал?

Он резким силуэтом рисовался над парнишкой в проеме двери.

— Как пишут, акт человеколюбия, — ответил Ленька и для убедительности добавил: — И гуманизма...

— Как раз! — Костя вернулся с ножовкой к тискам. — По амнистии освободили хулиганов больше, чем воров, а для бакланов — закон не писан. Они так погуляют на воле, что народ вопить будет: «Давай порядок!» Значит, у них там, — он поднял ножовку вверх, — грабки освободятся. И хватай, дави всех, кто не шестерит! А зачем? Сообрази, будущий писатель! — Это звучало зло и издевательски.

Леньке хотелось что-то возразить, однако аргументов не нашлось.

Костя подытожил:

— А затем, что бляди всегда хотят наверху быть!

Он вытащил из тисков стержень и разломил его в подпиленном месте.

— Но у нас на таких тоже ключик есть, — неожиданно весело заключил он и повертел в пальцах выточенный крючок. — Видишь? Любой литой замок открывает. Знаешь замки «Первая пятилетка»?

Под козырьком эстрады на помосте в метр высотой играл джаз Кулагина. Гремел модный фокстрот «Гольфстрим», и танцплощадка шаркала сотней ног. Завсегдатаи танцплощадки — местная шпана, прислонясь спинами к торцу помоста, — дымили «памирами» и «нордами» и нагло рассматривали танцующих друг с дружкой девушек. Иногда подходил какой-нибудь опоздавший к началу танцев шпаненок в кепочке-восьмиклиночке и отпускал дежурную реплику:

— Ну что? Есть кого на хор поставить?

— Найдем, — отвечали ему самоуверенно и жадно затягивались.

Когда проходил милицейский патруль — сигаретки прятали в рукав, изображали притворную невинность на физиономиях, а самые рисковые выпускали дым в спину милиционерам.

Витька Харламов — тот, что дежурил у газеты, — босой, в одних трусах, сжав локти собственными ладонями, стоял в жидких кустиках у штакетника танцплощадки. Зебра света, отбрасываемая фонарем сквозь рейки, делала его кривоногую фигуру еще нескладней.

— Ты что? — Ленька, возвращаясь на танцплощадку с парой эскимо, увидел Витьку первым и подошел.

Витька не ответил, отвернулся, глотнув слюну.

— Вить! — заглянул ему в лицо Ленька.

— Загораю! Видишь? — зло огрызнулся тот.

— А по делу?

— Ты что — дурак? — уже не сдержался друг. — Раздели.

— Здесь?

— Ну да. Я Фаю ждал. Приставили нож вот сюда. — Витьку трясло.

— Иди домой, — посоветовал Ленька.

— Свет погасят — пойду.

— Надевай! — Ленька сбросил с себя пиджак, перекладывая мороженое из руки в руку. — Лезь через забор и иди задами.

Витька надевал пиджак, не попадая в рукава.

— Заявлять будешь?

— Без пользы, — перебирая кривыми ногами, Витька исчез в темноте.

— Медленный танец, — объявил руководитель паркового джаза и сел за барабаны.

«Осень, прозрачное утро», — завыли полузапрещенные тогда саксофоны. Танцплощадка с фокстротного бега перешла на медленный шаг с остановками.

Ленька танцевал с Ритой.

— А где пиджак? Ты же был в пиджаке, — спросила девушка, оглядывая его худые плечи, прикрытые сеткой-тенниской.

— Дал одному погреться, — небрежно бросил Ленька.

— Когда отдаст?

— Завтра.

— Значит, завтра меня и провожать пойдешь, — показала язык Рита.

— Почему? — притворно удивился Ленька.

— Окоченеешь! — Девушка в танце прижалась к нему.

— Зато не разденут! — двинул плечами парнишка.

— Не обязательно. Могут и тенниску снять... И все остальное.

— А ты сама? Не боишься? — Это звучало уже серьезно.

— Мы до казармы всей капеллой пойдем. А ты домой — один, через линию, поздно...

— Что ж мы с тобой, теперь всегда при людях видеться будем? — вытянул губы он, изображая уныние.

— Не всегда, — обнадежила Рита, — я постараюсь что-нибудь придумать.

Девушка так смотрела на него, что Ленька понял — придумает.

— Костя, моего друга раздели! На танцах! В парке! — почти кричал Ленька, задрав голову, и Костя, сидевший на полатях сарая, понял, что парнишка пришел просить за приятеля.

— Значит, подставился, — заключил Коновалов и кто-то невидимый — с полатей торчали только подошвы его сапог — согласно хохотнул:

— Фраер неразумный!

— На нем костюм был. Новый. Мать справила. Она на второй прядильной работает. Прядильщицей. Костюм новый... И полуботинки... — не унимался Ленька.

— Ты хочешь, чтобы твоему корешу все вернули? — Костя спустился по лестнице.

Ленька, соглашаясь, кивнул:

— Ты город держишь!

— Запомни. Я могу отмазать только вора, бегающего... Такой закон.

Коновалов взял Леньку за плечи, развернул, вытолкнул из двери и задвинул за ним засов.

Потерянный и униженный, сознавая свою ничтожность, Ленька торчал у стены Костиного сарая, упершись глазами в сбитые носки собственных тапочек.

— Чо ты здесь трешься, фитиль? — Угрожающий и подозрительный окрик вернул его к действительности.

Шагах в пяти двое парней, сидя на корточках, что-то чертили пальцами на земле, поросшей хилой травкой, а третий стоял, повернувшись к Леньке и вложив руку в оттопыренный карман.

— Этот — свой, — успокоил стоявшего парень с черной масленой челкой. Леньке показалось, что видел его в окружении Коновалова. — Он с Костей про книжки разговаривает.

«Подозрительный» опустился на корточки, и они возобновили беседу, не обращая теперь внимания на Леньку.

— Через двор товар не возьмешь!

— Можно попробовать, — возразил парень с челкой.

— Одна пробовала — семерых родила, — разозлился «подозрительный».

— Там два вохра с пушками, — согласился невзрачный с впалыми щеками.

Ленька с возрастающим вниманием слушал это обсуждение.

— А если с Ленинской улицы? — спросил собеседников парень с челкой.

— Сразу заметут, — прервал «подозрительный». — На улице в субботу — народ. Вечером — на танцы валят. А ночью — мусора.

— А я что — зря на красилку устроился? — вскинулся невзрачный. — В субботу там только поммастера. Они не расколятся — перехезают. Вельвету и маркизету — полно. По 110 метров кипа. Я к любому выходу поднесу — только берите снаружи.

— А как возьмешь? — ни к кому не обращаясь, спросил «подозрительный».

— Я знаю, как взять! — неожиданно вырвалось у Леньки.

Парни разом повернулись к нему.

— Ну?

— Завтра утром скажу.

Эдик по кличке «Трекало» сидел, по-восточному сложив ноги, на лавах через мутную Клязьму и тоскливо пел, бренча на гитаре:

Идут на север срока огромные,

Кого ни спросишь — у всех Указ.

Взгляни, взгляни в глаза мои суровые,

Быть может, видишь в последний раз...

— Что значит — Указ? — прервал его Ленька.

Трекало пренебрежительно обернулся и объяснил, как недоумку:

— Указ Президиума Верховного Совета РСФСР сорок седьмого года о хищении соцсобственности. Понял?

Ленька, морщась от прямого вечернего солнца, кивнул, и Трекало продолжил:

— «Быть может, завтра покину Пресню я, уйду этапом на Колыму...» — сейчас Трекало прервался по собственной инициативе: — Пресня — это Пресненский пересыльный пункт в столице мира Москве... «Уйду этапом на Колыму...» Колыма, знаешь, что такое?

Про Колыму Ленька знал.

Уйду этапом на Колыму.

И под конвоем в своей работе тяжкой,

Быть может, смерть я свою приму...

...Следующий куплет песни Эдика неотвязно звучал в ушах парнишки.

Друзья накроют мой труп бушлатиком,

За моим за гробом ты не пойдешь.

Не плачь, не плачь, любимая, хорошая,

Ты вора вновь себе найдешь!

Под лучом фотоувеличителя Ленька чертил цветными карандашами на тетрадном листе. Закончил. Окинул взглядом листок, сложил вчетверо и выключил лампу.

Листок ходил из рук в руки.

— Кипу нужно не бросать из окна, а спускать на веревке. Спустил на полметра — подождал минут пять. Спустил — подождал. Спустил — подождал... — растолковывал Ленька знакомой троице, которая расположилась на прежнем месте у сараев.

— К двенадцати кипа должна лежать на газоне у стены...

— Кипу я спущу, — поднял голову невзрачный, — а кто возьмет товар с газона и понесет по улице?

Все трое ожидали Ленькиных пояснений.

— Пойду с танцев. В толпе. В двенадцать как раз играют гимн — толпа у красилки. Подойду к стене поссать. Увижу тюк. И понесу направо к общаге. — Ленька ткнул пальцем в место на листке, где был обозначен его поворот. — По дороге сажусь вот на эту скамейку. Тут темно. Оставляю тюк. Дальше — вы.

Он забрал у «подозрительного» листок, разорвал, даже не разорвал, а измельчил его и положил обрывки в карман.

— А если тебя заметут? — спросил «подозрительный». — Ты всех закладываешь?

— Я говорю: иду с танцев. Увидел тюк на газоне. Взял и понес к посту общежития — сдавать. Долг комсомольца.

Троица обменялась взглядами. Невзрачный согласился:

— Делаем.

С танцев шли по проезжей части главной улицы, прорезавшей город и разделявшей его на две части. Из репродуктора у входа на фабрику звучал вечерний гимн, но его заглушали, перекрикивая:

Хороши весной в саду цветочки,

Еще лучше девушки весной.

Встретишь вечерочком милую в сорочке —

Сразу жизнь становится иной.

Девчата-текстильщицы, или «фабра», как их называли, взявшись под руки, шли во всю ширину мостовой и зазывно пели.

Кое-где попыхивали сигаретки парней.

Ленька в пиджаке с приколотым к лацкану блестящим комсомольским значком шел рядом с понурым Харламовым. Не по размеру куртка «динамка» стягивала Витькины широкие плечи и почти по локоть обнажала руки.

Витька курил «беломорину».

Ленька отмахнулся от набежавшего дыма и глянул вверх — на окна красилки.

— Я пойду побрызгаю, — предупредил он Витьку.

— Я тоже, — поддержал тот.

К неудовольствию Леньки, Витька свернул за ним к низкому штакетнику газона.

Мочась на стену, Ленька повернул голову влево — в метре от него на травке лежал тюк, зашитый в мешковину и запечатанный блестящей металлической лентой. Витька натужно писал рядом, не замечая тюка.

Застегнув ширинки, они вернулись в веселую толпу.

— Я как знал, — уныло затянул что-то Витька, но Ленька прервал:

— Ой, я там значок потерял! — и бросился назад. — Я поищу!

— Я помогу, — с готовностью устремился за ним Витька.

— Да что ты как банный лист! — резко остановил его Ленька. — Я сам!

Заново писать было тяжело. Но, как мог, имитировал действие.

Потом нагнулся, взвалил тюк на плечи и, глядя себе под ноги, зашагал по тротуару к углу, за которым — метрах в пятидесяти — находилась условленная скамейка.

Поющая толпа, отделенная от тротуара строем тополей, не обращая на него никакого внимания, текла рядом — параллельным курсом — по мостовой.

Он миновал поворот и поднял голову: вдалеке, у входа в женское общежитие, маячил милиционер.

Ходьба теперь казалась бесконечной. И когда боковым зрением он увидел скамейку, врытую рядом с «доминошным» столом, ноги сами остановились.

Ленька сбросил тюк на стол и сел на мокрую почему-то доску скамьи, упершись спиной в столешницу.

Сзади подошел «подозрительный», потянул тюк в темноту.

— Дай закурить, — не попросил, а потребовал Ленька.

«Подозрительный» удивился, но кинул на стол «Памир» и спички.

Когда шаги его стихли, Ленька пошевелил плечами, разминая их, взял сигаретку, прикурил не торопясь.

Милиционер по-прежнему спокойно торчал у входа в общагу.

Ленька глубоко затянулся — раз, два... И согнулся в натужном кашле — его тошнило.

Эдик Трекало — этакий механизированный гонец — пролетел на велосипеде по школьному проулку и остановился у забора, спустившись с седла и расставив ноги.

За забором играли в волейбол.

Он отыскал глазами Леньку и позвал:

— Ленчик!

Ленька был на подаче, потом тянул в падении трудный мяч, потом, в восторге подпрыгнув, хлопнул в ладоши, реагируя на удар товарища по команде. И снова получил мяч для подачи.

— Ты чо — оглох?! — крикнул Эдик.

Ленька повернулся к нему, кивнул «сейчас, мол», сделал подачу и, сказав кому-то, стоявшему у черты площадки, «стань за меня», подбежал к Эдику.

— Мы же на пиво играем!

— Костя зовет!

— Осталась одна партия!

— Ты плохо слышишь? Костя тебя — фрея — зовет! — угрожающе повторил Эдик.

Костя загадочно улыбнулся, глядя на Леньку, застывшего перед ним внезапно вызванным к доске первоклашкой, и бросил внутрь, в темноту сарая:

— Бадай!

Из двери сарая появился парень в хромовых прохорях с объемистым газетным свертком, перетянутым крест-накрест бечевкой.

— Свое отдаю! — многозначительно подмигнул он и протянул сверток Косте. Тот передал его Леньке.

— Это твоего кореша костюмчик! — И походя добавил: — Обрадуй его. Верни.

Ленька догнал Коновалова.

— А как же... закон?

— Ты же теперь — вор.

Это звание имело для парнишки двойной смысл: делало его защищенным от любых превратностей дворового быта, но оно же погружало его в какой-то еще до конца не понятый, но пугающий мир.

Но Костю мало занимали Ленькины тревожные размышления, которые ясно читались на лице; он остановился возле худого, как скелет, то ли старика, то ли парня, уныло гревшегося на солнышке возле кирпичной бурой стены казармы.

— Здорово, Сенька! — ободряюще поприветствовал его Коновалов.

— Здорово, — безразлично ответил старик-парень.

— Кто Зимний брал? — ни к селу ни к городу спросил вдруг Костя.

Сенька повернул к Коновалову тусклые глаза и заученно, без выражения ответил:

— Сенька, питерский рабочий!

Костя полез в карман, вытащил пригоршню мятых купюр и, сунув их Сеньке, прошел мимо, увлекая за собой Леньку.

— Он кто? — спросил парнишка.

— Доходяга. Сидел на строгом. И дошел. Посидит полчаса на солнышке и ложится. Сил нет. А был — заводной. Трекало.

— Как же он живет? — обернулся на ходу Ленька.

— Воры кормят. Дают кто сколько.

Сенька, как сломанная кукла, сидел, привалившись к стене.

— Носи на здоровье. — Ленька держал в вытянутой руке перед другом сверток с костюмом.

Харламов приставил старенький велосипед ЗИФ к облупившейся штукатурке стены и недоверчиво переводил взгляд со свертка на Леньку:

— Откуда взял?

— Тайна.

— Что-то у тебя одни тайны.

— Не хочешь брать? — пригрозил Ленька.

Витек взял сверток, стянул бечевку.

— Про эту тайну я догадываюсь. За тобой этот блатной, Трекало к школе приезжал...

— Дальше что? — вызывающе спросил Ленька.

Витька помялся.

— А что я теперь матери скажу?

— Придумаем.

— Врешь ты мне все! Врешь! Паралик тебя забери! Врешь! — в слезах кричала тетя Поля — мать Витьки Харламова, потрясая костюмными пиджаком и брюками.

Витька и Ленька сидели за столом у помятого старенького самовара, уткнувшись глазами в граненые стаканы с жидким чаем.

— Ну за что мне горе такое! — Она опустилась на стул и размазывала слезы на щеках тыльными сторонами ладоней, не выпуская при этом вещей из рук. — То раздели его! То подбросили! Да что я, дура, что ли? Так и поверила! — И она, поднявшись, с новой силой принялась допрашивать: — Говори, где костюм взял?

Тетя Поля влепила Витьке увесистую пощечину.

— Я по две смены вкалываю, чтобы выучить его, а он... — Мать не нашла слов от гнева и приступила к Леньке: — Ты друг! Скажи, что с ним было?

Ленька исподлобья зыркал на всклокоченного Витьку.

— И ты молчишь! Я твоей матери скажу, чтобы не пускала тебя к нам. Зачем тебе такой друг — картежник! — Она указала рукой на сына.

Парни удивленно подняли глаза на тетю Полю.

— Я знаю! Знаю! Ты проиграл костюм. А потом отыгрался? Так? Твой отец из-за этих карт сгинул! И ты хочешь?! — наступала она.

— Не играет он в карты, тетя Поля, — вступился за друга Ленька. — Костюм правда подбросили!

Тетя Поля замерла, потом всхлипнула и, махнув рукой, вышла из комнаты.

— Ой, лиха с вами не оберешься!

Ленька включил вилку подсвета за портретом Берия, сел на стул под стендом «Литгазеты», вытащил из-за ремня книгу и, положив ногу на ногу, углубился в чтение.

Мимо просквозила стайка ребят и девушек. Следующие — остановились у книгочея.

— Леньк, ты здесь надолго?

— До шести, я дежурный. — Он развел руками и показал пальцем через плечо на стенд.

— А если раньше?

— Попробую. Но Звонилкин велел до шести.

— Ну, мы — в волейбол. На пиво!

— Валяйте! — Ленька погрузился в чтение.

Когда шаги приятелей затихли на чугунной лестнице, у стула материализовался Кулик.

— Тебе. Твоя доля. Просили передать. — Он протянул Леньке плотную пачку пятерок. И исчез.

Ленька смотрел на деньги, и в глазах его рождалось решение.

Распахнулось школьное окно, из него выглянул Ленька и, заложив два пальца в рот, заливисто свистнул.

И ребята, игравшие в волейбол на школьной площадке, и девчонки-болельщицы запрокинули головы.

— Есть предложение — в кино! — крикнул Ленька. — На «Кубанских казаков»!

— А где бабки? — за всех ответил снизу Витька Харламов. — Ты дашь?

— Дам, — успокоил дежурный.

Не в силах скрыть удовольствия от собственного действа, он выдавал приятелям и одноклассникам билеты.

— А деньги откуда? — спросил кто-то.

— Много будешь знать — что будет? — отшутился он.

Потрудились мы недаром,

Хлеборобы-мастера,

Чтоб ломилися амбары

От колхозного добра.

Убирай, убирай,

Убирай урожай.

Убирай, наступили сроки...

Ребята размягченно смотрели экранную цветную жизнь, когда в конце ряда появился Ленька с лотком мороженого в стаканчиках и принялся передавать его ребятам. Каждый получил по порции, а на лотке осталась еще пара стаканчиков. Он вручил ближнему — Витьку Харламову — второй и бухнулся на стул, удовлетворенно надкусив холодный снежный шарик.

Урожай, наш урожай,

Урожай высокий...

Экран захлестывало море золотисто-рыжего зерна.

Они сидели на скамье в зарослях сквера у 13-й казармы, где жила Рита. Ленька потянулся и как бы невзначай положил руку на ее плечо. В этот момент в дальнем конце сквера загорланили под гитару:

Купила мама Ниночке,

Купила ей ботиночки.

И сказала Нине: «Надевай»,

И сказала лично:

«Веди себя прилично

И мальчикам ты вид не подавай».

Рита напряглась и посмотрела в темноту, откуда неслись слова.

Одела Нина ботики,

Одела коверкотики

И одела шляпу набекрень,

Но тут явились мальчики,

Явилися хорошие

И схватили Нину...

Ленька убрал руку с плеч девушки, а песня приближалась:

Тут лопались гондончики,

Трещали панталончики,

На юбочке осталася роса.

Ах время, время, времечко...

На тропинке, ведущей к скамье, появились три едва различимые фигуры. Вспыхнул карманный фонарик, осветив Риту, смотревшую в землю, и Леньку, который пытался увидеть подошедших, но безуспешно: увидел только кепку-восьмиклинку и освещенную отблеском фонаря ковбойку крайнего парня.

— Здравствуйте! — подчеркнуто вежливо прозвучало из темноты.

Со скамейки не ответили, и подошедший, выключив фонарик, прошел мимо в сопровождении двух парней, один из которых, фальшиво наигрывая на гитаре, продолжил свой «романс».

Ленька тревожно смотрел им вслед. Рита встала.

— Я пойду... А ты лучше иди туда — там в заборе дырка. Не нужно меня провожать...

— Почему? Я хочу... — уязвленно возразил он.

— Не надо, — сказала Рита тоном, не терпящим возражения, и быстро ушла по тропинке.

От стены казармы отделилась фигура. Снова вспыхнул фонарик.

— Ритуля! Чо не здороваешься? — спросил тот, в ковбойке и восьмиклинке.

— Что тебе надо? — Рита остановилась.

— Ты знаешь, с кем ты ходишь?

— Знаю.

— Думаешь, он лучше меня?

— Наверняка.

— А почему мы его до сих пор не раздели?

Ответа у Риты не было.

— А потому, что он бегает, — ответил за нее парень. И, поняв, что Рита не врубилась в его «феню», пояснил: — Он ворует, как и я. Поняла?

Звонилкин скорбно смотрел на стену школьного коридора. А со стены на него смотрел обгоревший портрет Берия.

— Я чую — гарью запахло. Побежала и выключила, — объясняла техничка, которую вполуха слушали учитель и несколько кружковцев.

По плиткам коридора зашаркали Ленькины шаги, и все повернулись к подходившему.

— Ты был вчера дежурным у газеты? — ожидая подтверждения, спросил Георгий Матвеевич.

— Я. — Ленька еще не понимал тревожных взглядов собравшихся.

— Когда по твоей вине горит школа — это преступление. А когда по твоей вине горит портрет ведущего члена Политбюро нашей партии — это нечто большее. — Звонилкин обвел ребят многозначительным взглядом и остановил его на Леньке: — Тебе придется отвечать.

Парнишка поднял увлажнившиеся глаза на обгоревший портрет вождя.

— Да! Из школы тебя выпрут, — подытожил Костя, выслушав Ленькин рассказ. — Но вряд ли посадят. Сейчас — после амнистии — по 58-й не сажают. Ждут... Но ты и без школы не пропадешь... — Костя выбирал веник для бани, взвешивая его в руке.

— Я хочу школу закончить, — неожиданно зло и нервно перебил Ленька.

Костя кинул веник в жестяную шайку.

— Хочешь быть, как говорил покойник Еська, инженером человеческих душ?

Ленька молчал, сглатывая комок в горле.

— Да сделаем мы тебе ксиву, — успокоил Костя. — Будешь иметь аттестат — один к одному!

Мать и бабушка отреагировали на Ленькин рассказ, как на известие о смерти. Первой пришла в себя мать:

— Леня, я прошу тебя — соглашайся, что ты виноват. И извиняйся. Проси прощения. Говори, что умысла не было!

— А его и не было! — обозлился до того вяло слушавший сын.

— Та що ж вы! Один казав, другой — перемовчав! — вмешалась со своего топчана бабушка.

— Не лезьте не в свое дело, — привычно одернула ее мать. — Главное, извиняйся. Отец, — она подошла к стоявшему у двери Леньке, — посоветовал бы то же самое!

— Всегда ты знаешь, что бы он посоветовал! — огрызнулся Ленька.

— Я — знаю, — с укором ответила мать. — Мы живем вместе двадцать лет. Извиняйся!

Ленька шел в школу. Ничего хорошего это посещение не обещало, и ноги сами замедляли шаг, приближаясь к калитке школьной ограды. Навстречу вылетел Витек Харламов и протянул руку.

— Поздравляю!

— С чем? — Леньке было не до шуток.

— Сейчас поймешь! — Витек обнял его за талию, потащил на школьное крыльцо.

Ребята наперебой совали ему свои пятерни. Он, недоумевая, спрашивал:

— Что случилось?

Объяснила девушка-очкарик, став на Ленькином пути в школьных дверях:

— Твой Берия оказался врагом народа!

В школьном коридоре Звонилкин со стремянки снимал обгоревший злополучный портрет, за которым жалко висела оплавленная розетка.

— Задержись, — приказал он Леньке сверху.

Спустившись, взял его под руку, отвел в сторону и негромко поинтересовался:

— А откуда ты узнал, что Берия вчера арестован?

Леньку ошарашил вопрос.

— Я этого не знал.

— Ты уверен? Может быть, ты слушал чужое радио? — не унимался учитель. — «Голос Америки»? Или Би-би-си?

— У нас дома нет приемника, — едва сдерживаясь, ответил парнишка.

Звонилкин не поверил.

— Сомнительно, — заключил он.

В пересечении коридоров казармы кипело гуляние.

— Оп-чи, карявая,

Шапка каракулева,

Я у дома страданула —

Мамка караулила, —

выплясывала девица в красной кофте с оборками, но Руфка по кличке «Ляляка» не уступала ей:

Ой, спасите, помогите,

Вон он, вон он побежал,

Десять лет ему воткните —

Он мне целочку сломал.

И снова хором пели:

Оп-чи, карявая...

Аккомпанировал на аккордеоне с демпферами чахоточный музыкант по кличке «Трухуночка», рядом с которым, не отпуская его ни на шаг, чтобы не увели, дежурила дородная жена.

Плясали и парни, пытаясь в этом ритме отбивать чечетку с оттяжкой и выкрикивать нескладухи.

Радостный Ленька продирался сквозь пляшущую и поющую толпу к подоконнику у кухни, на котором сидел Костя в окружении нескольких мрачных парней и неизменного Булки.

— Не нужно мастырить аттестат, — выпалил он, оказавшись рядом с Коноваловым. — Берию...

— Знаю. Шлепнули. Тебе фартит! В рубашке родился, — порадовался за парня Костя.

В коридоре заголосили еще сильней.

— С чего гуляют? — спросил Ленька.

— Малышка освободился. — Костя глядел стальными глазами поверх пляшущих на стриженую, в шрамах голову Малышки, возвышавшуюся над гульбищем.

— Тянул по Указу 47-го года. За хищение соцсобственности. Но — всего три года... — Он цокнул языком.

Малышка будто почувствовал, что о нем говорят, пригнувшись, нырнул в толпу и появился, огромный и рыхлый, перед Костей со стаканом водки в руке.

— Костя, выпьем за то, чтобы мы чаще гуляли и меньше сидели!

Малышка протянул ему стакан.

— Пока пей сам. И погуляй. — Коновалов не принял стакана.

Малышка помрачнел, заглотал водку, швырнул стакан на пол и ушел.

Осколки блестели на асфальтовом полу.

— Что это он? — не понял Ленька.

— Он, говорят, ссучился и заложил в колонии хорошего вора. Чтобы выйти до срока.

— Это... точно?

— Надо проверить, Леня.

— А как?

— У нас на это своя почта есть, — ласково объяснил Костя.

— И что будет, если заложил?

— Услышишь. Или узнаешь.

Веселье вдруг замолкло. Аккордеон еще звучал, но пляшущие, почуяв тревогу, перестали топтаться. По коридору прошел, вроде бы не замечая никого вокруг, участковый Гальян.

Возле Малышки он остановился.

— Что, твой? — указал пальцем Гальян в пацана, которого вернувшийся держал на руках.

— Мой! — Малышка погладил сына по русым волосикам.

— И мой! — за спиной участкового возникла запыхавшаяся и разопревшая от танцев Верка.

— Смотри-ка! — покачал головой участковый, словно не веря в то, что у Малышки может быть сын, да еще такой ладный крепыш. — А ты сам — почему здесь? Ты же подписку давал, что духу твоего здесь не будет!

— У меня здесь жена и сын! — встал с лавки бугай и навис над Гальяном, но того превосходство в росте и весе не смущало.

— Она, — Гальян дернул головой в сторону Верки, — тебе по закону не жена. Значит, и сын — не сын. По закону.

— Пропишите — сразу распишемся.

— Ага! — поддакнула из-за спины участкового Верка.

— Обождешь! Если я тебя здесь еще раз увижу — пеняй на себя. Тебя ведь по-хорошему предупреждали.

Гальян ушел. Аккордеонист зафокстротил, но никому не танцевалось, и Трухуночка смолк.

— Останется здесь, — сказал Костя вслед понуро бредущему по коридору Малышке, — будет искать пятый угол.

— Как это? — вырвалось у Леньки.

— Лучше не знать.

— А все же? — переждав, когда мимо пройдут возвращающиеся с гулянки, спросил парнишка.

— В комнате, в каждом углу, стоят четыре мусора и бьют сапогами и ремнями, а ты между ними мечешься, ищешь пятый — где не бьют.

По тому, как рассказывал Костя, было понятно, что он сам когда-то искал пятый угол, но Ленька все-таки не удержался, уточнил:

— А ты... искал... угол?

— Раньше — искал.

— А теперь?

— Теперь они меня трухают. — И, не дожидаясь нового Ленькиного вопроса, объяснил: — Каждому жить охота. Ментам — тоже.

Костя уже шагнул от подоконника, но виденное так зацепило Леньку, что он, совершенно осмелев, остановил его следующим вопросом:

— А почему здесь всех прописывают, а Малышку — нет? Ведь если он им кого-то заложил, то наоборот — нужно прописать.

Костя внимательно посмотрел на парнишку.

— Верно. Мне и самому понять охота, почему, Леня. Ой охота!

Малышку взяли ночью в комнате Верки. Едва она открыла на стук, Гальян сиганул к резиновым сапогам, которые стояли в головах у спящего на полу Малышки. Участковый запустил руку в голенища, затем вытряс сапоги и доложил пришедшим с ним «мусорам»:

— Оружия нет.

Сын Малышки проснулся и плакал. Верка выла:

— Что вы к нему привязались? Ну что?

Ее держали двое.

Малышка — груда рыхлого мяса — сидел на телогрейке, подобрав к животу татуированные ноги, и щурился на свет.

— Одевайся! — кричал Гальян. — Или помочь?

В заплеванной комнатенке отделения милиции Гальян выложил на стол лист серой шершавой бумаги и ткнул пальцем: здесь и здесь. Малышка, ждавший своей участи в окружении четырех милицейских, расписался.

— Проходи, — толкнули его в соседнюю комнату. Дверь захлопнулась, и тут же послышались глухой удар, крик, возня, крик, удар, вой, снова удары, всхлип, перешедший в стон, удар, еще, еще и еще...

А Гальян невозмутимо заполнял протокол, макая перо в чернильницу и сосредоточенно снимая соринку с кончика пера — чтоб писалось четче.

Мать колдовала у керосинки на кухне коммунальной квартиры. В коридоре прозвучали легкие шаги, и Ленька шустро прошмыгнул мимо раскрытой кухонной двери.

— Ты куда? — встрепенулась мать.

— Гулять! — отрезал сын уже с лестничной клетки.

— Опять до утра?! — крикнула вдогонку мать с порога кухни. Но ответа не последовало.

Соседки, занятые своей стряпней, никак не откликнулись на эту короткую перепалку.

Под козырьком Ленькиного подъезда, защищавшего от крупного, как плевки, дождя, Котыша и Сидор лениво играли в «пристеночек». Монетки, брошенные в плоскость закрытой двери, отскакивали и ложились на землю. Сидор, растопырив пятерню и уперев большой палец в свою монету, пытался дотянуться указательным до монеты соперника, что означало выигрыш.

Дверь распахнулась, едва не сбив Сидора.

— Ну, ты! — заревел тот, но тут же осекся, увидев Леньку.

— Дай взаймы! — заискивающе попросил Котыша, поднимаясь с корточек.

Ленька не торопился отвечать. Он поднял воротник плаща, озирая мутное дождливое небо, поправил кепку.

— Какой день сегодня? — поинтересовался он, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Вторник, — недоуменно ответил Котыша.

— У меня по вторникам денег не бывает.

— А когда бывает? — уже зло уточнил Котыша.

— Только по воскресеньям, — хмыкнул Ленька и шагнул под дождь.

Парни проводили его ненавидящими взглядами.

— Забурел. Как бегать стал. Жидюга! — прошипел Котыша.

Он ждал Риту около сарая, прижавшись к полусгнившим мокрым доскам.

Рита мелькнула в свете одинокого фонаря и сразу же возникла за его спиной. Ленька обернулся, взял ее за руку. Струйка, сбегающая с крыши, разделяла их. Он наклонился и сразу ощутил за шиворотом холодный ручеек.

— Пойдем в крыльцо, — предложил он, ежась.

— Его заколотили. Я взяла у сестры ключ от сарая. Пойдем. — Она, не дожидаясь его ответа, зная, что он не станет возражать, отошла и остановилась у одной из дверей сарая, ключом, похожим на сейфовый, открыла тяжелую дверь.

Внутри сарая было темно, только свет от уличного фонаря рисовал ее силуэт на фоне дверной щели да тускло светилось продолговатое оконце над входом.

— Ты знаешь парня, который подходил к нам с фонариком? — неожиданно торопливо спросила Рита.

— Нет.

— Я выпила... опьянела... И была с ним.

Ленька молчал, стоя в темноте сарая, и очень не скоро выдавил:

— Когда?

— На октябрьские... До тебя...

Рита закрыла дверь и тоже растворилась в темноте.

— Так что я — не девочка, — уныло прозвучал ее голос.

— А для меня это неважно, — храбрясь и сглатывая комок в горле, выдавил Ленька.

— А для меня важно, — вяло возразила Рита.

Скрипнули пружины койки.

— Не надо... Не надо... Не надо... — просила Рита, но он не верил искренности этих просьб и звуки поцелуев перешли в резкое поскрипывание пружин. Потом оно оборвалось и на прерывистом дыхании Ленька спросил:

— С ним это было здесь?

— Нет. В сквере. У канавы, — едва слышно ответила она и в свою очередь задала вопрос: — А это имеет значение — где? Или ты думаешь, что я сюда вожу...

— Ничего я не думаю, — оборвал Ленька, но по тому, как резко он откликнулся, было ясно, что вопрос попал в точку.

Когда скрипнула входная дверь в комнате милиции, Гальян переписывал очередной протокол. Поднял глаза на вошедшего и снова уткнулся в бумаги:

— Не вызывал!

У двери стоял Малышка — похудевший, осунувшийся, с синими разводами под глазами.

— Гальян, пропиши, — попросил он.

— Пропиской не заведую! — Гальян отвечал, не отрываясь от своей бумажной работы.

— Я же в лагере делал все, что просили! — Малышка сделал несмелый шажок к столу.

— Знаю. Потому и на свободе!

— Я же завязал.

— Слыхал.

— Ну что я вам? Жить мешаю? — молил Малышка.

— Нам Костя Коновалов жить мешает. — Гальян и теперь не поднял взгляда на посетителя, но ответил тише и с расстановкой, как вдалбливают недоумкам.

— Я... Я по мокрому не хожу, — осознав предложение, пролепетал вмиг взопревший Малышка.

— Ты просишь прописку или не просишь? — уперся в него серым взглядом Гальян.

Малышка кивнул.

— Ты меня понял?

Малышка долго молчал, глядя куда-то мимо участкового, потом посмотрел на протокол, на стеклянную чернильницу, на ждущую работы ручку, на покойно лежащие на столе кулаки Гальяна и мелко согласно затряс головой.

Пацан Малышки сопя строил домики в песочнице. Солнце зажигало в песке мелкие осколочки кварцита, и вокруг пацана вспыхивали искорки.

Папаша Малышка и Костя Коновалов сидели рядом на корточках в тени старого тополя, покуривая, и вели, как казалось со стороны, задушевную дружескую беседу.

— Сколько раз тебя метелили? — затянулся «Памиром» Костя.

— Четыре.

— Не отлипнут они от тебя, — заключил Коновалов. — Что ж ты не линяешь отсюда?

— Куда? — Малышка внимательно следил за «работой» сына.

— Туда, где тебя пропишут.

Малышка понял предложение Коновалова и напрягся:

— Ага, значит, туда, где чалился? Спасибо!

Костя усмехнулся.

— Туда-то тебе как раз нельзя.

— Это почему? — развернулся к Косте амбал.

— Там про грехи твои точно известно.

— Нету грехов! Нету! — почти выкрикнул Малышка.

Его пацан отложил деревянную машинку и уставился на отца.

— Не дергайся, — лениво остановил собеседника Костя. — Скоро освободится Маршаня. Соберемся вместе, поговорим, все выяснится. Если нет за тобой ничего, значит, будешь гужеваться!

— Когда еще выйдет Маршаня! — Малышка терял самообладание. — Что, я все время жить под ножом должен? Я не хочу! У меня пацан! У меня Верка!

Мальчишка заплакал, но папашу сейчас больше интересовал Костя.

— Ты, Малышка, запомни: я знаю, из-за чего ты отсюда не линяешь! — Коновалов поднялся. — И еще запомни: мне тоже под ножом жить неудобно. Особенно под твоим — сучьим!

Покойник, бывший Малышкой, лежал в обитом черным сатином гробу на полуторке с открытыми бортами. Машина медленно двигалась по центральной улице города. За гробом первыми шли родственники — немного. Пять-шесть человек. Среди них зареванная Верка в черном платке. Потом знакомые, и среди них — Костя Коновалов с Булкой.

Каменные лица. Отрешенные взгляды.

Замыкал шествие оркестр «жмурного состава», наполовину состоящий из джазистов, играющих на танцах в парке.

На тротуарах останавливались прохожие, печально смотрели вслед.