ГЛАВА XI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XI

Во время пребывания в Европе и общения с Мэрфи, Фицджеральд, как никогда, ощутил гармонию окружающего его мира. Вся его остальная жизнь после этого в известном смысле постепенная утрата приобретенного. Он начал 1927 год с поездки в Голливуд. Нужда в деньгах и стремление попробовать свои силы на поприще сценариста побудили его принять предложение «Юнайтед артисте» написать сценарий для Констанции Тэлмедж.

В течение двух месяцев, которые они провели в киностолице страны, Скотт и Зельда обитали в четырехквартирном бунгало, расположенном на территории ультрасовременного отеля «Амбассадор». Соседями были Джон Барримор и писатель Карл Ван Вехтен.[121] Журналистку, посетившую Фицджеральда, чтобы взять у него интервью, встретил у двери нервный молодой человек «с прической а ля принц Уэльсский» и «с чувственным, твердым, слегка презрительно изогнутым ртом». Ее интересовало, чем кокетки современного экрана отличаются от тех эмансипированных девиц, что некогда запечатлел Фицджеральд.

— Видите ли, — начал Скотт, закурив, а затем погасив сигарету, и пересев на другой стул, — я могу лишь говорить о сегодняшнем дне. Я ничего не знаю об их эволюции. Последние три года мы провели на Ривьере. За это время нам удалось посмотреть лишь несколько старых картин да вестерны, которые показывают в Европе. Я бы мог, — его лицо оживилось, — рассказать вам кое-что о коктейле «Том».

— Скотт, — укоризненно прервала его Зельда.

— Ах да, я, кажется, забываюсь.

Пересидев на всех стульях, он вернулся к тому, с которого начал, и учтиво охарактеризовал кинозвезд, игравших роль юных обольстительниц, — Клару Боу, Констанцию Тэлмедж, Колин Мур. Казалось, что они стереотипны, и образ, от которого он стремился убежать, направляясь в Европу, неотступно следовал за ним.

Фицджеральд описывал Голливуд как «трагический город, заполненный красивыми девушками, — красивыми уборщицами, красивыми продавщицами. Вам никогда уже не захочется увидеть большей красоты». Но одна из девушек показалась ему красивей, чем все остальные. Луиза Моран, свежая голубоглазая блондинка, которой только что исполнилось семнадцать, не испорченная успешной карьерой актриса. Недавно вернувшись после четырех лет пребывания за границей, она говорила по-французски так же безупречно, как и по-английски, и еще продолжала вести дневник, куда записывала полюбившиеся ей стихи.

Свои чувства к ней Фицджеральд вложил в рассказ «Магнетизм», где Луиза выведена в образе Элен Авери, молодой киноактрисы, вносящей смятение в душу счастливо женатого Джорджа Ханнафорда. Подобно Ханнафорду, Фицджеральд считал, что «каждый из них знал половину секрета о людях и жизни и что, устремись они друг другу навстречу, это породило бы любовный союз небывалой силы». Их отношения были чисты и невинны и никогда не переходили грани легкого флирта. Луиза хотела, чтобы Фицджеральд сыграл вместе с ней главную роль в каком-нибудь фильме. В последующие годы образ очаровательной девушки, стоящей на пороге зрелости, станет часто появляться у Фицджеральда. Луизу же он навсегда запечатлел в Розмэри Хойт в романе «Ночь нежна».

Зельда между тем брала уроки танцев и ходила по гадалкам в Санта-Монике, чтобы узнать свою судьбу. Поначалу Голливуд ей понравился, но очень скоро новизна его стала стираться, появилось чувство, что все это декорация, ничуть не больше. Поскольку и киноколония оказалась не такой веселой, как она надеялась, Зельда вместе со Скоттом решила внести некоторое оживление. Они появлялись на вечеринках в ночных рубашках и пижамах, пародируя актеров, любивших повсюду щеголять в костюмах, которые они носили на съемочных площадках. На одном из обедов гости вдруг почувствовали неведомо откуда донесшийся странный запах. Хозяева направились и на кухню, где обнаружили Фицджеральда, размешивающего в кастрюле варево из дамских пудрениц и сумочек и томатном соусе.

Однако большую часть времени он был прикован к сценарию, порой даже обедая в рабочем кабинете. Однажды утром Карл Ван Вехтен увидел, как он прохаживался около своего бунгало, пристально глядя на простирающуюся вдали цепь гор.

Скотт, ты не мог бы зайти ко мне? — позвал его Ван Вехтен.

— Нет, не могу, — бросил через плечо Фицджеральд, — у меня скарлатина.

Раз вместе с Зельдой они отправились за город посмотреть съемки фильма в местечке, как две капли воды походившем на французскую деревню. На съемочной площадке толпились сотни статистов, одетых в крестьянские робы и солдатскую форму. По одному свистку все стремглав бросались на поле боя, по другому — возвращались на свои прежние места. Ему было странно слышать слова режиссера: «Поставьте двадцать крестьян вот сюда». Съемки дали ему представление о той, «более грубой привлекательной силе» — кинематографе, — который он после относительной неудачи с «Ночь нежна» стал рассматривать как пагубного конкурента для романиста. В целом люди киноискусства ему не понравились. Претили их, как он называл, «почти истерическое себялюбие и нервическая возбужденность, скрытая прозрачной вуалью тщательно продуманного панибратства». Работа сценариста также разочаровала его. Позднее он признался, что отправился в Голливуд с чувством уверенности, граничившим с высокомерием. «В течение нескольких лет я, по общему признанию, считался ведущим американским писателем как с точки зрения серьезности поднимаемых тем, так и спроса, учитывая мои растущие гонорары… Я искренне полагал, что, без усилий с моей стороны, я своего рода волшебник слова — непонятное заблуждение, если учесть тот невыносимо упорный труд, который я затрачивал в попытках выработать стиль чистый и выразительный». «Юнайтед артисте» выплатила ему аванс в 3500 долларов, но он так никогда и не получил 12500 долларов, причитавшихся ему после завершения съемок картины, поскольку его сценарий был отвергнут. Не считая, что поездка в Голливуд обогатила его как писателя, он вернулся к своему настоящему metier[122] — художественной прозе.

Фицджеральд нуждался в спокойной обстановке, чтобы завершить роман. Макс Перкинс предложил ему поселиться в Уилмингтоне, полагая, что почти средневековая атмосфера, поддерживаемая там Дюпонами,[123] заинтересует Фицджеральда и даст ему материал на будущее. С помощью однокашника Джона Биггса, работавшего в то время в Уилмингтоне адвокатом, Фицджеральд арендовал Иллерслай — большой, с высокими потолками дом, живописно расположенный на берегу Делавэра. Построенный в 1842 году, он утопал в тени старых дубов, буков и каштанов. От портика с греческими колоннами открывался величественный вид на реку. В доме, по утверждениям старожилов, обитали призраки, и иногда Фицджеральд, желая напугать гостей, изображал злых духов. Скотта привлекла еще и низкая арендная плата — до завершения романа ему предстояло жить, стесняя себя в расходах.

И все же Фицджеральд и Зельда продолжали вести себя взбалмошно, хотя Уилмингтон — это не такая большая арена, как Париж или Нью-Йорк. Они возобновили дружбу с Томми Хичкоком, звездой поло, знакомым им по Лонг-Айленду, — его обаянием Фицджеральд наделил Тома Бьюкенена в «Великом Гэтсби». Фицджеральд восхищался Хичкоком. Его жизнь, полная приключений, импонировала ему. Во время войны Хичкок вместе с Хоби Бейкером служил в эскадрилье «Лафайет»,[124] был сбит, взят в плен и бежал, выпрыгнув на ходу из окна поезда. Вернувшись в Америку с Croix de guerre[125] и славой звезды в поло, он, не стесняясь, поступил на первый курс Гарварда. «Именно это сочетание качеств в Томми, — писал Фицджеральд, — поместило его в мой пантеон героев». А героем Фицджеральда всегда был тот, кому он стремился подражать. Как-то в Иллерслае был устроен матч в поло. Игроки, вооруженные крокетными клюшками, восседали на тяжеловозах, приведенных с соседнего ноля.

В августе Фицджеральды побывали в гостях у Чанлеров в их летнем доме, расположенном на севере штата Нью-Йорк. Тедди Чанлер сопровождал Скотта во время злосчастного визита к госпоже Уортон. Скотт обожал мать Тедди, писательницу Маргарет Уинтроп Чанлер, о которой как-то написал, что это самая очаровательная старушка в мире. Она называла его своим «безрассудным ангелом» и много рассказывала ему о принце Боргезе и других знаменитостях, знакомых ей по дням пребывания за границей в детстве. На ее вопрос о его мечте Скотт ответил: «Так же любить Зельду и остаться женатым на ней и еще написать самый известный роман в мире».

На Рождество Фицджеральды устроили обед. Они планировали этот праздник как тихое застолье. Накупили для Скотти массу подарков и экзотически украсили елку. Хотя пригласили всего лишь нескольких друзей, в дом начали прибывать нежданные посетители: репортер, который, напившись, заснул, не вставая из-за стола; театральный агент со своей любовницей, которую он тут же избил до полусмерти. Когда у дверей появилась группа деревенских жителей, распевавших рождественские гимны, то и их позвали в дом, чтобы роскошно попотчевать. Вскоре страсти накалились до предела…

Фицджеральд всегда умел сглаживать гнетущую атмосферу, воцарявшуюся в доме после того, как наступало тяжелое похмелье. На следующий день, когда они подбирали осколки посуды, а Скотти плакала и нервы у всех были на пределе, он, улыбнувшись, произнес: «Нет, вы только подумайте, сейчас точно такое же происходит по всей стране».

Но выпадали и радостные, светлые дни, как тот, что описан Фицджеральдом в рассказе «На улице, где живет столяр». Пока Зельда в мастерской заказывала домик для кукол Скотти, Фицджеральд сидел с дочерью в машине и разыгрывал захватывающее представление, используя в качестве подмостков ничем не примечательный перекресток Уилмингтона. Он обладал врожденной способностью вдыхать красоту и жизнь, устраняя из нее повседневность и делая ее той, какой она нам видится в наших грезах. Так квартирка с громко хлопающими ставнями в обветшалом домике напротив превратилась в темницу, где злой людоед заточил сказочную принцессу, — за то, что его когда-то не пригласили на ее крестины. Принц не может освободить принцессу, пока не найдет три волшебных камешка, — один он уже обнаружил в комоде с воротничками у президента Кулиджа.[126] Теперь он разыскивает второй в Исландии. Стоило Скотти отвернуться, как Фицджеральд тут же спешил объявить ей, что квартира озарилась голубым светом. Это означало, что принц достал и второй волшебный камешек. Маленький мальчишка, шагавший к дому непомерно большими шагами, оказывался злым людоедом в маске, а нарисованные им мелом знаки над дверным звонком — колдовством. Два человека, пересекавшие улицу, превращались в солдат королевской армии, что собирается неподалеку, чтобы окружить дом, Ставни, хлопая, открывались и закрывались по велению фей, Доброй и Злой, у которых были свои причины держать их открытыми или закрытыми.

«Ты моя добрая фея», — говорил Фицджеральд, улыбаясь и целуя Скотти в щеку.

После вывода Фицджеральда из «Коттедж клаб» в 1920 году он испытывал несколько прохладные чувства к своей альма-матер. Однако, когда в 1927 году «Колледж хьюмор» предложил ему написать статью о Принстоне, он вдруг понял, что никогда не переставал его любить, слезы подступили у Скотта к горлу, когда грохочущий пригородный поезд приближался к утопавшим в зелени старинным башням студенческой обители, вдохновившей его на первую книгу. Нуждаясь в некоторых деталях для рассказа, он несколько раз останавливался в Принстоне в сентябре, чтобы понаблюдать за тренировкой университетской команды в регби, и его страсть к игре пробудилась с новой силой. До конца своей жизни он останется заядлым болельщиком и комментатором регби.

В феврале 1928 года Фицджеральды устроили у себя обед, который Эдмунд Уилсон описал в небольшом очерке «Воскресенье в Иллерслае». Поскольку Уилсон стал теперь штатным сотрудником журнала «Пью рипаблик», он разыгрывал роль своего рода «крестного отца» в литературе, которому Фицджеральд чувствовал себя обязанным отчитываться за свои успехи или отсутствие таковых.

С момента отъезда Фицджеральдов в Европу в 1924 году Уилсон редко виделся со Скоттом и понимал, что в их отношения «закрался холодок». За обедом Фицджеральд предложил Уилсону и Гилберту Селдесу[127] указать на самые плохие черты его характера. Селдес ответил, что если у него и есть недостаток, то это его способность нагонять скуку, что, как вспоминал Уилсон, «совершенно смутило Скотта, пока мы оба дружно не рассмеялись».

Фицджеральд вернулся из-за границы поклонником Шпенглера, «Закатом Европы»[128] которого в то время зачитывались. Ему казалось, что процветающая Америка 1927 года, где все безудержно стремятся к богатству, еще одно свидетельство загнивания Запада. В интервью, данных им в то время, разговор неизбежно сползал на бесхребетность американцев и необходимость войны, чтобы испытать характер. Эта увлеченность Шпенглером, по-видимому, была связана и с подсознательным ощущением Фицджеральдом своего собственного угасания. Его писания — произведения, столь многочисленные и, казалось, так легко выходившие из-под его пера вначале, все больше превращались для него в изнурительную поденщину. Завязнув с романом, он, проклиная себя, был вынужден взяться за рассказы для «Пост». Макса Перкинса очень беспокоило то, что он ради приличия называл «нервами Скотта». «Врачи, — сообщил он Ларднеру осенью 1927 года, — советуют ему заняться физкультурой и перестать пить. В остальном же, он совершенно здоров».

Страсть Фицджеральда к спиртному оказалась не единственной проблемой. Давно роившаяся в Зельде неудовлетворенность все более осложняла их жизнь. Ее капризы превратились в невыносимую вздорность. В компании друзей у нее вдруг возникало желание попробовать свежей клубники или съесть сандвич с сельдереем, и она начинала донимать всех присутствующих этой своей прихотью, пока, наконец, ей не доставали того или другого. В разгар веселья она могла заявить, что ей не нравится оркестр, и увести Скотта домой. Ее привычка нервно кусать губы, в последнее время, стала еще более заметной, а ее совсем еще недавняя красота начала блекнуть: кожа на лице погрубела, а черты лица заострились, словно их высекли из камня.

Она не хотела больше довольствоваться ролью жены Фицджеральда. Да, он воплотил ее в своих книгах, сделал се известной, но она не желает быть моделью художника. Она сама станет художником. В течение слишком длительного времени Зельду-художника заслоняла Зельда-бездельница, которая в одинаковой степени получала удовольствие от поглощения яблок, чтения книг или просто сидения на солнце, отчего ее стройные коричневые ноги покрывались еще более темным загаром. «Надеюсь, я никогда не стану настолько честолюбивой, чтобы попытаться создать что-нибудь, — уверяла она Фицджеральда перед свадьбой. — Гораздо приятнее испытывать уверенность в том, что ты сможешь сотворить что-нибудь лучше других». Но постепенно в ней проснулось желание писать — эссе, скетчи, и вскоре ее, дававшиеся ей без особого труда, опусы замелькали в широко читаемых журналах. Она была не прочь даже порой подчеркнуть, что Скотт ей многим обязан. В интервью по поводу «Прекрасных, но обреченных» она бросила ему вызов: «Господин Фицджеральд, по-видимому, считает, что плагиат начинается в семье». Скотт и не отрицал этого. Наоборот, он постоянно признавал, что плохо разбирается в человеческой натуре и что многое познает через Зельду. В этом была доля истины. Из них двоих Зельда оказалась большим реалистом, она проявляла большую трезвость в оценке людей, видя насквозь тех, кого Скотт, случалось, уже готов был идеализировать.

Поскольку Скотт опередил ее на литературном поприще, она чувствовала, что ей нужно избрать другой вид искусства — живопись, например, которой она слегка увлеклась весной 1925 года на Капри, или балет. Ей с детства нравилось отплясывать везде, где только предоставлялась возможность. Поэтому никого не удивило, что она вдруг стала ездить в Филадельфию брать уроки балетного танца, хотя ее на двадцать лет запоздавшее стремление стать профессиональной балериной выглядело несколько странным.

В написанном ею рассказе «Подруга миллионера» героиня покидает мужа, чтобы начать карьеру киноактрисы, потому что «с самой первой встречи с ним, что бы я ни делала, что бы со мной ни происходило, казалось, все делалось ради него. Теперь я сама хочу добиться славы, чтобы я снова могла сделать его своим избранником». Зельда стремилась доказать свою значимость в этом мире. В прошлом Скотт упрекал ее за лень, за растрату таланта, приводя ей в качестве примера Луизу Моран, нашедшую применение своим способностям. Раз так, Зельда покажет ему, на что она способна…

Письма к Карлу Ван Вехтену в первый год их пребывания в Иллерслае носили отпечаток былой беззаботности, однако в них преобладали нотки, свидетельствовавшие о лихорадочно прилагаемых ею усилиях. Примером того могут служить следующие строки:

14 июня 1927 года. «Я написала чудесный портрет Лавинии, черного худющего хорька, который, мне думается, приютился у нас под кроватью наверху. Поскольку при нашем появлении он всегда стрелой бросается в угол, я не вполне уверена, что он вообще существует. Но портрет его готов, и я хочу выставить его…»

14 октября. «Пожалуйста, прости, что я так долго молчала. Порой кажется, будто жизнь пошла кувырком, я поступила в школу филадельфийского театра оперы и балета. В последнее время гостям нет конца. У меня такое впечатление, что в округе не осталось ни одного трезвого человека, и я еле выкраиваю в этой суматохе время, чтобы спокойно заняться своими делами…»

23 марта 1928 года. «Скотт задумал пересечь Атлантический океан за счет рассказов для «Пост». Мы планируем отправиться в Европу в мае. Уилмингтон стал просто невыносим. Я так скучаю по Chablis,[129] fraises des bois,[130] персикам в шампанском на десерт. Кроме того, я хочу вновь почувствовать очарование обстановки, которое ощущаешь лишь в Париже или, может быть, еще в Монте-негро».

Фицджеральды провели лето 1928 года в Париже, поселившись в доме 58 по улице Вожирар напротив Люксембургского сада. Одним из самых волнующих событий этой поездки явилась встреча с Джеймсом Джойсом, перед которым Скотт испытывал такое благоговение, что ни разу до этого не осмеливался даже приблизиться к нему. Когда Сильвия Бич, владелица книжного магазина «Шекспир», пригласила Джойса и Фицджеральда на обед Фицджеральд заявил за столом, что готов выпрыгнуть в окно в знак признания гения Джойса. «Этот молодой человек, должно быть, сумасшедший, — утверждал позднее Джойс. — Боюсь, как бы он не причинил себе какое-нибудь увечье».

Через Сильвию Бич Фицджеральд познакомился с Андре Шамсоном,[131] единственным зарубежным писателем, с которым он сдружился за все годы своего пребывания за границей. Шамсон приехал в Париж из далекой Севенны, горного района к северу от Нима. Несмотря на высокую оценку критиками его романов о родном крае, он был вынужден перебиваться на зарплату клерка Национального собрания, и ютился в квартирке под самой крышей, в доме, расположенном позади Пантеона. Как-то вечером Фицджеральд наведался к нему. Он с трудом поднялся по лестнице, потому что притащил с собой огромный чан, наполненный льдом и бутылками с шампанским. Когда Шамсон встретил его на полпути, Скотт предложил искупаться в чане и тут же снял рубашку. «Хотя, — вспоминал Шамсон, — я и не пуританин, мне в душу все же закралось опасение — Скотт уже начал снимать штаны. Пустив в ход все свое красноречие, я убедил его, что исполнить задуманное ему будет все же удобнее у меня в квартире».

Зельда между тем упорно занималась балетом. Всякий раз, когда Шамсон приходил к Фицджеральдам, он заставал ее с лицом, покрытым кремом. У Шамсона сложилось впечатление, что отношения между Скоттом и Зельдой бурные и что они несчастливы. Несмотря на это, Скотт продолжал оставаться приветливым хозяином и чудесным собеседником, которого интересовало все и вся. Он редко говорил о писательском мастерстве. «Временами, — вспоминал Шамсон, — Скотт приоткрывал занесу над тайнами своего искусства, но назначение художника он видел в том, чтобы жить». Насыщенная жизнь неизбежно проявится в творчестве. Шамсону, которому в то время было двадцать шесть, Фицджеральд казался двадцатилетним юношей и вызывал у него в памяти очаровательного любимца французских романтиков Альфреда де Мюссе. Подобно Мюссе, Фицджеральд сочетал в себе тщеславие, лиричность, щедрость души и одновременно неукротимое желание увековечить свою юность — но крайней мере, иллюзию ее — с помощью вина.

Фицджеральды вернулись в Америку в сентябре 1928 года. Скотту исполнилось тридцать два, и, как он отмечал в своем дневнике, это его «чертовски злило». Макс Перкинс, встретивший Фицджеральдов на пирсе после их осложненного штормами путешествия через океан, вспоминал, что у Скотта «одних счетов за вино скопилось долларов на двести. Тем не менее, выглядел он вполне сносно. Он сообщил мне, что вчерне закончил роман, и что осталось подработать лишь кое-какие места, которые ему не нравились». Хотя Фицджеральд и испытывал смущение от того, что уже получил от «Скрибнерс» аванс за роман в восемь тысяч долларов, он стал нажимать на издательство, требуя, чтобы оно ссудило ему еще некоторую сумму под будущую книгу. Перкинс пошел ему навстречу. Фицджеральд обещал вернуться из-за границы с законченной рукописью, но направил Перкинсу первую четверть лишь в ноябре. Вторая четверть не поступила и в марте 1929 года. Истек двухгодичный контракт Фицджеральдов на Иллерслай, и они вновь отправились в Европу. «Огромное спасибо за твое терпение, — извинялся Фицджеральд в письме Перкинсу перед отъездом, — и, пожалуйста, подожди еще несколько месяцев, Макс. Для меня этот период тоже оказался нелегким. Я никогда не забуду твоей доброты и того, что ты ни в чем не упрекнул меня».

Утешение доставляла лишь серия рассказов о Безиле Дьюке Ли, девять из которых он написал в период между мартом 1928 и февралем 1929 года. Эти повествования о его детстве дышали искренностью и непосредственностью. Даже самый слабый из них намного превосходили худосочные рассказы о любви, написанные им для «Пост». К 1927 году его гонорар за каждый рассказ возрос до 3500 долларов, и в тот год он заработал рекордную суму — 29 738 долларов. Но Скотт и Зельда продолжали жить с тем же размахом и неистовостью. «Мы живем без оглядки, — любили повторять они. — Когда мы поженились, мы взяли себе за правило никого и ничего не бояться».

В течение последних нескольких месяцев проживания в Иллерслае всем стало ясно, что беда может разразиться в любое время. Зельда не давала себе ни минуты покоя: она занималась живописью, писала, помогала Скотти делать уроки, а ее непрекращающиеся занятия балетом напоминали Джону Биггсу многодневные средневековые ритуальные пляски. Скотт тоже изменился. Недовольство собой подстегнуло в нем высокомерие. Случалось, он подходил к совершенно незнакомым людям в общественных местах и начинал задирать их: «Я Скотт Фицджеральд, а вы кто такой? Чем вы занимаетесь? И кому от этого польза?» Во время пребывания летом за границей его дважды бросали за решетку. По возвращении в Уилмингтон он вместе со своим шофером, бывшим боксером, отправлялся в населенные темными личностями районы города и встревал в драки, обычно заканчивавшиеся его доставкой в полицейский участок. Джону Биггсу несколько раз приходилось вставать среди ночи, чтобы вызволять его из рук блюстителей закона.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.