История одного письма

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

История одного письма

Артист Шатов влепил полновесную пощечину молодому Михаилу Козакову, Ромм скомандовал: «Стоп» и расположился за столиком помрежа.

Для меня, юного провинциала, и моего напарника Юры Ухтомского — тридцатилетнего моряка, татуированного от шеи до пяток, — наступило самое значительное мгновение.

В опустевшей декорации тюрьмы по картине «Шестая колонна» при тусклом дежурном свете Михаил Ильич Ромм писал нам рекомендацию для поступления во ВГИК на режиссерское отделение.

Писал скоро и легко — будто заранее сложил содержание письма, а мы, боясь шелохнуться, следили из темноты павильона за движением его руки.

Ромм заклеил конверт и протянул его нам:

— Запечатал, чтобы не зазнавались!

Естественно, первым у конверта оказался тридцатилетний бывалый Ухтомский, засунул его поглубже в боковой карман пиджака, и мы, пятясь и благодарно кивая Михаилу Ильичу, исчезли из павильона.

Председателем приемной комиссии в тот, 55-й год был в прошлом сотрудник пионера нашего кино, самого Льва Кулешова, С.К. Скворцов, много лет преподававший во ВГИКе на режиссерском факультете. Ему-то и вручили мы письмо Ромма. Скворцов был удивлен и, как мне показалось, даже испуган этим посланием режиссера.

— Почему мне? Набирает же Довженко.

Но письмо вскрыл, пробежал глазами и сказал:

— Ну что ж, я покажу письмо Александру Петровичу.

Через два дня мы предстали перед экзаменаторами. Довженко за столом комиссии не было. Скворцова — тоже. Собеседование было коротким — ведущий его педагог по фамилии Нижний потратил на меня полторы минуты, на Ухтомского — дай бог две.

Раздавленный, не смея показаться на глаза Ромму, я поехал в свое Орехово-Зуево, где жил мой отец, в прошлом молодой донецкий писатель.

Отец, выслушав мою унылую жалобу, сказал:

— В свое время я не раз встречался с Довженко на мельнице... Попробую возобновить знакомство... Давай твои опусы!

Я кинулся вытаскивать вторые экземпляры вступительных работ из картонной коробки, засунутой под бабушкину кровать, а отец, одеваясь, пояснил:

— Мельница — это комната журналиста Мельника в Харькове, — этакий импровизированный клуб молодых литераторов, художников, артистов. Туда часто заходил и Довженко — тогда еще художник и карикатурист газеты «Вісті».

Довженко встретил моего отца как воспоминание, как далекий голос молодости. Завязалась дружба.

Меня Довженко принял через пару дней после визита отца. Сел спиной к свету на жесткий стул. Зеленовато-седые волосы, подсвеченные солнцем, образовали нимб. За стеклом неоновый ангел в обличье пионера — реклама кинотеатра, что напротив, — трубил в горн.

На столе в украинском куманце — огромный, ненатуральный своей величиной, колос пшеницы. На стене — фотография хозяина кабинета по пояс в пшенице. На полке у тахты беззвучно мелькающий телевизор с линзой...

Александр Петрович заговорил обо мне.

Есть выражение у музыкантов — «читает с листа». Довженко «читал с лица». Я слушал его и дивился умению распознавать характер и помыслы, глядя на человека. Допускаю, что какие-то сведения обо мне он извлек из моих скромных вступительных почеркушек, кое-что, очевидно, открыл ему мой отец, но главное — он угадывал то, в чем я и сам себе боялся признаться.

Довженко заговорил о режиссуре, о сложности и превратности этой профессии. Стал характеризовать современных режиссеров.

— Вот Луков — биологический талант. — Он говорил медленно, часто выдыхая, иногда поднимая на меня старческие мутные глаза. — Я ставил Лукова на ноги, а он, — Довженко сделал долгую паузу и потом добавил: — А он... стоит... Рошали — я их очень люблю. Они прекрасные люди. Я с удовольствием хожу к ним в гости. Им бы хорошо работать... воспитателями в детском саду. Пырьев... Был режиссером — был человеком, стал директором «Мосфильма» — чертом стал.

Александр Петрович заговорил без перехода о молодой режиссуре:

— Мне очень понравилась картина «Ослик» молодых ребят Абуладзе и Чхеидзе. Обязательно пошлю им телеграмму!

Естественно, разговор, коль скоро Довженко «читал с лица», коснулся и ВГИКа.

— Не люблю этот ВГИК со смыком. Режиссеров нужно учить в жизни. Я буду обращаться в правительство: пусть дадут мне место на Ялтинской студии вместе с моим курсом. Я буду снимать кино, а они — помогать мне и учиться. И вас тоже попробуем взять. Сделаю все, что смогу.

Я не мог держать в секрете свою встречу с Довженко. Меня распирало, я открыл дверь съемочной группы «Шестая колонна» и заявил ассистенту режиссера Кате Народицкой:

— Я был у Довженко.

Через пять минут меня пригласил к себе Михаил Ильич Ромм.

— Ну, рассказывай. — Он присел на краешек стола, вставил антиникотиновый патрончик в мундштук и закурил сигарету.

Я принялся излагать разговор с Довженко. Ромм не перебивал — молча затягивался сигаретой, и, только когда я дошел до довженковской оценки режиссеров «Ослика», Михаил Ильич перебил:

— Один из них наш с Юткевичем ученик, другой — Кулешова.

Мне показалось, что Ромм подчеркивает свою причастность к отмеченному Довженко фильму. На намерение Александра Петровича послать поздравление молодым режиссерам Михаил Ильич отреагировал мгновенно:

— Конечно, не пошлет.

Обещание помочь мне со ВГИКом вызвало аналогичную реакцию:

— Конечно, не поможет.

До того момента я полагал, что на кинематографическом Олимпе царят согласие и дружба, а теперь...

Михаил Ильич, заметив мой смятенный взгляд, подвел черту беседы:

— Довженко все-таки — хороший режиссер! — и вышел.

Думается, что Ромма обидело невнимание Довженко к его просьбе. Александр Петрович в разговоре со мной даже не упомянул о письме Ромма. Позднее, рекомендуя нынешнего документалиста Джемму Фирсову уже самому Довженко, Ромм вернется к этому и напишет:

«Рекомендую вам Фирсову, как раньше рекомендовал Марягина».

Общение мое с Александром Петровичем не ограничилось описанной встречей. Я приносил ему свои зарисовки, ходил слушать его чтение сценария «Поэма о море» в Дом литераторов.

Он читал возвышенно, широко, иногда пел за своих героев, но даже тогда, когда герои вели диалог, они говорили одинаково, по-довженковски. Казалось, говорят они белым стихом. В «Поэме о море» были нотки горечи по поводу разрушения, затопления водой отчих хат, но в главном художник принимал и оправдывал эту варварскую акцию. Впрочем, с голоса Довженко, поддаваясь его магии, и я был на его стороне... А сегодня?

Готовясь к съемкам «Поэмы», Довженко пытался создать для себя некую теоретическую основу организации пространства на широком экране. Просматривал в мосфильмовском малом зале все бывшие в наличии западные широкоэкранные фильмы. Считал, что движение из глубины кадра в широком экране не динамично. Находил искажения в краях широкоэкранного кадра. И тянулся, тянулся к обычному экрану. Считал широкий экран насильственной формой, которую он вынужден осуществлять, преодолевая.

— Это не широкий экран, — говорил он, — это — ущемленный.

Начался подготовительный период по «Поэме о море» — меня позвали туда ассистентом. Исторический и этнографический срез объекта «Скифы хоронят царя», решенного затем Ю. Солнцевой в мультипликации, было поручено разрабатывать мне — предполагалось, что это видение мальчика должно быть решено средствами игрового кино.

Я приносил добытые материалы к Довженко — теперь уже в его мосфильмовский кабинет с шаром перекати-поля, лежащим на столе, и школьной черной доской, на которой менялись довженковские зарисовки мелом.

Доска была в пропорциях кадра широкого экрана. Сюда он практически вкладывал эпизоды.

Один из них меня особенно поразил. Многократно потом воспроизведенный в печати (жена Довженко — Солнцева, хозяин группы, внимательно следила, чтобы все его почеркушки фотографировались), он изображал мать, качающую колыбель в центре, а слева и справа от нас и на нас идущие — полки гайдамаков и Советской армии.

Вечная мать народа! Как здорово и емко! Какая метафора жизни рядом с разрушенным прошлым и будущим!

Позже я увидел «Нетерпимость» великого американца Гриффита. Увидел кадр — Лилиан Гиш с колыбелью. Узнал строчки Уолта Уитмена «Бесконечно качается колыбель... соединяющая настоящее и будущее...» И подумал: что же было у Довженко? Простое совпадение? Не знаю! Не знаю!

Встречи с Довженко прервались неожиданно. Я был призван на флот.

И только потом, через 33 года, узнал у Тенгиза Абуладзе, что Александр Петрович послал-таки восторженную телеграмму режиссерам «Ослика».

Тогда же вдова С.К. Скворцова нашла в его архиве письмо Михаила Ромма, доселе мной не читанное. Привожу его:

«Уважаемый Сергей Константинович!

Прошу вас обратить внимание на двух абитуриентов: Ю. Ухтомского и Л. Марягина. Оба они держали в прошлом году на первый курс, но не прошли по очкам.

За этот год мне привелось ближе узнать их обоих, так как страстная тяга на режиссерский факультет привела к тому, что оба они остались в Москве, работая здесь и делая все, что могли, чтобы лучше узнать профессию.

Ухтомский, в частности, был у меня помощником на картине (до самых последних дней).

Марягин работал осветителем во ВГИКе, а последние месяцы опять же помогал мне в группе.

Оба очень стоящие ребята, хотя очень разные.

В свое время я попытался среди года взять их к себе в мастерскую, но это оказалось невозможно по формальным причинам — мне отказало Министерство.

Я считаю, что оба представляют собою отличный материал.

Просьба моя заключается в том, чтобы отнестись к ним повнимательней. Не знаю, какой в этом году конкурс, но было бы очень жаль, если этим двум способным, упорным и, как мне кажется, очень хорошим ребятам не удастся осуществить свою мечту.

Простите за беспокойство.

Ваш Михаил Ромм».

Не знаю, побывало ли это письмо в руках Довженко, но мне оно дало возможность общения с незаурядным режиссером.