ГЛАВА IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА IX

Фицджеральд вернулся в Сент-Пол с триумфом. Над его головой сиял ореол славы, и безудержное ликование переполняло его. Подойдя как-то на танцах к пожилому писателю Чарлзу Фландрау, Фицджеральд не мог удержать выплескивавшихся наружу чувств: «Чарли, если бы ты только знал, как прекрасно быть молодым, красивым и знаменитым». Во время интервью для «Сент-Пол дейли ньюс» у озера Уайт-Бэр, где Фицджеральды сняли домик, он говорил с журналистами, сидя в пижаме. Его «голубые глаза взирали свысока», а «греческий нос придавал ему привлекательное самодовольство», с которым он и изрекал свои взгляды на американскую литературу. Менкен — единственный авторитет, к которому он питает глубокое уважение; «Несмышленыш» Флойда Делла — банальность дальше некуда; Карл Сэндберг,[90] как поэт, хуже, чем Чарли Чаплин. Скотт не преминул тут же поведать журналистам, что задумал три романа. Всем своим видом он внушал заразительное жизнелюбие, хотя в тот момент уже находился на грани отчаяния.

Пять месяцев праздности подействовали на него угнетающе. Оборотной стороной его творческого таланта являлся губительный рок, который терзал его и других. «Мне хотелось бы разделить компанию с приятными собеседниками, — изливал он душу Перкинсу, — и забыться за бутылкой вина, но я в одинаковой степени устал от вина, литературы и жизни. Если бы не Зельда, я бы исчез куда-нибудь годика на три: устроился бы моряком на судно или придумал бы что-нибудь еще, чтобы обрести твердость духа. Мне ужасно надоела эта дряблая полуинтеллигентская мягкотелость, которая разъедает меня, как и большинство людей моего поколения».

С приближением осени они переехали в Сент-Пол, где сняли домик на Гудрич-авеню. После рождения ребенка 26 октября Фицджеральд послал родителям Зельды телеграмму: «ЛИЛИАН ГИШ В ТРАУРЕ. КОНСТАНЦИИ ТЭЛМЕДЖ ПОРА УХОДИТЬ СО СЦЕНЫ. ПОЯВИЛАСЬ ВТОРАЯ МЭРИ ПИКФОРД».[91] Скотт оказался в числе самых заботливых отцов, хотя он нигде не запечатлел произнесенных Зельдой слов после того, как она пришла в себя от наркоза: «О боже, милый, я же совсем пьяна. Ну что, Марк Твен, разве она не прелесть! Ой, она икает. Надеюсь, она станет хорошенькой и дурой, маленькой хорошенькой дурочкой» (правда, последнюю мысль Скотт вложит в уста любимой Гэтсби девушки).

В Сент-Поле Фицджеральд впервые после женитьбы встретился с родителями, и его критическое отношение к ним приняло еще более острые формы. Мать, в его представлении, осталась такой же гротескной, как и раньше, а отец — с бородкой клинышком и в своих, как всегда, безукоризненных костюмах и жилетке, отделанной белым кантом, — таким же скучным и пустым. Родители являли собой полную друг другу противоположность и в этой своей противоположности были достойным предметом для исследования.

Изображая позже отца привлекательным джентльменом, так ничего и не добившимся в жизни, Фицджеральд стремился создать у окружающих впечатление о матери, как об энергичной женщине, якобы содержавшей постояльцев и мывшей посуду. Ему нравилось драматизировать черты своего прошлого, которые, правда, в значительной степени были плодом его вымысла.

После только что пережитых бурных событий Сент-Пол показался скучнейшим провинциальным городишком. Викторианское великолепие Саммит-авеню уже не производило впечатления чего-то величественного, а выглядело просто тяжеловесным. Он с тоской вспоминал о жизни в Нью-Йорке, где линия юбок уже подбиралась к коленям, и «Мейсиз» предлагал сигаретницы, которые на самом деле оказывались винными фляжками. Желание поразить и позабавить, выбить жизнь из привычной колеи и расцветить ее красками неестественного никогда не покидало Фицджеральда. Он использовал для этого любой материал, находящийся у него под рукой. Встретившись как-то со старой знакомой Маргарет Армстронг и вспомнив с ней былые годы — Фицджеральд испытывал сильную ностальгию в отношении детских связей, — он направился побриться в парикмахерскую, расположенную в соседнем квартале. Когда спустя некоторое время Маргарет проходила мимо окон парикмахерской, Фицджеральд, сидевший в кресле с повязанной вокруг шеи простыней и покрытым мыльной пеной лицом, вскочил и, как был, рванулся на улицу, чтобы выразить радость по поводу этой «неожиданной» встречи: «Маргарет, вот так сюрприз! Как и рад тебя видеть!» — словно он не виделся с ней целую вечность. Частично, такое поведение объяснялось желанием произвести впечатление на окружающих, но в какой-то степени оно было проявлением его творческой натуры. «Описание из ряда вон выходящего, как если бы оно являлось обыденным, — заметил как-то он, — приоткроет вам дорогу к художественному мастерству».

Стремясь внести в свою жизнь элемент самодисциплины, Фицджеральд снял комнату в центре города, где писал жестко установленное для себя количество страниц, после чего шел отдохнуть в книжный магазин «Кильмарнок» на пересечении улиц — Четвертой и Миннесоты. Через угловую дверь он входил в похожую на бильярдный зал комнату, темную и слегка грязноватую, по стенам которой до самого потолка тянулись полки с книгами. Новые поступления, главным образом беллетристика, раскладывались на двух стоящих в центре столах. Бросив на них мимолетный взгляд, Фицджеральд следовал в расположенную сзади комнатушку с камином и удобными креслами. Здесь всегда велись разговоры на интеллектуальные темы. Один из владельцев книжного магазина только что вернулся из Англии, привезя с собой тайком несколько экземпляров романа Джеймса Джойса «Уллис», который в то время произвел сенсацию.

Его совладелец, Том Бойд, вел литературный раздел в «Сент-Пол дейли ньюс», которая поддерживала интерес местной читающей публики к Фицджеральду. Красивый, энергичный, легко возбудимый, Бойд был на два года моложе Скотта. Его интеллекту недоставало отточенности — он закончил лишь среднюю школу. В прошлом морской пехотинец, отличившийся в боях, он вскоре напишет неплохой роман о войне, который издаст «Скрибнерс» по рекомендации Фицджеральда.

Время от времени в книжный магазин заглядывали довольно известные личности. Однажды Фицджеральд повстречал в нем Джозефа Гергесхаймера,[92] приближавшегося в то время к зениту славы.

— Господин Гергесхаймер, — обратился к нему Фицджеральд, — жизнь писателя полна горечи, разочарований и отчаяния. Не думаете ли вы, что было бы лучше родиться с талантом, ну, скажем, плотника?

Глазки Гергесхаймера заблестели из-под очков с толстой оправой.

— Упаси боже! — воскликнул он. — Я много лет прожил в горах Виргинии, питаясь мамалыгой и коровьим горохом и печатая на поломанной машинке, прежде чем мне удалось продать хоть одну строчку. Так что не говорите мне об отчаянии!

Магазин постоянно посещал священник Джо Бэррон, который оставался близким другом Фицджеральда, несмотря на полный отход Скотта от церкви после женитьбы. Бэррон любил говорить, что церковь, слава богу, избавилась от Фицджеральда, втайне все же надеясь, что когда-нибудь интеллект приведет Скотта обратно в её лоно. Бэррон любил Зельду, хотя они и расходились во многом. Однажды вечером она стала утверждать, что большинство людей, особенно писатели, слишком серьезно относятся к деньгам. Бэррон попытался опровергнуть ее.

— Послушайте, Зельда. Положим, завтра произведения Скотта перестали читать, а вы увидели платье, которое вам ужасно захотелось иметь, и, чтобы приобрести его, вы должны истратить последние сто долларов. Как бы вы поступили?

— Купила бы платье, — не задумываясь, выпалила Зельда.

В течение осени и зимы Фицджеральд подчищал гранки «Прекрасных, но обреченных», куда после критики Зельды внес некоторые изменения. Она утверждала, например, что его новая концовка — сплошное морализирование, и ее следует изъять. Фицджеральд, не решаясь пойти на это, обратился за советом к Перкинсу. Тот ответил, что с художественной точки зрения Зельда права. Поэтому концовка приняла ее нынешнюю форму.

Фицджеральд был недоволен и картинкой на суперобложке. «Я молил бога, чтобы Хилл нарисовал привлекательную девушку, — жаловался Фицджеральд Перкинсу. — И надеялся также, что если на обложке будет мужчина, то Холл изобразит его без галстука». Когда же Скотт увидел рисунок, его худшие опасения оправдались. Крайне чувствительный ко всему, Фицджеральд болезненно относился к мнению о нем публики. «Девушка, конечно, очаровательна, — сообщал он далее Перкинсу, — она чем-то похожа на Зельду, но юноша, как мне кажется, — никудышная копия меня самого… Мне трудно понять, как мог Хилл с его талантом и вниманием к деталям изобразить героя, внешний вид которого полностью расходится с образом, так тщательно выписанным в романе… Энтони почти шести футов ростом. На иллюстрации же он, с его уродливыми короткими ножками, выглядит одинакового роста с Глорией. У Энтони темные волосы, а этот бармен на обложке светловолос. Он походит на низкорослого бандита, впервые надевшего фрак. Все, с кем бы я ни разговаривал, согласны со мной, и я немного расстроен».

«Прекрасные, но обреченные», опубликованные в марте 1922 года, принесли Фицджеральду похвалы тех, чьим мнением он дорожил. Менкен хвалил его за поиски нового вместо переписывания старого. Нэтэн охарактеризовал роман как «весьма солидное, первоклассное произведение». Эдмунд Уилсон, читавший роман в рукописи и убедивший Фицджеральда сгладить излишне резкие места, рассматривал его как значительный прогресс по сравнению с «По эту сторону рая». Фицджеральд метил высоко — стать лучшим романистом своего поколения. «Ты не можешь уколоть меня этим романом, — отвечал он на критику Бишопа, — хотя я и в обиде на тебя за статью в «Балтимор», где ты поместил меня в мои 25 лет между Комптоном Маккензи, написавшим за всю свою жизнь два с половиной добротных, но не прекрасных романа, и Таркингтоном, который, хотя и не лишен таланта, обладает умом ребенка. Я хочу этим сказать, что в моем возрасте они не создали ничего стоящего».

Менкен оказался прав. Фицджеральд, обладавший инстинктом, который отличает художника от литературного поденщика, действительно попытался создать нечто новое. «Прекрасные, но обреченные» — это осуждение взглядов молодого поколения, тех взглядов, что принесли славу ему самому. Глория и Энтони Пэч, молодая, блистательная, эмансипированная пара, живут в свое удовольствие, подобно представителям бунтующей молодежи, а кончают жизнь безрассудно и печально. Мрачный тон повествования оттолкнул многих читателей и навеял грустные мысли о личной жизни самого автора. Однако Глория и Энтони не были литературными двойниками Скотта и Зельды. «Глория гораздо обыденнее и грубее, чем твоя мать, — признавался Скотт дочери много лет спустя. — Я могу утверждать, что между ними очень мало сходства, если не считать внешней красоты и отдельных выражений, которые Зельда употребляла. Конечно, я использовал много мелких деталей, позаимствованных из раннего периода нашей супружеской жизни. Однако в романе акценты полностью смещены. Наша жизнь была гораздо содержательнее, чем жизнь Глории и Энтони».

Но схожесть, так или иначе, все же остается. «Прекрасные, но обреченные» — отражение того, что Фицджеральд уже шел к мысли о напрасно растрачиваемых жизнях. Читая книгу сегодня, мы ощущаем, как его удивительное предвидение вносит элемент горечи в яркое повествование. Броский эпиграф к роману — «Место победителя среди трофеев» — мог бы послужить эпиграфом ко всей жизни Фицджеральда. Строки в конце романа об утраченной красоте Глории и превращении Энтони в алкоголика звучат пророчески. После ссоры, когда Энтони подчиняет любимую своей воле, он размышляет над тем, «была ли бы Глория без ее заносчивости, свободолюбия, чистой веры и бесстрашия девушкой его мечты — лучезарной женщиной, очарование и прелесть которой вытекали из ее невыразимо обезоруживающей способности оставаться самой собой». Глория оправляется от пережитого, но что, если ее сломленный дух и есть причина психического заболевания? Как много из того, что Скотту нравилось в Зельде, опиралось на трепетное восприятие ею жизни!

Хотя «Прекрасные, но обреченные» — творение более зрелое, чем «По эту сторону рая», все же в некоторые отношениях оно уступало его первому роману. «По эту сторону рая» явилось знамением времени и, как картина студенческой жизни в Америке, оказалось непревзойденным. Скотт однажды признался Шейну Лесли, что он писал «По эту сторону рая», как Стивенсон свой «Остров сокровищ», — чтобы воплотить в жизнь мечту о создании романа определенной формы. В «Прекрасных, но обреченных» местами ощущались изящество, порыв, глубина лиризма души Фицджеральда. И все же в сравнении с предыдущим детищем это при всей его иронии и даже сарказме казалось несколько вымученным.

В марте Фицджеральды отправились в Нью-Йорк, чтобы отпраздновать там выход в свет романа. По возвращении в Сент-Пол Скотт извинялся перед Уилсоном: «Мне очень жаль, что наши встречи в Нью-Йорке были столь мимолетны. Вначале я намеревался обстоятельно поговорить с тобой, но тут начались нескончаемые пирушки, и я, кажется, не смог протрезветь настолько, чтобы вынести состояние трезвости. Поездка в целом оказалась неудачной».

Работая над сборником коротких рассказом («Скрибнерс» всегда сопровождало издание романа выпуском сборника рассказов его автора), Фицджеральд находил время писать для молодежной лиги в «Сент-Пол шоу», причем делал это с таким изяществом и такой легкостью, каких было трудно ожидать от столь известного писателя. Всей семьей они провели лето в яхт-клубе «Уайт-Бор», где Фицджеральд обдумывал новый роман, действие которого должно было происходить в 1885 году на Среднем Западе и в Нью-Йорке. Но прежде чем приступить к роману, он хотел располагать достаточными средствами, чтобы не отвлекаться от задуманной работы. Гонорар за четыре рассказа, написанные им после возвращения в Сент-Пол, не покрывал всех расходов, и «Скрибнерс» пришлось выдать ему аванс в размере 5643 долларов в счет «Прекрасных, но обреченных». Но роман не оправдал возложенных на него надежд: распродали всего 43 тысячи экземпляров вместо 60 тысяч, как ожидал Фицджеральд. За аналогичный период разошлось 44 тысячи экземпляров «По эту сторону рая» — солидный, хотя и не столь уж внушительный спрос, если учесть возникший вокруг книги ажиотаж.

В июле Фицджеральду предложили создать сценарий по роману «По эту сторону рая» и вместе с Зельдой сняться в главных ролях. После некоторого раздумья и к великому облегчению Перкинса это предложение он отклонил, Фицджеральд сильно рассчитывал на написанную им пьесу, которую называл «верной золотой жилой» и предполагал поставить до переезда осенью в Нью-Йорк. К этому времени Сент-Пол им обоим ужасно надоел.

Между тем у них рос прелестный ребенок, ставший объектом их обожания. «Мы постоянно тешим ее очаровательные глазки золотыми безделушками в надежде, что она выйдет замуж за миллионера», — умилялся Фицджеральд.

В середине сентября Фицджеральды перебрались в Нью-Йорк и поселились в отеле «Плаза». В свободное от поисков дома в пригородах время Скотт писал рассказ «Зимние мечты», который он позднее охарактеризовал как «своего рода первый набросок идеи «Гэтсби», или занимался делами, связанными с постановкой пьесы. Скотт и Зельда вели себя как неискоренимые трезвенники, избегая соблазнов ни на минуту не затихавшей вакханалии Нью-Йорка.

В начале октября они сняли дом 6 по Гейтуэй-драйв в местечке Грейт-Нек Эстейтс на Лонг-Айленде. Поскольку Грейт-Нек находился от Бродвея в получасе езды на поезде, в последнее время здесь стали селиться актеры, сценаристы, режиссеры, среди которых были и знаменитости — Лилиан Рассел, Джордж Коэн и даже Зигфельд.[93] Их присутствие сулило веселую компанию. Фицджеральды, наняв двух слуг для ухода за домом, окунулись в бурный круговорот застолий.

Об их жизни можно судить по отрывкам из писем Зельды супругам Кальманам — Сандре и Колли, — которых они знали еще по Сент-Полу.

«13 октября 1922 года. Вы действительно приезжаете в Нью-Йорк, чтобы посмотреть финальные игры в регби? Если это так, вы обязательно должны заглянуть к нам в Грейт-Нек — уютное гнездышко, в каких ныне обитают Бэббиты.[94] Кажется, нам удалось, наконец, более-менее привести его в порядок. И сейчас, когда мы накупили уйму замысловатых ситечек и сбивателей для коктейлей, мы, кажется, вправе рассчитывать на ваше посещение…

Начало ноября. Теперь о погоде. Она просто чудо. Так что вы с Колли обязательно должны приехать и посмотреть финальные игры. Нет, вы только представьте себе: вы возвращаетесь через голубоватые пыльные сумерки обратно в Нью-Йорк, а в воздухе стоит запах хризантем, какой-то гари и чего-то хмельного. После этого вообразите — Монмартр, театры…

Конец ноября. Какое-то время я ужасно злилась на вас за то, что вы не приехали, но, посмотрев игру, поняла разумность вашего решения. Игры были шикарны, но ужасно неинтересны. После игр мы облазили все клубы. Я почувствовала себя ужасной старухой в окружении сосунков. Мы пообедали в «Балтимор ланч», ресторанчике, похожем на «Чайлдс», правда, не таком шикарном. Затем мы повезли наших подвыпивших и очень шумных друзей к добропорядочному пресвитерианцу по имени Агар. У него в доме в это время оказалась тьма деканов, проректоров, профессорских дочек, и наши друзья, к неописуемому ужасу и смятению присутствующих, пели и плясали для них.

5 января 1923 года. Надеюсь, вы славно отметили новогодние праздники. Мы проводили старый и встретили Новый год за тостами в одной скучнейшей компании, которую мне удалось растормошить тем, что я побросала шляпы всех присутствующих в похожий на чашу торшер… Жаль, что тебя не было рядом, чтобы помочь мне.

Июль. Скотт принялся за новый роман и живет как затворник, давший обет безбрачия. Он ужасно увлечен им и мысленно уже создал прекрасную легенду своей жизни, которая в какой-то степени напоминает старую басню о муравье и стрекозе. Я, конечно, выставлена в ней стрекозой».

Фицджеральды переехали в Грейт-Нек в надежде осесть там и зажить нормальной жизнью. Однако, хоть в доме и была прислуга, хозяйство велось из рук вон плохо. Как-то в интервью с журналистами Зельда призналась, что их завтраки и обеды представляют собой «безнадежно перемешавшиеся пиршества». Приглашенным на обед могли подать совсем не обеденные блюда или одних блюд оказывалось в избытке, а других не хватало на всех. Чувствовалось отсутствие здесь единого голоса: Скотт и Зельда давали противоречивые указания, и в результате ни одно из них не выполнялось.

Незабываемым оказался обед в честь Ребекки Уэст,[95] на который она так и не смогла попасть. Фицджеральд достал подушку, нарисовал на ней лицо, украсил ее огромной с перьями шляпой и положил на стул для почетной гостьи. В течение всего обеда он оскорблял чучело и насмехался над книгами не пришедшей писательницы.

Когда мальчик-посыльный позвонил, Фицджеральд подошел к двери и, не открывая ее, громко прокричал: «Мисс Уэст! В этом доме опоздавших не пускают! Мы не можем принять вас сейчас!» Ребекка Уэст, совершавшая лекционное турне по стране, получила приглашение на обед через третье лицо, но в последнюю минуту обнаружила, что не знает ни адреса Фицджеральда, ни даже названия города, где он живет. Когда они встретились позднее, они очаровали друг друга. Ребекка навсегда сохранила в памяти доброту и отзывчивость Скотта.

Любопытны вечеринки, проходившие в Грейт-Неке, которые, по-видимому, также легли в основу описаний пиршеств у Гэтсби. Их часто устраивал у себя известный спортсмен-журналист Герберт Бейард Своуп. На его крокетной площадке, освещаемой зажженными фарами, ставки иногда доходили до двух тысяч долларов. Радушием отличался и Джин Бак, правая рука Зигфельда. Интерьер его дома оформлял художник из театра «Фоллиз», и потому гостиная в нем, по словам Ринга Ларднера,[96] напоминала «иллюминированную лампами чашу размером с йельский стадион». Фицджеральды тоже любили пустить пыль в глаза. Их обеды выглядели всегда помпезно, и во всем чувствовалось стремление чем-то поразить гостей. Они любили приглашать как можно больше людей, и поименитей. Они знали всех и каждого, иными словами, всех тех, кого известный карикатурист Ральф Бартон изобразил бы сидящими на премьере в партере. После одной из потасовок в их доме они развесили в рамках по всем комнатам правила, которые можно было назвать шутливыми лишь отчасти: «Просьба к гостям не ломать дверей в поисках спиртного, даже с разрешения хозяев» или «Гости, приехавшие в субботу, с почтением уведомляются, что приглашение остаться до понедельника, сделанное хозяевами дома рано утром в воскресенье, не следует принимать всерьез».

Фицджеральду нравилось щеголять излюбленными словечками. В Принстоне все вызывающее у него восторг было «сногсшибательным». Теперь же ходовым словечком стало «цыпочки». Всех, кто ему импонировал, он называла «милыми» или «потрясающими цыпочками», а кого не жаловал, «ужасными» или «невыносимыми цыпками». На одну из вечеринок, устроенных Фицджеральдами, заглянула актриса Лоретта Тэйлор.[97] Стоило ей появиться на пороге, как Скотт поспешил навстречу, бросился на колени и произнес: «Боже, какая вы прелестная цыпочка!» Он проводил ее к дивану и, опустившись у ее ног, продолжал свои заклинания: «Моя милая, очаровательная цыпочка…»

Вернувшись домой, Лоретта Тэйлор вся в слезах кинулась к мужу, драматургу Хартли Мэннерсу:[98]«Если бы ты знал, Хартли, я только что была свидетелем рокового конца, гибели самой юности!»

Несмотря на свое гостеприимство, Фицджеральды не сошлись тесно почти ни с кем в Грейт-Неке. Их единственными друзьями стала чета Ларднеров. В течение года, когда Фицджеральд обдумывал «Гэтсби», и первых шести месяцев работы над романом самое большое влияние на него оказал Ринг Ларднер — воплощение вежливости и предупредительности. Правда, подобно Фицджеральду, он тоже любил разыгрывать людей, хотя и не всегда безобидно. Так, однажды они отобедали с карикатуристом Руби Гольдбергом, и сидели, разговаривая, за рюмкой вина, когда Руби стал порываться уйти, утверждая, что ему необходимо постричься. Тогда они втроем направились к знакомому парикмахеру, работавшему неподалеку. Тот уже собирался уходить и оставил им ключ, сказав, что они, если хотят, могут постричь своего друга сами. Скотт с Ларднером уговорили Гольдберга сесть в кресло, в котором он сразу же заснул. Проснувшись, Гольдберг увидел, что его друзей и след простыл, а когда посмотрел в зеркало, то обнаружил, что его волосы выстрижены клочьями. Ему, конечно, было не до смеха. Тем более, что в тот вечер предстояло идти в гости. В другой раз Ларднер и Фицджеральд, притворившись пьяными, принялись плясать на лужайке перед домом, принадлежавшим компании «Даблдей», — они стремились привлечь внимание находившегося там Джозефа Конрада. Единственным человеком, чье внимание они привлекли, оказался слуга, который выдворил их с принадлежавшей издательству территории.

Между невоздержанными к спиртному людьми существует определенное родство душ. Это помогает объяснить дружбу таких на первый взгляд разных людей, какими были Ларднер и Фицджеральд: маленького, со светлыми волосами, открытого и общительного Фицджеральда и высокого, темного, замкнутого и мрачного Ларднера. Фицджеральд сравнивал лицо Ларднера с собором. Широкие скулы и матовый оттенок кожи делали его похожим на индейца, а тяжелые брови выглядели бы свирепыми, если бы не затаенная грусть в его больших темных гипнотических глазах. Нельзя было не гордиться дружбой с Ларднером, пользовавшимся такой широкой известностью и авторитетом. Не одну ночь Фицджеральд и Ларднер провели в разговорах, опустошая бутылку за бутылкой канадского пива или чего-нибудь покрепче, пока на рассвете Ринг, зевая и жмурясь от восходящего солнца, не произносил: «Дети, надо полагать, уже в школе, можно и домой податься».

Склонный подсмеиваться над собой, Ларднер считал себя репортером, а не литератором и с подозрением относился к критикам, которые на все лады расхваливали его. Его коньком были репортажи о спорте и искусстве. Он пробудил в Фицджеральде нечто неощутимое, но бесценное — фейерверк остроумия, склонность к парадоксальности и ощущение безраздельной принадлежности к миру в целом. Со своей стороны, Фицджеральд помог Ларднеру собрать первую книгу его коротких рассказов, которую издал «Скрибнерс».

Но уже в то время Ларднером овладело чувство безысходности, не покидавшее его вплоть до смерти в 1933 году. Свою любовь к этому гордому, застенчивому, загадочному человеку Фицджеральд выразил в некрологе, который закончил словами: «Не надо погребальным пышнословием превращать его в того, кем он не был; лучше подойдем поближе и вглядимся в этот тонкий лик, изборожденный следами такой тоски, которую, быть может, мы еще не готовы понять. Ринг не нажил себе врагов, потому что он был добрым и подарил миллионам минуты облегчения и радости».

В Нью-Йорке Фицджеральд все еще считался молодым гением, так что одно упоминание его имени пробуждало интерес у публики. Когда он ударил одетого в штатское полицейского, который оскорбил Зельду в танцевальном зале «Вебстер», на следующий день в газете появился аншлаг «Фицджеральд сбил с ног полицейского по эту сторону рая». Но шумная слава и успех уже не удовлетворяли его. Сейчас, когда он имел и то и другое, он иногда задавал себе вопрос: «И это все?». Писательский труд, которым он должен был заниматься, чтобы содержать себя и семью, становился все более мучительным. Он чувствовал, что повторяет мотивы своих ранних вещей. Его терзало сознание того, что такой поверхностный рассказ, как «Славная девчонка», сработанный наспех в течение недели после рождения дочери и опубликованный в «Пост», принес 1500 долларов, в то время как «Алмазную гору», поистине художественное творение, которому он посвятил три недели вдохновенного труда, «Смарт сет» приобрел у него за 300 долларов.

Стремясь стряхнуть с себя путы «Пост» и следуя влечению к драматургии, он пишет пьесу «Недотепа, или Из президента в почтальоны» — едкую сатиру на окружающее общество. Клерка железнодорожной компании Джерри Фроста уговаривают выдвинуть свою кандидатуру и президенты. Второй акт, в котором Фрост воображает себя президентом, позволил Фицджеральду высмеять правительство Гардинга.[99] Третий акт завершается счастливой концовкой: Фрост становится тем, кем он мечтал стать всю жизнь, — почтальоном. Фицджеральд считал пьесу очень смешной. Он почему-то уверовал, что она сделает его богатым. Тем не менее, три режиссера отклонили пьесу, прежде чем Сэм Харрис согласился ее поставить. Премьера состоялась в Атлантик-Сити 20 ноября 1923 года. Фицджеральды отправились на первое представление вместе с Ларднерами и кинорежиссером Алленом Двоном. Среди разодетой в вечерние туалеты публики находился мэр Нью-Йорка Хилан. Первый акт прошел сносно. Второй сбил публику с толку, она начала зевать и большими группами покидать зрительный зал. «Это был, — вспоминал Фицджеральд, — колоссальный провал… Мне хотелось остановить представление, сказать, что произошла ошибка, но актеры стойко продолжали играть». Во время второго антракта Фицджеральд и Ларднер спросили Эрнеста Труэ, исполнявшего главную роль: «Ты собираешься остаться на третий акт?». Тот ответил утвердительно. «Не будь дураком, — рассмеялись они, — мы тут в ресторанчике неподалеку встретили знакомого бармена», — и больше Труэ уже не видел их в зале.

После безуспешных попыток в течение недели подправить пьесу ее пришлось снять.

Продажа прав на постановку фильма «По эту сторону рая» за 10 тысяч долларов создала у Фицджеральда ложное чувство обеспеченности. В тот момент ему предстояло, уплатить неотложные долги на сумму 5 тысяч долларов. Фицджеральд вечно находился в стесненном финансовом положении, даже в первый год его успеха, когда доход удваивался с каждым месяцем, и он снисходительно поглядывал на миллионеров, проплывавших в своих роскошных лимузинах по Парк-авеню. В 1919 году его книги принесли ему 879 долларов, в 1920-м — 18850, в 1921-м — 19065, в 1922-м — 25 135 и в 1923-м — 28760 долларов. Из этих денег не был сэкономлен ни один цент, о капиталовложениях не могло идти и речи. Он оставался вечно должен своему агенту, потому что, вручая ему один рассказ, он привык брать аванс в счет другого, еще не написанного. «Скрибнерс» также баловало его крупными авансами. Письма к Перкинсу он подписывал «Вечный проситель» и предлагал вернуть деньги с процентами. Он никогда не мог жить по средствам, и куда уходили деньги, никому не было ведомо. Во время своего посещения Фицджеральдов подруга Зельды Элеонора Броудер заметила, что внутренние карманы дверей их двухместного «роллс-ройса» топорщились от набитых в них ассигнаций.

После провала пьесы у Скотта оставался лишь один выход. Он уединился в расположенную над гаражом большую пустую комнату с керосиновой печкой и появился на следующий день с рассказом на 7 тысяч слов. Ему потребовалось пять недель работы по двенадцать часов в сутки, чтобы «вновь подняться из ужасной нищеты до среднего класса», и еще несколько месяцев меньших усилий, чтобы получить возможность возобновить работу над «Великим Гэтсби». Между тем это физическое напряжение проявлялось в кашле, болях в желудке, раздражении кожи и бессоннице. «Я действительно трудился в ту зиму как проклятый, — вспоминал он много лет спустя, — но все впустую. Работа чуть не надорвала мое сердце и не разрушила мое железное тело».

Фицджеральд не оправдывал свою расточительность. Сурово осуждая себя, он сожалел об этом и компенсировал утраченное неистовым трудом. Никто не догадывался об усилиях, вложенных им даже в самые мелкие произведения. Некоторые утверждали, что его произведения отличаются простотой. Действительно, им свойственна эта черта. Но они кажутся проще, чем на самом деле, благодаря колоссальному труду, вложенному в них, и времени, которое он потратил на то, чтобы написанное выглядело именно таким, каким он хотел его видеть.

Эксцентричные выходки Фицджеральдов в Грейт-Неке стали принимать болезненный характер. Если в первый год после свадьбы их похождения в Нью-Йорке рассматривались как веселые проделки, носившие отпечаток студенческих лет, то теперь их разгул вел к саморазрушению. Фицджеральд исчезал из города на двое-трое суток, а затем соседи находили его спящим на лужайке перед собственным домом. На званых обедах он мог залезть под стол, отрезать конец своего галстука ножом или есть суп вилкой. Однажды во время прогулки вместе с Перкинсом Фицджеральд нарочно загнал машину в пруд (ему показалось это забавным), и затем они с Зельдой, стоя по пояс и воде и смеясь, пытались вытолкнуть ее на берег.

Трудно сказать, кто из них был заводилой. Они дополняли один другого, словно джин и вермут в коктейле, подзадоривали друг друга, бросая вызов условностям и скуке. Перкинс сваливал всю вину за сумасбродства на Зельду, хотя, на самом деле, Скотт своей бесшабашностью превосходил ее. Гордыня Фицджеральда требовала, чтобы Зельда блистала во всем лучшем. Поэтому он неизменно покупал ей самые дорогие драгоценности, Которые она в минуты гнева швыряла куда попало. Им обоим не хватало терпимости: всякий раз, когда им надо было остановиться, они начинали разжигать друг друга. Они относились к жизни не с презрением, а с какой-то шальной дерзостью, полные решимости творить, что им заблагорассудится, не задумываясь о последствиях. Им, безусловно, нужна была смена обстановки. Скотт жаловался, что нью-йоркские друзья превратили его дом в проходной двор, и что он устал от приписываемой ему роли певца эмансипированных девиц. Он унесет с собой атмосферу Лонг-Айленда — звездные ночи, роскошные особняки, открыточные пейзажи с видом на залив… Он отправится в Европу и останется там до тех пор, пока не создаст шедевр.

Для Зельды сняться с места не составляло большого труда. «Я ненавижу комнату без раскрытого чемодана, — любила повторять она, — иначе она начинает казаться мне затхлой».

В апреле Фицджеральды отплыли в Европу на пароходе «Миннуоска», планируя поселиться недалеко от Йера на Французской Ривьере.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.