Глава четвёртая Этап и ссылка В Бутырках в 1900 г. — Брак с А. Соколовской, — «Бунт» в тюрьме. — Ссылка в Иркутскую губ. — Бронштейн-Антид-Ото в «Восточном Обозрении». — Приглашение его в редакцию женевской «Искры»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвёртая

Этап и ссылка

В Бутырках в 1900 г. — Брак с А. Соколовской, — «Бунт» в тюрьме. — Ссылка в Иркутскую губ. — Бронштейн-Антид-Ото в «Восточном Обозрении». — Приглашение его в редакцию женевской «Искры»

В ноябре 1899 года, после того, как Бронштейн и его товарищи просидели около двух лет в тюрьме, из петербургских канцелярий получились, наконец, приговоры. Бронштейн, ожидавший, по меньшей мере, заключения в кратности, был приятно изумлён, узнав, что его приговорили к четырём годам ссылки в Восточную Сибирь. Меня приговорили к трём годам ссылки туда же.

Начались сборы в дорогу, которые внесли некоторое разнообразие в нашу монотонную жизнь.

Вместе с уголовными арестантами мы этапным порядком были отправлены через Киев, Курск в Москву, в пересыльную тюрьму (Бутырки). В Бутырках нас рассадили в башнях, помещающихся в четырёх углах каменной ограды тюрьмы, — мужчин в Часовой башне, женщин в Пугачёвской. В этих башнях политические сидели подолгу, пока их не собиралось такое количество, что они составляли целую партию для отправки в Сибирь. Перед нашим приходом была отправлена такая партия. Мы были первыми в новой парии, и нам пришлось ждать около полугода. Нас было пятеро, все по одному делу: Бронштейн, И. Соколовский (впоследствии редактор закрытой большевиками газеты «Одесские Новости»), Г. Соколовский, С. Гуревич и я. Мы все были помещены в большой круглой камере на втором этаже башни, с круглым столом посредине, придававшим ей намёк на уют и комфортабельный вид, с десятью кроватями, расположенными радиусами, и столиками возле некоторых из них, как в больнице. Дверь камеры днём не замыкалась, так что мы свободно могли выходить в маленький дворик при башне, отгороженный высоким железным забором от остального огромного двора огромной пересыльной тюрьмы. Калитка в этом заборе всегда была заперта на замок и с нами в этой маленькой придаточной тюрьме постоянно был заперт один надзиратель. Не имея над собой постоянного надзора старших, надзиратели эти предоставляли нам довольно широкий простор, и мы чувствовали себя довольно хорошо, особенно в первое время, когда мы ещё находились в медовом месяце нашего наслаждения совместным житьём, после почти двухлетнего одиночного заключения.

Ещё в Одессе, задолго до отправки в ссылку, все те, у кого были невесты или женихи, поспешили запастись разрешениями на венчание и обвенчались. Те, у кого невест не было, фиктивно обвенчались, чтобы в отдалённой ссылке не очутиться в полном одиночестве.

Бронштейн и А. Соколовская в этом отношении наткнулась на неожиданное препятствие в лице отца Бронштейна. Так как Лева был несовершеннолетним, то ему не давали разрешения на брак без согласия его отца. А отец самым решительным образом воспротивился этому браку (Соколовская была, по крайней мере, на десять лет старше Бронштейна). Лева рвал и метал, и боролся со всей энергией и упорством, на какие он был способен. Но старик был не менее упорен и, имея преимущество пребывания по ту сторону ограды, остался победителем.

По приезде в Москву, Бронштейн немедленно принялся за хлопоты о браке, и скоро добился успеха. Эта борьба на некоторое время дала пищу искавшей выхода энергии его. Жизнь скоро потекла интересно (насколько это возможно в тюрьме) и, сравнительно с Одессой, очень разнообразно. Мужчинам два раза в неделю давали свидания с женщинами на правах мужей, братьев, кузенов и т. п. Свидания давались всем сразу в одном месте, без строгого ограничения времени и с весьма слабым надзором, так что эти свидания носили характер маленьких интимных собраний близких людей, связанных узами тесной дружбы и общностью идей.

Не знаю, как наши женщины, но мужчины к свиданиям готовились очень тщательно, и всех тщательнее Бронштейн. На свиданиях он обнаруживал трогательную нежность не только к своей невесте, а потом жене А. Соколовской, но и ко всем остальным дамам, приходившим на свидание к своим мужьям, братьям и т. п. и очаровал всех их своим рыцарством. Когда дамы предложили нам прислать им наше белье для починки, Бронштейн с негодованием отверг это, как устарелый предрассудок, возлагающий на женщину неприятную работу, и сам починял своё белье.

По возвращении со свидания, весь избыток нежности он продолжал расточать нам: ласкал, целовал, обнимал и т. п.

Я уже указывал на припадки нежности в Бронштейне до ареста, в разгаре первого увлечения политической деятельностью.

Теперь, когда протекло столько времени, заполненного столькими событиями и превращениями, каждый раз, когда я вспоминаю об этих нежностях Бронштейна, в воображении моём неизменно встаёт также фигура деспотического императора Павла I с его исключительной сентиментальностью и припадками неистощимой нежности.

А вот, что пишет Б., одна из тех женщин-товарищей, которая вместе с нами в описываемый период сидела в Бутырской пересыльной тюрьме, с которой Бронштейн встречался на описанных интимных собраниях-свиданиях, и которую он впоследствии удостоил своей дружбой: «Когда я узнала в 1906 году, что Лева арестован и сидит в Доме Предварительного Заключения, мне очень захотелось написать ему (мы не переписывались уже несколько лет), что я и сделала. Ответ не заставил себя долго ждать. Теперь, когда знаешь, во что выродился Бронштейн, когда с уст этого человека только срываются слова в роде „беспощадно расправиться“, „уничтожить“, „расстрелять“, трудно допустить, что письмо, полученное тогда мною, писано было этим самым человеком, — столько в нём было задушевности, нежности, теплоты и ласки. Мне очень жаль, что я не сохранила этого письма. Это был несомненно интересный психологический документ.

Начиналось письмо с того, что лежал он (Бронштейн) как то в камере своей в особенно придавленном настроении[7]. В голову лезли самые мрачные мысли, будущее казалось таким неприглядным, на душе мрак и ужас. Вдруг надзиратель входить и подаёт моё письмо. В миг камера преобразилась, точно добрый гений ворвался с письмом. Что сталось с тоской и душевным смятением? Они уплыли куда-то вдаль; ему сделалось легко и хорошо, и опять захотелось жить и верить во всё лучшее. И так далее, и так, далее на многих, многих страницах. И столько тепла, столько ласки, нежности. Неужели Лева Бронштейн и Троцкий одно и то же лицо?..»

* * *

Пользуясь довольно широкой «автономией» в пределах нашей башни с отгороженным вместе с ней уголком двора, мы не лишены были связей и с внешним миром, откуда нам доставлялись деньги, провизия, одежда, необходимые для далёкого путешествия в Восточную Сибирь. Доставлялись нам также в обилии и книги. До нас доходили почти все новинки. К нам попала только что дошедшая до России известная книга Э. Бернштейна («Предпосылки социализма») на немецком языке, впервые открыто обосновывавшая ревизионизм в марксизме. В нашей камере она вызвала страшное возбуждение, и мы все с жадностью ухватились за чтение. Все мы горели нетерпением убедиться, сколько правды во всём том, что мы слыхали об этой ужасной книге. Книга подвергала сомнению всё, что мы, марксисты, считали непререкаемой истиной. И все мы единодушно отвергли её; никаких разногласий на её счёт у нас не было. Получали мы и другие книги, недостатка в них у нас не было.

Но Бронштейн не обнаруживать большой склонности к систематическому чтению. Жажда пополнить своё образование, накопить побольше знаний, столь естественная, казалось бы, в молодом и талантливом человеке, была в значительной степени чужда Леве Бронштейну. Это тем более странно, что Бронштейн не мог не видеть, и он, действительно, прекрасно видел, что его талантливость поражает всех его окружающих и приходящих с ним в соприкосновение, но ему некогда было тратить себя на то, чтобы учиться и получать наставления: он горел нетерпением поучать других и повелевать ими. Он начал писать роман, в котором, в беллетристической форме хотел развить марксистскую точку зрения на российскую общественную действительность. Понятно, что для этого, при всём его таланте, у него не хватало ни материала, ни знания; и он скоро оставил эту затею.

Избыток энергии однако искал выхода. Ему пришла в голову идея воспользоваться тою сравнительною свободою от надзора, которою мы были окружены внутри башни для устройства там тайной типография. Он разработал все детали, как технической постановки дела и получения нужного материала, так и доставки готовой работы в город. Он передал свой проект местной революционной организации в город.

То ли, эта затея показалась слишком фантастической, по другой ли какой причине, но она горячего отклика за оградой башни и тюрьмы не встретила и таким образом заглохла.

* * *

Время тянулось. Шли месяцы. Наша башня постепенно наполнялась новыми заключёнными, предназначенными для пополнения нашей партии, но она далеко ещё не была полна.

Состав заключённых был теперь очень разношёрстный. Пребывание в общей камере становилось все более тягостным, утомительным, и начало вредно отзываться на состоянии наших нервов. Мы, члены первоначальная кружка, обратились к начальнику тюрьмы с просьбой перевести нас в другую башню, где нет общих камер. Мы знали, что при слабости высшего надзора в башне, будучи формально в одиночных камерах (камеры там сходятся радиусами в один общий коридор), мы, освободившись от всех неудобств общей камеры, имели бы все преимущества и одиночного и общего заключения. Начальник нам отказал на том основании, что одиночное заключение пересыльным назначается только за провинности, а мы ни в чём не провинились. Сверх всякого ожидания, скоро нам представился блестящий случай провиниться. И мы, к нашему общему удовольствию, были переведены в башню с одиночными камерами.

Случилось это так.

Однажды, когда Бронштейн, я и ещё несколько человек, сидели в камере, со двора прибежал взволнованный товарищ и сообщил, что Илью Соколовского, и ещё одного или двух, явившийся неожиданно во дворик башни начальник тюрьмы отправил в карцер за то, что они не сняли шапок при его приходе. Все всполошились. Надо было немедленно реагировать. На этот счёт спора не могло быть. Бронштейн сразу овладел положением. На фоне однообразной жизни в пределах башенки, предстоящее выступление и ожидаемое столкновение с начальником тюрьмы представлялись большим делом, и Бронштейн заранее настраивал себя на боевой лад. На коротком совещании было решено выйти во дворик всем в шапках, потребовать от надзирателя дать тревожный сигнал для вызова начальника. Шапок мы, конечно, при его приходе, не снимаем. Дальнейшее будет диктоваться обстоятельствами.

Надзиратель растерялся, дать тревожный сигнал, однако, отказался. Мы все столпились около него. Бронштейн, стоя впереди всех, вынул часы и, держа их перед собой, торжественно заявил надзирателю: «Даю две минуты на размышление». Когда срок ультиматума истек, Бронштейн, отодвинув, несопротивлявшегося надзирателя в сторону, величественным жестом надавил кнопку. Затем мы все, надвинув шапки на головы, вышли во дворик. Через короткое время щёлкнул замок железной калитки, она с шумом распахнулась, и во дворик, окружённый огромной свитой вооружённых надзирателей, влетел начальник.

«Почему шапки не снимаешь?» — заорал он, кинувшись к Бронштейну, стоявшему впереди всех и, по-видимому, имевшему наиболее вызывающий вид: «А ты почему шапки не снимаешь?» — с достоинством ответил Бронштейн.

«В карцер его!»

Несколько дюжих надзирателей подхватили Бронштейна и унесли в карцер. С тем же криком начальник подбежал ко мне и другим, с теми же результатами.

В карцере мы просидели сутки, после чего нас, всех участников «бунта», перевели в башню с одиночными камерами, и мы вздохнули с облегчением: наша давнишняя мечта сбылась.

После этого мы не долго оставались в московской пересыльной тюрьме. 3-го мая 1900 года нас, наконец, отправили. Мы ехали без пересадки до Иркутска в отдельном вагоне. Конвой обращался с нами хорошо, и это путешествие было довольно приятным. Оно продолжалось 13 дней, нас из вагона все время не выпускали, и к нам никого не впускали. Бронштейн, однако, ни к чему не обнаруживал никакого интереса. Он весь был поглощён А. Соколовской.

Мы прибыли в Иркутск. Там в тюрьме я провел неделю вместе с Бронштейном и другими товарищами. Затем мы расстались: нас разослали в разные места. Бронштейна я, однако, не потерял из виду. Связь между нами поддерживалась перепиской; хотя надо сознаться, поддерживалась она не очень деятельно, а потом и совсем прекратилась: не было реальных связей и общих захватывающих интересов.

За то я имел возможность следить за ним по печати. В Иркутске выходила прогрессивная газета «Восточное Обозрение», которую читали все ссыльные, и в которой почти все они сотрудничали (присылая корреспонденции о местной жизни, часто содержавшие очень интересный и ценный этнографический материал).

Такой человек, как Бронштейн, не мог не обратить на себя внимания, и редакция скоро заключила с ним лестно-выгодный для него, по условиям того времени, договор о сотрудничестве.

При отправке первой статьи, однако, возник очень серьёзный вопрос о псевдониме. Решить его было не так легко, как это может показаться с первого взгляда. Назвать себя, как большинство поступало, по какому нибудь женскому имени: Тасин, Манин, Ленин, Мартов и т. п., или по месту жительства: Ангарский, Ленский, Печерский и т. п. Бронштейн, разумеется, не мог уже хотя бы потому, что так делали другие, а он не мог быть «как другие». Самым простым выходом было бы назвать себя своей настоящей фамилией, это было бы в высшей степени оригинально: никто так не поступал. Но это было ещё более невозможно. Этого вопроса он даже не ставил. Назвать себя Бронштейном значило навсегда прикрепить к себе ненавистный ярлык, указывающий на его еврейское происхождение. А это было как раз то, о чём он хотел, чтобы все, как можно скорее и основательнее, забыли. Его отчуждение от родителей в ранней молодости, пожалуй, в значительной степени можно объяснить нежеланием иметь перед собою слишком реальное напоминание о его национальности: отец имел типичный черты и повадки еврея.

Наконец, выход был найден. Бронштейн открыл имевшийся под рукой итальянский словарь, и первое слово на странице должно было стать его псевдонимом. Слово это оказалось «Antidoto» (противоядие). И Бронштейн назвал себя «Антид Ото».

Успех его в газете был такой, что о большем и мечтать невозможно было. Его честолюбие должно было получить полное удовлетворение; во всяком случае, максимум того, на что можно было рассчитывать при данных обстоятельствах.

Но, понятно, что эта литературная деятельность в сравнительно маленькой газетке, к тому же находящейся за тысячи вёрст, не могла заполнять и далеко не заполняла его жизни. У него оставалось очень много свободного времени и ищущей выхода энергии, которую решительно некуда было расходовать. И он принимал деятельное участие во всех играх и развлечениях, которыми ссыльные старались скоротать время. Особенно пристрастился он к крокету, отчасти, может быть, потому, что характер, этой игры, более, чем всякой другой, давал особый простор проявлению его природной ловкости, сообразительности и находчивости. И тут, как всюду и во всем остальном, где ему представлялся случай так или иначе проявить свою индивидуальность, Бронштейн органически не переносил соперников рядом с собой: и одержать победу над ним в крокете было самым верным средством приобресть злейшего врага в нём.

Слава о литературных талантах Бронштейна росла и скоро дошла до заграничных революционных кружков. Руководящим органом русских социал-демократов в то время была издававшаяся в Женеве и тайно переправлявшаяся в Россию газета «Искра». Несмотря на то, что во главе её стояли такие силы, как Г. В. Плеханов, родоначальник научного социализма в России; его не менее великий антипод Ленин, вождь большевиков и вершитель судеб России впоследствии, Аксельрод, Засулич, Дейч, Потресов, Мартов, — «Искра» не могла пренебречь такою восходящею звездою, как Бронштейн. И он получил приглашение принять активное участие в газете. Бронштейн не заставил себя долго ждать. Он бросил крокет, жену и двух детей (второй только что родился) и бежал из ссылки, пробыв там около года. На время я потерял его из вида.