Глава 5. Выбор пути

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5. Выбор пути

Фашисты в свалке сильно помяли лишь ван Эгмонта: ноги деляроковцев умело сделали свое дело. После оказания медицинской помощи художника в гипсовой повязке на правой ноге, с забинтованными головой и руками доставили в его комнатку. По правде говоря, с ним такое случилось впервые. Приходили друзья, да какие: милая седая дама, которую каждый с радостью согласился бы считать матерью, мсье Мандель, красивая молодая женщина с лучезарными глазами, беззвучно поющими о любви.

Это было приятное время.

Ван Эгмонт после того утра, когда в мокрых кустах увидел тело матери, ее спокойное лицо с едва заметной улыбкой, поднятое к серому небу, ее худые руки, прижимавшие к груди рамку без портрета и с лентой с одним словом — «Герой», не был избалован сердечным вниманием и лаской. Возможно, одинокий человек, не согретый человеческим вниманием, не утерпел бы и позволил себе растянуть дни блаженного бездействия, если бы через несколько дней утром, когда в комнате никого не было, в дверь не постучали. Вошедший назвал себя Франсуа Лероном. Это был высокий, сухой и чуть сутулящийся старик с палочкой, одетый в опрятный старенький костюм. Ван Эгмонт сразу увидел в нем бывшего моряка и морского волка.

«Немного похож на отца. Но лучше: та же внутренняя сила, но и интеллигентность, которой у отца не было. Вот таким мне хотелось бы помнить капитана ван Эгмонта», — подумал художник.

Франсуа Лерон был нормандцем, выглядел, как все моряки и нормандцы, когда им идет седьмой десяток лет. Белые лохматые брови, орлиный нос и седые усы, нависшие над твердым подбородком, придавали ему суровый вид, но нормандские и стариковские светло-голубые глаза, чистые и добрые, выдавали его с головой. Глаза часто смеялись, это знал сам Лерон и, чтобы придать себе суровый вид, всегда их прятал, наклоняя голову. Его друзья это тоже знали: раз голова запрокинута назад и глаза глядят прямо и твердо вперед, значит он серьезен, если опустил голову, грозно хмурится и важно разглаживает усы — это не страшно, он просто пугает, и сейчас из-под белых клочьев брызнут голубые искры. За его плечами остались: море, революция, тюрьмы, смерть семьи и болезни.

Франсуа Лерон придвинул стул к постели, попросил разрешение присесть, пояснив, что является работником районного комитета Коммунистической партии Франции и пришел сообщить художнику о неудавшейся провокации фашистов.

— Вы говорите о потасовке, мсье? — недоуменно спросил ван Эгмонт.

— Нет, я говорю о подброшенном деляроковцами пакете, случайно выпавшем из вашего кармана. Пакет был найден и спрятан Жаном Дюмуленом. Вы его знаете. Жан, можно сказать, вас спас! Не волнуйтесь, я заканчиваю. Так вот, в пакете находились французские военные документы с сопроводительной запиской на фальшивом бланке Центрального комитета Компартии Франции. Это — грубая провокация и весьма опасного свойства. Вы понимаете, что можно сказать о репутации иностранца, пойманного с поличным и обвиненного в шпионаже? Провокация направлена не только против вас, но и против честного имени Мориса Манделя, являющегося, во-первых, прогрессивно настроенным человеком, во-вторых, известным ученым, в-третьих, евреем. Запачкать его имя было бы для этих прохвостов большой удачей. Но, прежде всего, провокация со шпионажем направлена против коммунистов. Фашисты хотят нас скомпрометировать, доказав неосведомленным и колеблющимся людям, что французские коммунисты в целом — это «рука Москвы», а в частности каждый коммунист — агент и предатель своей родины. Деляроковцам это желательно: удачная провокация позволила бы оживить антикоммунистическою кампанию и попытаться если не расколоть, то хотя бы ослабить Народный фронт. Затем она дала бы новый толчок антисоветской кампании. В условиях подготовки Гитлера к войне его французским наемникам очень важно бросить тень подозрений на Советский Союз и сорвать советско-французское сближение. Наконец, французские фашисты боятся роста прогрессивных настроений среди интеллигенции. Они хотят запугать ее, расслоить и дезорганизовать. Вот, собственно, все, что я хотел объяснить вам и вашим друзьям.

Художник нравился Лерону честностью своих мыслей и физической силой. Из-под марлевой повязки видны впалые щеки, волевой рот — это тоже нравится. «Черт возьми, — думает Лерон, — нос длинен, но и он хорош: он идет к такому суровому лицу». Франсуа Лерон не знает, что когда-то художник был бледным и изнеженным, и хорошо, что не знает! Теперь Гайсберт ван Эгмонт удивительно похож на Карела ван Эгмонта, своего отца. Если бы старые моряки с «Пестрой коровы», доживающие свой век в амстердамском матросском приюте, вдруг перенеслись бы сюда, в Париж, то они уже на пороге этой комнатки протерли бы слезящиеся дальнозоркие глаза и растроганно закричали бы: «Duivelsdrek! Это сам герр капитейн!»

За окном начался дождь. Оба смотрели на бегущие по стеклу капли.

— Я очень благодарен Жану. Жаль, что он не заходит.

— Стесняется. Он спас вам жизнь.

— Я…

— Не шевелитесь, лежите спокойно. Как ребра?

— Чертовски болят, дышать больно. Но кровохарканья уже нет.

— Повернуть ногу?

— Пока нет, спасибо.

— Вы не против? — спросил Лерон, медленно набивая и раскуривая трубочку, внимательно наблюдая за раненым художником, лежавшим в постели. Оба закурили и некоторое время молчали. Художнику нравится старый моряк.

— Жан спас вам жизнь и оказал большую услугу нашему делу. Ваша благодарность может быть только в одном: перестаньте быть комаром! Становитесь в ряд с Жаном, в борьбе вам скоро представится случай самому спасать товарищей и побеждать врагов. Разве вас не тянет на большее, чем проповеди добра?

— Вы правы и не правы. В общем-то, ваше сравнение нахожу полезным.

— Комарами остаются те, кто по-интеллигентски атакует бронированную крепость в одиночку. Их уколы безвредны: они надоедают и злят, но от них не умирают, мсье ван Эгмонт. Станьте же борцом, солдатом великой и грозной армии. Пора…

Художник понимал, что Лерон прав. Он и сам хотел быть солдатом революции. Но внутреннее сопротивление превозмогло: он молчал и злился на себя за это.

— Перед тем как нырнуть в смрадную дыру экваториального леса, вы додумались до главного: всему виной капитализм и надо с ним бороться. Вы даже поняли, что пока вы одиноки и цепляетесь за свою индивидуальность, борьба не будет серьезной. «Мое там, где наше», — думали вы. Не правда ли?

— Да.

— Вот видите, Жан Дюмулен на вашем месте повернул бы назад, сохранил жизнь двадцати трем людям, приехал в Европу и вступил в партию, которая единственная, я подчеркиваю, единственная не на словах, а на деле борется за очищение нашей жизни от мерзостей капитализма. Он стал бы коммунистом. А вы до встречи с фашистской бутылкой петляли по дебрям Конго и Парижа.

— Вы хотите сказать, мсье Лерон, Жан давно коммунист и умнее меня.

— Жан встретился с барской рукой раньше вас: он рабочий с 16 лет. Ему ездить в Африку для прозрения не нужно! Он, по правде говоря, родился зрячим. Жизнь подводит пролетария к пониманию смысла окружающего грубее и прямее. Вы дорого заплатили за свои заблуждения, скорее поймите это и откажитесь от них. Обрывайте золотые нити, связывающие вас с мессэром Пьетро, а через него с де Хааем и Чонга. — Лерон улыбается. — Видите, как хорошо я усвоил вашу терминологию, мсье ван Эгмонт.

Ван Эгмонт скашивает глаза изо всех сил и старается глядеть на свой нос:

— Мсье Лерон, нити слишком тонки, предательски тонки. Конечно, выход у меня всегда был, видимо, нужно было, чтобы фашист поднял бутылку и, как ключом, открыл ею нужную мне дверь.

Франсуа Лерон приходил к художнику по утрам, когда здесь еще никого не было. Адриенна появлялась позднее и начинала устраивать обед. Эти ранние часы серьезной беседы ван Эгмонту очень нравились. Оба не спеша говорили, часто курили и молча слушали доносившийся из-за стены деловой шум: там помещалась какая-то экспедиция, дробно стучали машинки и звонили два телефон. Издалека, из-за высоких домов, сюда доносился ровный гул Парижа. Скоро еще одно обстоятельство сблизило их — знание русского языка и гордость тем, что оба побывали в России. Они каждый день минут двадцать говорят по-русски — так, для практики, и гордятся этим. Так родилась дружба. После каждой беседы ван Эгмонту казалось, что он сделал шаг вперед или поднялся на одну ступень выше. Он спорил и возражал потому, что в нем говорили два голоса — прежнего и нового ван Эгмонта. Художнику думалось, что он говорит словами старого ван Эгмонта, а товарищ Лерон возражает ему его же словами и мыслями, но от лица уже нового ван Эгмонта. Это были споры с самим собой. В них побеждал новый человек, а старый отступал задом в темноту, шаг за шагом сдавая позиции и, в конце концов, должен был скрыться. Когда? Художнику страстно хотелось крикнуть себе: «Завтра! Нет, сегодня!» — но он помнил о золотых нитях, которые многих влекут назад, он открывал в себе все новые нити и рвал их. Он уже готов был торжествовать победу, но на завтра обнаруживал другие новые нити — такие тонкие, что их едва удавалось разглядеть и едва можно было догадаться, кто тащит их с другого конца. В его душе упорно жил интеллигентный мещанин в романтической шляпе с пером, этот фальшивый красавец не хотел уходить — выгнанный в дверь, он лез обратно в окно.

— Прежде всего, нужно правильно понимать характер эпохи, — говорит тихо и спокойно Франсуа Лерон, усевшись поудобнее на низком стульчике. — Это не праздный и не отвлеченный вопрос. От правильного понимания характера эпохи зависит наше отношение к жизни и наше поведение при столкновении с каждодневными задачами быта. Интеллигентный человек не должен держать глаза закрытыми и не смеет пробираться вперед на ощупь. Это преступно по отношению к себе и другим, это нецелесообразно и, в конце концов, просто смешно.

Ван Эгмонт хотел сделать пренебрежительное замечание, но, услышав слова «преступно» и «смешно», сдержался: он никогда не забывал о погибших по его вине африканских носильщиках, а свои блуждания по темным ходам общественной жизни сам причислил к самым большим своим неудачам. Что может быть хуже чувства презрения к себе? По старой привычке он было хотел отделаться высокомерной шуткой и осекся. Даже инстинктивно подобрал под себя здоровую ногу — вторая неподвижно лежала в гипсе.

— Жизнь усложняется, процесс развития общественного сознания убыстряется, — говорил между тем Франсуа Лерон. — Идеологи капитализма, их пособники из лагеря реформизма и ревизионизма напрягают все силы, чтобы извратить понимание характера нашего времени — это нужно для защиты позиции буржуазии, которая пока еще руководит нашим обществом. Но сам ход развития общества показывает, что скоро настанет время, когда подавляющее большинство населения поймет неспособность буржуазии правильно решать назревающие жизненные проблемы и устранит ее от руководства. В этом — главное. Основной поворот в новейшей истории человечества дан Октябрьской революцией в России: это была социальная революция, в результате нее к власти впервые в мировой истории пришли рабочие и крестьяне. С тех пор события в мире развиваются под знаком ускоряющегося роста мощи Советского государства и все расширяющегося его влияния. Бешеные попытки подавить социальную революцию в России, восстановив мировое господство буржуазии, были отбиты, и все усилия не допустить установления на земле бесклассового общества кончились ничем. Советский Союз фактом существования, индустриализацией государства и коллективизацией деревни глубоко будоражит умы: теперь развитие общественного самосознания ничем не остановить.

Ван Эгмонт молча кивнул головой: он еще плохо понимал все это и сказать ему было нечего. Пока оставалось лишь слушать.

— Но все это лишь начало. Мы приближаемся ко второй мировой войне.

— Немцев с русскими? — поспешно спросил художник, желая хоть чем-то показать свою осведомленность в вопросах мировой политики.

— Фашизма как ударной силы мировой буржуазии и коммунизма как ударной силы трудящихся. Это будет не национальная война, а война двух систем.

— И результат?

— Когда дряхлеющий чемпион нападает на молодого борца, я думаю, что исход будет один: старое уйдет, новое займет его место. Это будет уже следующий поворот в мировой истории, и поворот колоссального значения: социализм выйдет за рамки одной страны, новые страны станут социалистическими, возникнет лагерь социализма.

— Значит, для распространения социализма нужна война?

— Так утверждают идеологи буржуазии. Если бы они верили в превосходство и прочность своего строя, то не призвали бы к власти фашизм и не готовили бы вторую попытку вооруженной силой уничтожить Советский Союз. Он бы обогнал в мирном развитии капиталистический мир и доказал бы преимущество социалистического образа жизни, тем самым вызвал бы социальный переворот в буржуазных странах за счет роста сознательности трудящихся масс.

— Без применения силы?

— Без применения физической силы, победой силой примера. Сейчас массы молча думают, а тогда они бы перешли к действию. Физическая сила не нужна, революции не экспортируются, мсье ван Эгмонт.

Некоторое время они молчали. Художник обдумывал услышанное, сопоставляя с известными ему фактами. Лерон терпеливо ждал.

— И что же случится дальше?

— Небывалый рост культуры и поступательное движение по пути к достижению материального перевеса над капиталистическим миром.

— И третья мировая война!

— Э-э, нет. Вот тут-то вы поспешили и не додумали все до конца. Ослабление идеологических и материальных позиций буржуазии высвободит грандиозные и ныне дремлющие силы — волю колониальных и зависимых народов к сопротивлению.

— Я это сам смутно чувствовал! Я даже говорил об этом с мсье Чонга!

— Вы рассказывали, но сегодня, в 1936 году, это невозможно, а завтра будет вопросом дня. Колониализм после отчаянного сопротивления неминуемо падет. Вторым следствием будет рост активности народных масс в странах западной культуры; черные и белые Чонга и Сарро будут отступать. Лунунбы и Дюмулены перейдут в решительное наступление. Национально-освободительное движение в колониях получит поддержку от социального движения в Европе и удесятерит свои силы, потому что они с двух концов вгрызутся в шатающиеся стены капитализма. Национально-освободительное движение перерастет в социальное и в социалистическое. Два мощных вала сольются в один и разрушат плотину. Вот в этом-то ваша ошибка, мсье ван Эгмонт. Настанет время, когда буржуазия уже не сможет единовластно решать судьбы мирового развития. Они все более будут определяться коллективной мощью социалистического лагеря и национально-освободительного движения. Империалистам все труднее и труднее будет развязывать войны в удобное для них время и в удобном месте. Экспорт контрреволюции будет прекращен!

— Браво! О, если бы это было!

— Это будет.

— Но когда же?

— При жизни нашего поколения.

— А если в безумном отчаянии империалисты развяжут третью мировую войну?

Глаза художника возбужденно блестели. Он приподнялся на кровати.

— А вы подумайте сами, мсье ван Эгмонт.

Из-под марлевой повязки светилась улыбка.

— Это будет их последняя война!

Оба утомились и закурили. Некоторое время тишина нарушалась лишь голосами за стеной, стуком машинки и телефонными звонками.

— Все это есть у Маркса? — спросил, наконец, ван Эгмонт.

— Маркс провел прямые линии в пределах своей эпохи. Мы продолжаем их дальше.

— Но ведь можно вместо прямых потянуть дальше кривые линии?

— Это делают ренегаты и ревизионисты марксизма, они стараются сблизить прямую линию пролетарской идеологии и практики с линией буржуазной идеологии и практики.

— Если есть такая возможность и опасность, то, может быть, лучше вообще не продолжать линии и остановиться там, где это сделал Маркс?

— Это делают наши сектанты-догматики. Они уныло бубнят цитаты и сами боятся думать. Внешне ревизионисты и догматики стоят на противоположных полюсах. Но внутренне они представляют собой одно и то же — силы, тормозящие правильное понимание характера эпохи. Это — враги свободы и победы. Пыль, мешающая быстрому продвижению вперед.

Пауза. Ван Эгмонт думает о судьбах человечества, Лерон думает о ван Эгмонте. Ему нравится этот парень тем, что он — бывший моряк и знает русский язык.

Еще одна встреча.

— Вам ничего не нужно? Нет? Ну давайте поговорим.

Художник сладко потягивается, как кот, которому щекочут под подбородком. Он любит эти беседы.

— Вот вы говорили, мсье ван Эгмонт, что знали о нашей партии и ее силе, но не обратились к нам из-за того, что вам претит дисциплинированность и организованность. Вас тошнит от одного слова «приказ», — говорит старый коммунист. Он видит ван Эгмонта насквозь и всегда дергает за нужную нить. — А ведь это значит, что в глубине души вы — фашист, то есть негодяй и насильник.

— Мсье Чонга уже сказал мне, что я — расист.

Оба смеются.

— Между тем это печальный факт. Если наша партия прикажет вам сделать доклад о зверствах колониального режима, вы согласитесь выполнить такой приказ?

— Но я уже сам делал такие доклады.

— Как многие партийные работники и я сам. Ну а если партия прикажет вам бороться с деляроковцами, срывающими наши доклады?

— Как иностранец я не могу остановить французского фашиста. Но голландского, нашего, — с удовольствием. Еще как осажу!

— Фашизм — интернационален! Французские, немецкие и итальянские фашисты — друзья. Я ненавижу фашиста любой национальности. Если немецкий фашист направляет пистолет в грудь испанского рабочего или крестьянина, то я вправе, не будучи ни испанцем, ни немцем, отвести этот пистолет. Испанский рабочий человек мне дороже богатого маменькина сынка любой национальности.

— Правильно. Против международной солидарности буржуазии должна крепко стоять международная солидарность трудящихся. Приведу пример такой солидарности. 16 апреля 1919 года французские линейные корабли «Франс» и «Жан Бар» открыли огонь по частям Красной Армии, наступавшей на Севастополь. Так министры и офицеры буржуазной Франции оказали помощь буржуазной России. Нападение было внезапным, без объявления войны, и бойцы Красной Армии умирали под предательскими ударами французского оружия. Это была международная капиталистическая солидарность.

17 апреля оба корабля сделали еще несколько залпов, но в этот же день команды отказались стрелять по войскам революции. Офицеры пытались увести суда в море, но напрасно: они остались на рейде. Два дня линейные корабли стояли угрюмые, неприступные и безучастные. С виду, а внутри стальных коробок кипела борьба.

30 апреля 1919 года французские линейные корабли подняли красные флаги! Это тоже международная солидарность, на этот раз пролетарская — великое братство рабочих и крестьян.

Нужно сказать, что среди делегатов революционной команды на берег для братания с рабоче-крестьянской армией высадился машинный старшина Франсуа Лерон.

Ясно-голубые глаза старика смеялась, и он опустил голову, делая вид, что поправляет в трубке табак.

— Вы выполнили бы приказ ударить по лицу голландку за то, что она протестует против голландских зверств в Индонезии?

— Нет.

— Эх, мсье ван Эгмонт! Никому не хочется выполнять чужие приказы, если они идут вразрез с собственными понятиями, желаниями и интересами. И, наоборот, если строжайший приказ человек страстно желает выполнить сам, то он не является приказом. Ну как этого не понять? Я приказываю вам: «Дышите!» Так что же обидного или трудного в выполнении такого приказа? С приказом или без него вы все равно дышите!

— Конечно, но…

— Коммунистическая партия выражает интересы трудящихся, желающих на новых и более справедливых началах перестроить общество. «Боевые кресты» — это партия, желающая сохранить настоящее положение вещей, выражающая интересы буржуазии. Кто за новое — тот идет к коммунистам и выполняет приказы партии, потому что это его собственные желания, только для него и за него сформулированные более опытными товарищами. Кто за старое — тот идет к фашистам, и для него его собственные мысли и чаяния формулирует граф де ля Рок. Плохо, когда выполняют чужие приказы, как это делали вы, работая на ван Аалста или Татю. Ведь вы выполняли их, хотя знали, что они безнравственные, вредные и подлые.

— Да, но почему должны быть именно приказы?

Они смотрят друг на друга: один — с вызовом, другой — с добродушной усмешкой.

— Политическая партия — концентрированный опыт класса. Только интеллигент, будучи оторванным от масс, может наделать столько ошибок и получить столько оплеух, как случилось с вами. Вспомните ваши блуждания по темным ходам буржуазной политической и общественной жизни: сколько там вам наставили синяков? А, неверно? Только Коммунистическая партия вовремя оберегла бы вас от таких неприятностей и от потери времени. Она давно бы указала вам выход.

— Я сам нашел его. Заметьте: сам!

— Нет, ошибаетесь: вам открыл дверь фашист с бутылкой — это раз. Вы могли бы бесполезно потерять жизнь — это два. В-третьих, вы еще не выкарабкались из тины буржуазного мышления. Синяков много, а сознания мало и сейчас. Сравните-ка смысл двух ранений — вашего в Париже и Жана Дю-мулена в Испании! Жан — герой, он вписал себя в книгу истории человеческого движения по пути к свободе. А вы — слепой, пробирающийся ощупью между мебелью в собственной комнате. Ван Эгмонт, слушайте: всю жизнь вы выполняли чужие приказы. Не пора ли начать выполнять веления своего сердце и ума?

Ван Эгмонт отвел глаза и прошептал:

— Даже если они будут громко сказаны партийным секретарем.

— Не даже, а именно когда вам их скажет партийный секретарь. Пока вы живете в мире, где говорят «я», «мой», вы — безличный раб и выполняете только чужие приказы. Лишь когда вы научитесь произносить слова «мы» и «наше» — вы обретете свою личность, станете истинно свободным и будете выполнять свои желания, потому что вы — уже партия, класс, трудовой народ и трудящийся всего мира — это одно и то же. Вы — в них, они — в вас. Впервые в жизни вы узнаете большое человеческое счастье, потому что оно дается не выполнением своего маленького желаньица, а социального заказа — требований народа.

Они помолчали. Вдруг ван Эгмонт засмеялся.

— О социальных заказах вы мне уже говорили. Я буду счастлив, как Леон Блюм, расколовший французское рабочее движение и блестяще выполнивший социальный заказ своего родного класса!

Они хохочут.

«Хорошо», — думает Лерон, имея в виду свои мысли.

«Хорошо», — думает ван Эгмонт, имея в виду свои.

И оба они правы, потому что теперь все чаще они имеют в виду одно и то же.

— Вы так много и хорошо мне говорили о невключенче-стве и невключенцах. Между тем вы не порвали с капитализмом, хотя за вашей спиной столько мертвых.

— Я проклинаю день и час, когда…

— Не в этом дело. Вы сами знаете, что мертвых много за спиной у каждого честного и порядочного невключенца. Вы загубили людей зримо, они делают это же, но незримо. Ходят спокойно, любуясь своими чистыми руками. Вы ужасаетесь и каетесь. Но и вы, и они, если посмотреть на вас со стороны, — братья, больше того — близнецы: всякий, кто остается в буржуазном обществе, носит на руках чужую кровь, и ее не смоют никакие клятвы. Руки чисты только у тех, кто или не был в капиталистическом обществе, либо с ним порвал. Грубые руки простака Жана чище холеных ручек мадам Адриенны Мандель, вы это понимаете?

— Да. И она тоже.

Они молчат. Один думает, другой ждет.

— Вы, мсье, из правильного понятия о невозможности свободно творить в рамках этого мерзкого общества сделали неправильный вывод — самоуничтожение.

— Это был честный вывод, мсье Лерон.

— Это был трусливый вывод, мсье ван Эгмонт.

Черные глаза ван Эгмонта бешено блестят, Франсуа Лерон опускает голову и поглаживает усы.

— Сахара — это был первый этап вашего путешествия по пути к прозрению. Вы научились уважать чужую культуру и поняли, что единственный дикарь в Африке — доктор философии с пустым мешком за плечами, заклятый враг всякой культуры и всего человеческого. Контраст был силен, вы в первый раз в жизни задумались. Второй этап — Конго: вы уже поднялись до понимания отвратительной сущности капитализма. Но Маркс давно сказал, что нужно не объяснять мир, а его переделывать.

— Я это решил сам. У трупа сборщицы каучука.

— Речь идет о переделке мира, а вы начали пытаться переделывать капитализм. Маркс имел в виду социальную революцию, свержение господства буржуазии, построение нового мира на обломках старого, а вы желали исцелить язвы капитализма руками капиталистов или их наемников — кардиналов, министров и прочих. Мы, коммунисты, стоим вне капиталистического мира и боремся с ним, а вы остались внутри него и стали прихорашивать его изнутри. Это — реформистский путь. Политический компромисс. Ваш отец не торговал шелковыми лентами?

— Нет. А что?

— У вас много общего с мсье Леоном Блюмом.

Художник дернулся на кровати.

— Он — болтун!

— И вы тоже. Проповедник…

— Он — предатель. А я всегда славил свободу.

— Гм…

Франсуа Лерон лезет в карман и вынимает аккуратно сложенную пачку газетных и журнальных вырезок. Ван Эгмонт настораживается и подозрительно косит черными блестящими глазами из-под нависшей марлевой повязки.

— «Свобода не может быть вне нас, — читает Лерон нараспев, как священник в церкви читает верующим Слово Божие, — свободнее всех на земле труп, потому что он лежит спокойно и никогда не коснется стенок гроба. Теперь для меня остается только вино, этот последний друг каждого прозревшего, и путь к свободе будет тогда пройден до конца»…

Лерон дернул за нужную нить. Большой и нескладный ван Эгмонт заскрипел на кровати, отчаянно болтая в воздухе обвязанными марлей руками.

— Давно уже я… — начал он яростно.

— Лежите, лежите…

Лерон сидит спокойно с очень свирепым видом — низко опустив голову, насупив белые брови. Нос у него крючком. Морские усы сурово прикрыли рот, Лерон молча их поглаживает.

— Вы говорили, мсье ван Эгмонт, что хотели действия. Но разве изнурительная толкотня в передних — это действие? Если да, то бесполезное: свободу не выпрашивают. Нищий не может стать победителем. Раз вы сами сделали себя комаром, то дряхлое буржуазное общество автоматически превратилось для вас в неприступную твердыню. Станьте бойцом, и бронированная крепость будет в ваших глазах тем, чем она есть — бандой воров, обманщиков и разбойников. Сегодня банда сильна. Завтра под общими нашими ударами она станет сдавать позиции. Послезавтра обратится в бегство и будет уничтожена рукой истории. Исход долгого и тяжелого боя предрешен: наш удел — победа, их — поражение.

— Я хотел стать новым Морелем. Вы слышали это имя?

Франсуа Лерон спрятал газетные вырезки, удобнее устраиваясь на стуле.

— Партия поручала мне, — начал он, — работу среди уроженцев колоний, а их во Франции много. Пришлось читать и говорить со знающими людьми. Кое-что мне известно о Мореле. Когда в начале прошлого века Франция и Великобритания начали борьбу за раздел Африки, то английская буржуазия поставила себе стратегическую цель — создать непрерывную цепь колоний от Средиземного моря на севере до Канского мыса на юге.

Французская буржуазия решила в этот план вбить клин и где-то вблизи экватора захватить африканские земли от Атлантического океана на западе до Индийского на востоке. На берегу Нила, у Фашоды, французские и английские империалисты столкнулись, едва не вспыхнула война. В это время к свалке подоспели еще другие разбойники — немецкие и бельгийские. Они запоздали к разделу Африки и жаждали наверстать упущенное. Немцы захватили огромные территории на восточном побережье, а бельгийцы — на западном. Их владения образовали западно-восточную стену, преградившую путь французским и английским колонизаторам. Французы уже достигли северного берега реки Конго, а на другом, южном, берегу простирались необозримые просторы, еще только «осваиваемые» королем Леопольдом II и банкиром Ротшильдом. Это были обычная колония тех времен и обычный период первоначального кровавого завоевания. Но маленькая Бельгия ухватила слишком большой для себя кусок, который трудно проглотить, вот тут-то и создалась возможность нажима. С востока, со стороны Германии, или Франции, с севера. В первом случае от восточного до западного побережья, через всю Африку, мог образоваться германский мост. Во втором — создавалась возможность для достройки французского трансафриканского моста с севера на юг. Англичанам нужно было быстро действовать. Вот тогда представился удачный случай для использования Мореля. Его правдивые рассказы о кровавых делах европейских империалистов в колониях вызывали много справедливого возмущения. Капиталистические страны, по молчаливой договоренности, из соображений «Я не трогаю тебя для того, чтобы и ты не трогал меня», старались притушить пламя обличения. При других условиях справедливый гнев Мореля остался бы гласом вопиющего в пустыне, мир так ничего и не узнал бы о благородном портном-обличителе. В таком случае Морель был бы похож на вас: он был бы комаром, напавшим на крепость. Однако за дело взялся невидимый дирижер, пламя искреннего гнева было тщательно раздуто фальшивыми моралистами из числа английских разбойников, в частности, из кругов близких к королевскому двору. В печати была организована громкая кампания, крокодиловы слезы текли не ручьями, а реками. Маневр удался: Леопольд II и Ротшильд учли свою слабость и значительную часть богатств Конго в виде полновесного пакета акций разных обществ, прежде всего Горнопромышленного Союза Верхней Катанги, передали в личную шкатулку британского монарха. Это было сделано в виде продажи акций бельгийского Союза английской компании «Концессии Танганьики», основателем которой был недоброй памяти колониальный пират — «король бриллиантов» Родс, но главным владельцем — английский королевский двор. Еще бы, на пост главы компании постоянно выбираются такие люди, как «хранитель шкатулки его величества» или казначей королевского дома. Сорок процентов всего золота, выколачиваемого бельгийскими разбойниками в Конго, гребут в свой карман английские разбойники, отсюда вытекает их кровная заинтересованность в незыблемости бельгийского владычества. Эта сделка укрепила положение бельгийских авантюристов, французские и германские претензии раз и навсегда были отброшены, а свобода конголезского народа надежно упрятана под англо-бельгийский замок. Честный и недалекий Морель сыграл двойную роль — тюремщика конголезского народа и агента британского империализма. На двери тюрьмы конголезского народа бельгийский замок повесил международный проходимец Стэнли, а английский замок повесил высокоморальный проповедник Морель.

Художник молча лежал и не двигался: он был поражен. Этого он никак не ожидал.

— Что это запахло дымом? — вдруг забеспокоился Лерон. — Да ведь вы уронили сигарету! Смотрите — вот дыра в покрывале. Ну, отодвиньтесь же в сторону! Эх, вы…

Но ван Эгмонт лежал неподвижно, какая там дыра в покрывале… он переживал еще одно падение с небес…

— Значит, в моем носу обнаружилась новая золотая нить, — мрачно проговорил он.

Лерон хлопотал вокруг постели. На хрустящей белой простыне, принесенной только вчера Адриенной, зияла черная зловещая дыра.

— Хотите воды? Или сделать бутерброд?

Художник молчал.

— Вы хотели стать новым Морелем, — начал снова Франсуа Лерон после некоторой паузы, — жизнь едва не предоставила вам такую возможность. Вы могли бы сыграть роль нового Мореля — добросердечного простака, использованного подлецами для своих преступных целей.

— Когда это?

— Когда капиталистическая агентура сделала вас героем, фальсифицировав вашу книгу, написанную гуманным болтуном. Ваша книга едва не стала водой на мельнице колониальных живодеров.

— Африка описана объективно и честно, — отрезал из-под повязки художник. — Описание Сахары и Конго — правда. Слышите, правда!

— Не сердитесь, мсье ван Эгмонт. Лучше вдумайтесь в то, что я вам сейчас скажу. Правды для искусства мало.

— Правды мало? Правды?

Ван Эгмонт даже приподнялся.

— Лежите, лежите! Будем говорить спокойно. За тысячи лет своей истории искусство всех времен и народов никогда не удовлетворялось только правдой, потому что она — лишь само собой подразумевающаяся основа художественного произведения, ну нечто вроде строительного материала для дома. Чем он прочнее, тем прочней и постройка. Это ясно. Но человек на груде кирпичей не живет, ему нужен дом. А вся постройка в целом возводится сознательным отбором материала для произведения и его эмоциональной окраской. Раз так, то этот прием всегда включает в себя вольную и невольную его политическую оценку.

— Не всегда!

— Всегда! Назовите произведение любого великого творца, которое не заключало бы в себе какую-то политическую оценку существующего порядка. Ну назовите! Гёте, Бальзак, Шекспир, Данте, Сервантес, Толстой… Ну кто еще… Все они сказали свое политическое credo, и они все стояли на стороне нового, прогрессивного для своего времени.

Но ван Эгмонт не сдавался.

— Ваш Стендаль говорил, что писатель — это человек, идущий с зеркалом по большой дороге. Слышите: с зеркалом! Что мимоходом отражается в нем, то и видит писатель.

Лерон покачал головой.

— Так Стендаль говорил, а писал-то он иначе: почитайте-ка его книги! Похож он на равнодушного прохожего? Как бы не так! Он действительно шел с зеркалом в руках, но вертел его так, чтобы ловить отражение не случайного, а типичного для своей эпохи, и такого, что учило бы читателя, толкало бы его к мыслям о лучшей жизни. А русский классик Чехов говорил, что тот, кто ничего не любит и никуда не зовет, не может быть писателем. Поняли? Не может! Если наши кривляки-формалисты вместо имеющих смысл картин выставляют бессмысленную мазню, то вы думаете, что их искусство бессмысленно? Ошибаетесь, дорогой мой, ой, как ошибаетесь! Эта мазня имеет смысл, при этом политический: она отрывает зрителя от осмысливания окружающего. Бессмысленное искусство — это реакционное и вполне осмысленное искусство. Западня для дурачков и хорошо оплачиваемое предательство.

Ван Эгмонт лежал и смотрел на горячо говорившего старого моряка. Внутренне он очень хотел бы возразить, но аргументов не находилось. Он одновременно злился и был рад этой беседе: рад тому, что Лерон его бил.

«Полезная порка», — думал он, когда оставался один.

— В наше время призыв к хорошему и передовому означает для искусства его партийность, его классовость. Вы недавно говорили с представителями всех наших партий. Чему хорошему может научить французский народ Блюм, Сарро или де ля Рок? Куда они зовут французский народ? Вы против моей классовости? Кто они? Бесклассовые, внеклассовые или надклассовые проповедники? Великие творцы всех времен и народов говорили только от лица определенного класса, и для своего времени они звали к передовым идеалам, которые всегда оставались все же только классовыми идеалами. В наше время трудящиеся являются носителями передовых идей, а сознательным их выразителем — Коммунистическая партия. Хотите делать добро — становитесь коммунистом, вне коммунистической идеологии делать добро невозможно.

— Можно быть прогрессивным, оставаясь вне коммунистической идеологии и внутри капиталистического общества.

— Хо-хо-хо! По этой части у вас богатый опыт: вспомните свою картину и книгу. Вам этого мало?

Ван Эгмонт молчал. Потом сказал:

— Картина и книга, по-вашему, — ревизионистская вылазка в искусстве? У вас и такой термин в ходу? Признаю. Я по неопытности попался на удочку прохвостов. Но пересказ вашей программы в живописи или литературе — это сплошная скука. Это бездарность. Это сектантская и догматическая вылазка в искусстве — есть и такой термин, заметьте себе.

— Мы не хотим пересказов. Мы желаем показа в искусстве мыслей и чувств наших современников, людей, которые стоят за мир, за радость, за человечность, за великую и окончательную правду жизни, которая не может быть ничем иным. Станьте коммунистом, откажитесь от себялюбивого ограниченного индивидуализма. Всерьез повторите себе ваши собственные же слова, что мое только там, где наше! Поднимитесь над черным и серым бытом буржуа и мещанина, бросьтесь навстречу будущему и постарайтесь увлечь за собой других. Тогда в наше время вы станете творцом грядущего, то есть бессмертным, и вы навсегда воплотитесь в будущей радости жизни. Независимо от того, какая длина проведенной вами черты, ибо бессмертие не измеряется на вес или длину.

Ван Эгмонт смотрел на говорившего снизу вверх, слушал и боялся шевельнуться: ему казалось, что он видит чудесный сон и не хочет просыпаться.

Франсуа Лерон вынул из кармана газету и раскрыл ее.

— Это свежая газета, слушайте, мсье ван Эгмонт. Статья о событиях в Испании. О борьбе испанского народа с германскими и итальянскими фашистами и их испанскими пособниками.

30 октября в Хетафе, к югу от Мадрида, германские специалисты по уничтожению людей убили в школе 36 детей и расстреляли 173 случайных свидетеля этого зверства. Корреспонденты буржуазных газет по этому поводу пишут следующее:

Андре Виоллис из «Пти Паризьен»: «Я видела эти крохотные трупики: одни умерли на руках у матерей, другие — в парке, третьи — при возвращении из школы. Я видела снятые с них фотографии, на которые ни одна мать не может смотреть, не испытывая смертельного ужаса: вытянувшиеся рядами маленькие хрупкие тельца, холодные, залитые кровью, — на груди этикетка с номером. Одни еще по-детски улыбаются, другие вытягивают головы с открытым ртом, как будто крича о помощи, лица третьих искажены от ужаса и боли. Я видела 173 лежащих рядом трупа, почти все женщины и старики, истерзанные трагические свидетели ужасного поступка, который нельзя ни объяснить, ни оправдать никакими стратегическими соображениями».

О.Р. Оллуорк «Агентство Рейтер» дополняет: «Я видел на руках отца маленького мальчика, спина которого была сплошной кровавой раной. Женщина несла девочку двух лет, у которой не было нижней челюсти. Она еще была жива. Другая женщина бежала по улице, у ребенка на ее руках не было головы. В тележку зеленщика грузили остатки детей. Родители толпились вокруг тележки и выискивали отдельные части своих детей. Я попробовал бросить взгляд на содержимое тележки, но не мог: это зрелище было невыносимо».

Лицо художника передернулось. Он несколько раз повернул сломанную ногу.

— Зачем вы читаете мне все это?

Лерон внимательно посмотрел на него поверх газетного листа.

— Сейчас объясню. Это касается непосредственно вас. Вот такие ужасы сегодня делаются в Испании. Эта страна стала пробным камнем для мировой совести. Мир сейчас раскололся на две части, и каждая сторона сформулировала свой ответ с предельной ясностью. Сталин сказал: «Освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров не есть частное дело испанцев, а общее дело всего прогрессивного и передового человечества». А Блюм заявил: «Je g’ne vis pas», — он этого не видел, его это не касается!

— Позор!

— Да, позор! Но дело не в Блюме. Дело в поддержке Блюма миллионами равнодушных людей, которые тоже сами этого не видели и потому считают, что это их не касается.

— Скоты. Кто они? Назовите хоть одного!

— Гейсберт ван Эгмонт, Адриенна Мандедь, Моника д’Ан-трэг, Морис Мандель. Достаточно?

Художник сел на кровати.

— Да, но я — работник искусства! С меня трудно требовать ясного понимания событий! Что я могу публично крикнуть Блюму?

Старый моряк снова порылся в кармане.

— Я предвидел и такой вопрос. Слушайте ответ: «Безумны те, которые не видят, что кровь их предательской сделки скоро падет на головы их собственных народов и что варварство, ими развязанное, будет швырять факелами в их собственные города. Человечество! Человечество! На помощь Испании! Скорее! Еще скорее!»

— Кто написал это?

— Ромэн Роллан.

Ван Эгмонт опять опустился на подушку и долго лежал с закрытыми глазами. Ему было стыдно.

— Вот вам и ответ на слишком поспешные слова о нашем великом старце. Роман Роллан делает ошибки, но он умеет их замечать, признавать и, главное, исправлять. Он прозрел раньше вас. Теперь очередь за вами.

Франсуа Лерон помолчал немного, ожидая, что скажет ему художник, но тот не шевелился и не открывал глаз.

— Вы увлекающийся человек, мсье ван Эгмонт, но все ваши увлечения — маленькие. Страстные порывы улитки, спрятавшейся в свою раковину.

— Я похож на улитку? — пробурчал долговязый художник. — Вот не думал.

— Не просто на улитку, а на такую, которая вобрала голову, глаза и щупальца в раковину, там свернулась клубочком и лежит. Нам дарована жизнь в эпоху грандиозных битв и перемен, мы живем в грозовом рассвете. Нам будут завидовать наши поколения. Мы с вами счастливцы.

— Я чувствую приближение грозы.

— Почувствовали, залезли в раковину и закрыли глазки, а надо было броситься ей навстречу! Что может быть привлекательнее для сильного духом человека, чем борьба во имя свободы и труд на благо людей? Судьба испытала нас каленым железом войны, немолодым человеком я добровольно поступил на флот, чтобы там бороться против войны. А вы? Война прошла мимо вас. Грянула русская революция — я бросился туда, где же еще место кузнецу жизни, как не в великой мастерской революции? А вы? Революцию вы не заметили. Началась кровавая ночь контрреволюции. Я испытал упоение борьбой и знаю, что такое аресты и тюрьмы. Здоровье мне не вернуть, но что такое лишние годы существования по сравнению с сознанием хорошо прожитой жизнью, где каждый год — это прикосновение к творческому преображению мира! Вы жили в Берлине во время становления изуверского «нового порядка» и безучастно смотрели на гибель героев. Мимо вас двигались миллионные массы. Когда в Париже вы писали свою картину и книгу, помните ночи баррикад и залпов? Вы тогда сидели дома, и сквозь стены вашей раковины не проник гром наших шагов.

Вот в этом-то все ваше горе! Я счастливее вас, потому что смело принял кубок и осушил его до дна, а вы не сумели стать творцом, и пир бессмертных ликует без вас.

Нам дано жить в грозное, великое и великолепное время: грозное — потому что свобода возможна только после разрушения рабства; великое — потому что мы боремся и умираем для человеческого счастья, его зарево мы уже видим в нашей теперешней тьме; великолепное — потому что вся наша жизнь это и есть моменты истины, о которой вы говорили, это победа над собой и торжество в наших душах беззаветной любви к людям, пробуждение чувств, тысячелетиями придавленного в нас, радости творчества в борьбе и труде, радости свободы в творчестве и радости рождения в себе нового человека — бессмертного созидателя и обновителя жизни. Я повторяю снова: станьте творцом! Будьте бессмертным!

— Но я уже пробовал писать картину и книгу. Я работал и не спал ночами, что из этого вышло, вы знаете. Труд оказался бессмысленным, а борьба… Вот я лежу в постели, перевязанный с головы до ног. Похож я на бессмертного творца?

— Разумеется, нет. Но вы еще не начинали трудиться и бороться.

— Я?

— Да, вы, — Лерон сделал паузу.

— Труд — естественная потребность человека. Полураскрыв рот и обливаясь от усилий потом, ребенок строит на песке замок, для него это не баловство, а познание природы через труд; взрослые называют это игрой. Юноша часами просиживает над книгой, отрывая время от отдыха, игр и еды, потому что в этой форме познания жизни заключаются труд и радость, а мамы всего мира кричат: «Оторвись же хоть на минуту». Взрослый человек начинает работать. У нас, при капитализме, труд — проклятие, насилие и унижение. Только в условиях свободы от эксплуатации человека человеком труд делается делом чести и доблести. В Советском Союзе труд освобожден, там человек работает для себя и для всех, его труд радостен. Только при социализме возможно возникновение понятия «герой труда»! Вот поэтому-то ваша картина и должна была изображать не труд как таковой, потому что он не существует, а радостный, героический труд свободных людей или борьбу за освобождение труда рабочих при капитализме. Такую картину не купил бы капиталистический обманщик и разбойник Татя. Ваша картина не была бы пустым сосудом, и какой-нибудь проходимец не смог бы налить в него свое собственное содержание.

— Согласен. Я ошибался. Пан Татя ловко меня обманул.

— Нет. Он пытался увести вас на золотой нити, точно так же получилось и с книгой. Вас удивило, что враги заплатили так щедро «за пустяки». Не за пустяки, вы дали им в руки нить, на которой они могли бы повести не только вас, но и тысячи людей. Они заплатали не за книгу, а за нить! Поняли, мсье ван Эгмонт?

— Но я не сказал там ничего особенного. Нигде я не написал: «Да здравствует капитализм!»

Лерон расхохотался.

— Этого и не требовалось! Кто пойдет за человеком, который на площади кричит подобные вещи? Сами капиталисты этого не говорят, они кричат: «Да здравствует культура, религия и прочее», но не капитализм. Это слово не в моде, его обходят и стараются заменить другими более благозвучными. Чтобы быть в услужении у буржуазии, не надо ее прославлять, нужно или открыто укусить рабочее движение, или тихонько подсунуть колеблющимся лживую идейку, которая при случае может сбить людей с толка. Им, чтобы затемнить сознание людям, нужен яд. Вы и предложили капельку такого яда — пессимизм и пораженчество. Свои серебреники вы получили вполне законно.

«Адриенна была права, — горестно размышлял художник, — поторопился».

— Да, — сказал он вслух, — Лунунба скорей порвет железные цепи на руках, чем я золотую нить в носу.

— Ему поможет это сделать Октябрьская революция, а вам — наша идеология. Что, впрочем, по существу, одно и то же. Это должны уяснить себе вы оба.

Долгий перекур. Оба смотрят на часы: «Ого! Время-то как бежит! Однако у нас есть еще полчасика до прихода дам!» Оба с удовольствием продолжают беседу.

— Извините, мсье Лерон, — начинает художник, — как следует понимать сделанные вами сравнения нашего участия в борьбе за свободу? Вы ставите себя мне в пример?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.