ГЛАВА VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА VI

«Он даже не был католиком, а между тем лишь католичество было для него хотя бы призраком какого-то кодекса…» — писал о своем герое Фицджеральд в романе «По эту сторону рая».

Фицджеральду было присуще ощущение беспредельности, загадки жизни, которые ассоциируются у нас с религиозным складом ума. Он мог испытывать благоговение. Его сестра вспоминала, что он был набожным ребенком и утратил веру в Принстоне, где подпал под языческое влияние Уайльда, Суинберна, Уэллса и раннего Гюисманса.[58] Не меньшее влияние на него оказали Джон Пил Бишоп и Эдмунд Уилсон, особенно Уилсон, этот воинствующий скептик, который, казалось, вел непримиримую борьбу с протестантскими богословами, бывшими у него в роду.

Фицджеральд, поставивший целью достичь земной славы, постепенно отходил от церкви, хотя и не без внутренней борьбы. Иногда он начинал вдруг посещать мессы и даже соблюдал посты по пятницам, но затем вновь оказывался захлестнутым бренными страстями. Ниточкой, связавшей его с религией, оказался священник Фэй, он изредка встречался с ним в Принстоне, в школе Ньюмена, директором которой тот стал, и в Дил-Биче, где мать Фэя имела дом. Фэй питал симпатию к своему ученику и опекал его — тот чем-то напоминал ему собственную молодость. «Многое в нас с тобой скрыто очень глубоко, — пытался перебросить Фэй мостик между собой и Фицджеральдом, — и ты не хуже меня знаешь, что именно. У нас обоих есть глубокая вера и непомерная честность, которую не уничтожить никакой нашей софистике, и, главное, детская простота души, уберегающая нас от подлинного зла».

Фэй как-то поведал молодому ирландскому писателю Шейну Лесли,[59] который в то время совершал поездку по Америке, что отход от церкви, по мнению Фицджеральда, — свидетельство развитого ума и литературных наклонностей и что они должны сделать все для удержания его в лоне церкви. Лесли имел обширные связи и одно время учился в Кембридже вместе с Рупертом Бруком. В присутствии Фицджеральда Фэй и Лесли стали обсуждать величие католицизма, его святых, видных деятелей, выдающихся умов — его Августинов,[60] Ришелье и Ньюменов.

В тот момент Фэю предложили возглавить миссию Красного Креста в России. Теперь, когда революция лишила греческую православную церковь такой поддержки, как царский трон, он надеялся — в качестве доверенного лица кардинала Гиббонса — содействовать восстановлению католического единения. Он хотел, чтобы Фицджеральд сопровождал его в качестве помощника. «С какой бы точки зрения ты ни посмотрел на это, духовной или земной, — убеждал его Фэй, — это великолепная возможность, которая поможет тебе в течение всей остальной жизни».

Фицджеральд дал согласие, главным образом из-за связанного с путешествиями риска и секретности, а не из каких-либо идейных соображений. В ожидании поездки он провел июль в гостях у Джона Пила Бишопа в Чарлстоне в Западной Виргинии, где написал «уйму стихов, в основном под влиянием Мейсфилда[61] и Брука» (одна из его поэм — «Ремесло поэта», приобретенная, но не опубликованная издательством, стала первым произведением, за которое он получил гонорар). Он ходил к исповеди и много говорил о намерении принять сан. Госпожа Бишоп опасалась, как бы он не приобщил к своей вере и ее сына, но Бишоп, смеясь, рассеял ее сомнения, заявив, что Фицджеральд с его слабым характером в свою веру никого и никогда не обратит.

В октябре затея с поездкой в Россию провалилась — победили большевики. И Фицджеральд вновь вернулся в Принстон на последний курс, хотя теперь ему не давала покоя другая идея — вступить в армию. Летом он экстерном сдал экзамен на получение звания лейтенанта пехоты, что открывало перед ним возможность более быстрой отправки на фронт, чем если бы он находился в резерве. Он написал письмо Эдмунду Уилсону, стремясь узнать, «какое воздействие оказывает на человека твоего темперамента пребывание рядом с фронтом». Уилсон ответил, что пока он приблизился к фронту не далее чем местечко под Детройтом, где обычно проводились ярмарки, и что он «осуществляет свою миссию милосердия (он служил в то время в санитарных войсках — Э.Т.) в жалкой компании недоумков, в свое время с трудом ставших сносными слесарями, и кретинов с еще меньшими достоинствами, когда-то получивших дипломы в Мичиганском университете».

В ожидании назначения Фицджеральд жил в университетском общежитии вместе с Джоном Биггсом, впоследствии известным судьей, который, будучи студентом, казалось, разделял точку зрения Скотта, что сотрудничество в «Треугольнике», «Тигре» и «Литературном журнале» важнее занятий. Когда «Тигр» почему-либо запаздывал, Фицджеральд вместе с Биггсом умудрялся за ночь отпечатать весь тираж. Скотта нельзя было назвать идеальным соседом по комнате. Если кровать Биггса оказывалась заправленной, а простыни на ней выглядели чище, чем на его собственной, Фицджеральд заваливался спать на койку друга. Точно так же он относился и к книгам и одежде своего соседа по комнате, хотя тот не мог бы утверждать, что Фицджеральд хоть когда-либо испытывал нужду в деньгах.

Решение о назначении пришло в октябре 1917-го, и в ноябре Скотт явился в форт Ливенворт в штате Канзас для прохождения трехмесячной военной подготовки. Он считал свою молодость, впрочем, как и молодость всего поколения, безвозвратно ушедшей. «Если мы когда-нибудь и вернемся, — пророчествовал Фицджеральд в письме к кузине Сесилии, — что меня не очень-то заботит, мы постареем в самом худшем смысле этого слова. В конце концов, в жизни мало что привлекательно, кроме молодости, а в старости, как я полагаю, — любви к молодости других».

В письме к матери он не стал разыгрывать уставшего от жизни человека, а написал ей прямо: «Что касается моего вступления в армию, то, пожалуйста, не будем делать из этого трагедию или произносить напыщенных речей о героизме — мне в одинаковой степени претит и то и другое. Я пошел на это совершенно сознательно. Меня не трогают призывы к самопожертвованию ради родины или ореол героя. Я вступил в армию только потому, что так поступили другие. Если ты хочешь помолиться, то молись за мою душу, а не за то, чтобы меня не убили; последнее, по-видимому, не столь уж важно. Первое важнее, если ты истинный католик.

Встреча с опасностью не вызывает упадка духа у того, кто смотрит на жизнь с глубоким пессимизмом. Я никогда не испытывал более приподнятого настроения, чем сейчас. Пожалуйста, будь добра, считайся с моими пожеланиями».

После Принстона жизнь в армейской части на равнинах Канзаса казалась отсидкой в тюрьме. Стояла небывало суровая зима. Будущие офицеры спали по пятнадцать человек в комнате, уложив свои пожитки в рундучки в ногах кровати. Командиром учебного взвода, в который попал Фицджеральд, оказался голубоглазый капитан — питомец Вест-Пойнта. Звали его Айк Эйзенхауэр.[62]

В воображении Фицджеральд уже видел себя героем боя, но не мог скрыть скуки от первых шагов на пути к мечте. Он писал что-то свое или дремал на лекциях о ведении боя в траншеях, об искусстве снайпера или пулемете Льюиса. А во время маршей клал в вещевой мешок кусок трубы от печки, чтобы облегчить его и придать ему вид наполненного предписанным по уставу весом. Конечно, Фицджеральда уличали в обмане и наказывали, но он был неисправим. Он продолжал исподволь тонко высмеивать те методы, какими велась подготовка офицерских кадров. И хотя он нашел несколько родственных себе душ среди выпускников восточных колледжей, большинство курсантов относилось к нему свысока, как к безвольному, испорченному и незрелому человеку.

По правде говоря, армия его раздражала, потому что она отнимала у него время именно тогда, когда он вознамерился посвятить себя подлинному призванию — литературе. По воскресным дням в свободные часы все отправлялись на танцы в Канзас-Сити. Фицджеральд пристраивался в уголке офицерского клуба форта Ливенворт, где среди табачного дыма, под галдеж и шелест газет писал свой роман. В октябре он показал рукопись преподобному Фэю, который отозвался о ней как о «первоклассной вещи». Он отдал ее также на суд Гаусу в надежде, что тот рекомендует какому-нибудь издателю. Но Гаус счел, что роман недостаточно хорош даже после того, как Фицджеральд внес исправления буквально в каждый абзац. В Ливенворте он перекраивал рукопись, подгоняемый убежденностью, что скоро отправится на фронт и там будет убит. В выходные дни на протяжении трех месяцев он написал около двухсот страниц, посылая главу за главой по мере их готовности машинистке в Принстон. Скотт жил, поглощенный «исписанными карандашом страницами. Военная подготовка, марши и штудирование задач пехоты казались мне неясными сновидениями. Вся моя душа была отдана книге».

Он вел переписку с Джоном Пилом Бишопом, служившим в то время пехотным офицером и тоже задыхавшимся от рутины лагерной жизни. «О Скотт, — изливал ему душу Бишоп. — Я жажду, жажду — красоты, поэзии, разговоров, доброго веселья, тонкого остроумия, покоя в тишины, ночных бдений, ранних пробуждений и твидовых бриджей — словом, всего, чего я лишен; мне недостает тебя, Т. М., Алекса и «Кролика», любовницы, любви, религии, омлета со сливками и сухарями, моего томика Руперта Брука — всех этих вещей в отдельности и вместе, которые военная служба так грубо выхватила из жизни». Незадолго до этого Бишоп опубликовал книгу стихов. Фицджеральд частями посылал ему свой роман. По мнению Бишопа, роману не хватало завершенности. «Стивен ведет себя, как любой другой мальчишка, — отмечал он. — Что ж, в этом нет ничего плохого. Я полагаю, ты хочешь, чтобы каждый увидел в нем себя. Однако путь к этому лежит через индивидуальный показ повседневных поступков». Бишоп упрекал также Фицджеральда за недостаточно глубокий анализ внутренней жизни героя. «Именно в этом — огромное превосходство «Встречи молодых» (Комптона Маккензи. — Э.Т.).[63] Ты показываешь поступки юноши, Маккензи же — мысли и состояние души через поступки». При последующей работе над рукописью Фицджеральд учтет эту критику.

В марте он послал законченного «Романтического эгоиста» Шейну Лесли, который, подредактировав, отдал его в «Скрибнерс»[64] и попросил издателей оставить рукопись у себя независимо от их мнения о ней. Он хотел, чтобы, отбывая на фронт, Фицджеральд думал о себе, как, по крайней мере, о потенциальном Руперте Бруке. «Ты можешь отправляться с миром, — успокаивал его Лесли. — Не исключено, что к осени ты обнаружишь, что «Христианская ассоциация женской молодежи» включила твою книгу в число тех, которые не рекомендуется читать в поисках».

Но Фицджеральд не попал на фронт. Пятнадцатого марта он прибыл в 45-й пехотный полк, располагавшийся и лагере Тэйлор неподалеку от Луисвилла в штате Кентукки, и был назначен командиром роты. Однажды полк в буран совершал марш из города. С ротой, во главе которой шел Фицджеральд, поравнялся генерал верхом на лошади. Он дотронулся до плеча Фицджеральда и спросил его имя. Скотт, закрывавший рукой лицо от снега, не опуская руки, представился. Не сознавая, какое высокопоставленное лицо находится перед ним, он даже не отдал генералу чести и не поставил роту по команде «смирно». Когда полк вернулся в лагерь, от генерала поступил приказ всему полку вновь выступить маршем в город.

В середине апреля 45-й полк перебазировался в лагерь Гордон в штате Джорджия, а два месяца спустя — в лагерь Шеридан в Алабаму, где Фицджеральд был переведен в 67-й полк, формировавшийся в то время на базе отдельных подразделений 45-го полка. Оба полка свели в бригаду и включили в состав вновь сформированной 9-й дивизии. Укомплектованные по штатному расписанию полки ожидали отправки на Европейский континент. Фицджеральд, получивший к тому времени звание старшего лейтенанта, был приписан к штабной роте, что давало ему право носить сапоги со шпорами. Он шиковал в светло-желтых сапогах — единственных в дивизии, — несмотря на постоянные подшучивания сослуживцев.

Лагерь Шеридан располагался неподалеку от Монтгомери, где состоялась церемония вступления в должность президента Южных штатов Джефферсона Дэвиса,[65] и где над куполом Капитолия был поднят первый флаг Конфедерации. В городе с населением около сорока тысяч заправляли потомки конфедератов, гордившиеся тем, что им удалось сохранить тут сельский быт в первозданном виде. Каждое утро негры-гуртовщики гнали стадо по главной улице города, а в сентябре, когда хлопок был убран и упакован в тюки, процессия подвод, запряженных мулами, тянулась через город к складам. Негритянки в ситцевых платьях и пестрых платочках восседали с детьми на тюках, наигрывая на банджо и весело смеясь, в то время как мужчины в соломенных шляпах и рабочих комбинезонах подгоняли покрытых толстым слоем пыли животных щелканьем кнута и громкими криками «Гей! Гей!».

Горожане испытывали неприязнь к заполнившим город янки, хотя на танцах в местном клубе, куда офицеры лагеря Шеридан имели постоянное приглашение, между южанами и северянами наступало полное согласие. Фицджеральда в ладно сидевшей на нем форме от «Братьев Брукс» с плотно прилегающим высоким воротничком можно видеть здесь каждую субботу. Поджарый, словно борзая, элегантный, он был весь — порыв. Его бледность лишь подчеркивала скульптурную отточенность его профиля, а несколько широковатое лицо с мечтательными глазами и длинными ресницами подкупало своей хрупкой выразительной красотой. Чувствовалось, что он высокого о себе мнения. В то же время какая-то внутренняя скромность побуждала его видеть достоинства других, которыми он искренне восхищался. За всем этим скрывался пытливый ум, превращавший окружающую жизнь в причудливые миры. Если бы такой-то человек вдруг оказался в исключительной обстановке, как бы он поступил? Фицджеральд мог отвести вас в сторону и рассказать всю его дальнейшую судьбу до мельчайших подробностей.

Сейчас, когда он закончил роман, его охватило смутное беспокойство, которое в какой-то степени объяснялось, по-видимому, предстоящим замужеством Джиневры Кинг. Он исповедуется своей кузине: «Ты знаешь, Салли, у меня впервые тоскливо на душе. Я тоскую не по семье, не по друзьям и не по кому-либо конкретно, а по атмосфере прошлых дней — пирушкам в Принстоне, когда мы просиживали до трех ночи, возбужденно обсуждая прагматизм или бессмертие души, по блеску Нью-Йорка с танцульками и чаепитиями в «Плаза» или обедам в «Шеррис», — я тоскую даже по благопристойной скуке Сент-Пола».

Преподобный Фэй, ставший к тому времени монсеньором, уловил настроение Фицджеральда и стремился подбодрить его. «Страх перед богом, — пытался внушить он Скотту, — твоя самая надежная защита, впрочем, как и моя, и ты не можешь избавиться от него, как бы ты ни пытался». Фицджеральд допускает большую ошибку, утверждал Фэй, думая, что можно быть романтиком, не веря в бога. «Секрет наших успехов — в нашей загадочности. Что-то вселившееся в нас обогащает наши души. Стоит лишь этому покинуть нас, и мы как личности теряем многое. Два твоих последних письма показались мне несколько суховатыми».

Фэй надеялся, что в конечном итоге вера Фицджеральда выкристаллизуется, но Скотт не был уверен в этом. В тот период он чувствовал себя язычником.

Танцевальный класс Монтгомери устраивал карнавал в театре «Гранд». Три маленькие девочки в костюмах Пьеро, белоснежных балахонах и высоких колпачках выбежали из-за кулис со скакалками в руках. Одна из них пропорхала по сцене без единой faux pas. Другая задела скакалкой колпачок, сдвинула его на глаза и, вся в слезах, бросилась в объятия сидевшей неподалеку матери. Третья девочка, которую звали Зельда Сэйр, сбила скакалкой колпачок на пол, споткнулась о веревочку, упала и, стремясь освободиться от опоясавшей ее бечевки, еще больше запуталась. Но ей это, по-видимому, доставляло удовольствие. Она делала вид, будто вся эта возня на полу отрепетирована. Зал оглушительно хохотал.

Зельда, названная так по имени цыганской королевы, о которой мать когда-то что-то прочла в какой-то книге, имела довольно известных предков и по отцовской, и по материнской линиям. Дядя отца, Джон Тайлер Морган, воевал генералом в Гражданской войне, позднее стал известным сенатором в Алабаме, а ее отец, Антони Дикинсон Сэйр, был членом Верховного суда этого же штата. Демократ в традициях Джефферсона и идеалист, католик строгих нравов, человек, делавший честь своей профессии, он женился на дочери сенатора из Кентукки Минни Мэчен. В Монтгомери Сэйры слыли респектабельными горожанами, которые не прилагали особых усилий, чтобы занять более высокое положение в обществе. Госпожа Сэйр была музыкальна, в молодости даже мечтала стать оперной певицей, но теперь все свое время отдавала семье и саду, иногда писала стихи для местной газеты. Ее супруг с головой ушел в судебные дела, а в часы досуга читал книги по истории.

Зельда была одним из пяти детей в семье. Как и родители Фицджеральда, Сэйры выглядели довольно пожилыми и вполне могли сойти за бабушку с дедушкой. От отца Зельда унаследовала блестящий ум, а от матери щедрость души, во всем же остальном она абсолютно не походила на своих степенных, консервативных родителей, которые не знали, к чему пристроить свое милое чадо. Дитя природы, она приняла близко к сердцу почерпнутую из древнегреческих поэм идею о полубогах или сверхчеловеках, свободных от сковывающих их пут окружающей жизни. Любимица матери, она с ранних лет была строптива с отцом. На его приказание могла и огрызнуться: «Послушай, старина (так звала его мать. — Э.Т.), я не стану делать этого». И этот тон сходил ей с рук. В девять-десять лет, когда ее одолевала скука, она вдруг устраивала переполох, позвонив в пожарную команду и сообщив, что ребенок Сэйров залез на крышу и не может оттуда слезть. Затем она и вправду забиралась на крышу и отталкивала ногой лестницу, чтобы не разочаровать примчавшихся пожарных.

Хотя окружающие иногда осуждающе отзывались о ней, они испытывали умиление при виде ее, и все соглашались на том, что она «живая и смышленая егоза». Как-то выпускной класс школы Ланиер давал представление в клубе предпринимателей Монтгомери. Дети изображали в живых картинах союзные державы, Зельда была Англией. По отведенной ей роли она должна была произнести слова: «Вот уже в течение трех лет я отвлечена от благородных начинаний участием в кровавой войне». После слова «отвлечена» память отказала ей. Она повторила его несколько раз, а затем, с чарующей улыбкой изрекла: «Господа, меня постоянно отвлекали», — и удалилась со сцены под оглушительные аплодисменты присутствующих. Зельда не уступала в отчаянности никому из мальчишек. Во время игры в салочки она, подстать самым ловким из них, лихо перемахивала через заборы. На заполненном водой песчаном карьере Зельда ныряла со стоявшего там крана, на который не все даже отваживались взбираться. При этом она так ловко карабкалась на него, что никто из ныряльщиков, несмотря на все старания, не мог ее столкнуть. Во время поездок на пикники, вместо того чтобы присоединиться к остальным девочкам, она уговаривала кого-нибудь из ребят взять ее с собой на мотоцикле. Сидя на подушке (задних сидений тогда еще не делали), она подзадоривала водителя гнать изо всех сил. И если, налетев на кочку, они оказывались распластанными на земле, это не охлаждало ее пыла. Ее поклонники вечно подвергались какому-нибудь испытанию. «Единственное назначение женщины, — любила говорить она, — это вносить сумятицу в жизнь мужчин».

Первое, что бросалось в глаза во внешности этой девушки, — редкостное сочетание цветов. Ее лицо с бледно-розовой безукоризненной кожей обрамляли пышные золотистые волосы.

Ее острый нос был чуточку великоват, но чувственный, красиво очерченный рот казался соблазнительным. Ее темно-голубые насмешливые глаза смотрели с вызовом. Форма, подбородка и бровей придавала лицу одновременно хрупкость и силу.

Одежда не имела для Зельды никакого значения. Гибкая и по-мальчишески стройная, она лучше всего выглядела с распущенными волосами, в мокром купальном костюме. Не менее привлекательно она смотрелась и в помятой матроске, в которой ходила в школу. Что уж и говорить о вечерних туалетах, которые шила для нее мать! В свободном платье из муслина и в широкополой шляпе с длинными лентами Зельда была само воплощение южной красоты. Ходила она, слегка сутулясь, и иногда из-под юбки у нее торчал краешек комбинации или расстегнувшаяся резинка. Но эти незначительные изъяны ее туалета не умаляли излучаемой ею мягкости, задорной грациозности. В ней было столько женственности, доброты, нежности, хотя глубоко в душе ее затаился бесовский нрав.

К недостаткам Зельды можно было бы отнести отсутствие самодисциплины. Она хотела резвиться и в своем порыве почувствовать всю полноту жизни, была подобна выпущенному на волю жеребенку. Зельда задыхалась в сонной провинциальной атмосфере Монтгомери и, ложась спать в комнате с белыми занавесками, казавшейся ей больничной палатой, на устланную белоснежными простынями кровать, мечтала о том, как станет важной, заметной персоной. Хотя, какие именно из множества ее талантов заставят обратить на нее взор, она еще не могла решить.

На последнем году школы она стала ходить на свидания с солдатами из лагеря Шеридан, пристрастилась к курению (в то время для женщин это считалось еще зазорным) и даже не отказывалась от глотка крепкого напитка, когда солдаты пускали бутылку по кругу. Она была не против невинных поцелуев, но сидеть в обнимку с воздыхателем в машине отнюдь не было в ее представлении лучшей формой проведения вечера, и поклонникам, с которыми ей становилось скучно, не составляло большого труда понять это. Хотя родители позволяли Зельде делать многое, как ей заблагорассудится, иногда отец-судья все же высказывал недовольство. Встретив однажды дочь на крыльцо поздно вечером, он напустился на нее: «Как ты смеешь возвращаться домой в такой поздний час? Отвечай, гуляка!» — «На то и существуют гулянки», — отрезала Зельда. Он запретил ей идти на следующую вечеринку, но удержать ее было невозможно.

Зельда и Фицджеральд встретились на танцах в клубе в июле 1918 года, за несколько недель до ее восемнадцатилетия. Он подошел и представился ей в ту же минуту, как его взгляд остановился на ней. Встреча этих двух людей, глубокое родство которых только начиналось с излучаемой ими чистой, нетронутой красоты, была актом волшебства, если не роком. Современники находили, что внешне они похожи как брат и сестра. Но как много внутреннего сходства было в них! Фицджеральд впервые узнал девушку, чья неукротимая жажда жизни оказалась под стать его собственной, и чье безрассудство, оригинальность, остроумие никогда не переставали волновать его. Если его увлеченность Джиневрой частично объяснялась тягой к обществу, в котором она вращалась, то в Зельде он нашел существо, которое помимо его воли всецело завладело его помыслами. К ней влекла не только ее внешность, он безотчетно полюбил глубины ее души.

Все свое свободное время Фицджеральд проводил теперь в домике Сэйров, который они снимали отнюдь не в самом роскошном районе города: оклад судьи составлял всего лишь шесть тысяч долларов в год, и к тому же, он постоянно помогал многочисленным родственникам. Поначалу на Сэйров произвел самое приятное впечатление этот привлекательный молодой офицер, который монополизировал место рядом с Зельдой на подвешенных на террасе качелях и прогуливался с ней по усыпанным песком и поскрипывающим под ногами дорожкам сада, среди цветущей жимолости. Он часто читал ей отрывки из своих произведений, то, над чем работал, и прислушивался к ее советам. При этом он постоянно повторял, что когда-нибудь станет знаменитым. Вспоминая то время, Зельда писала: «Казалось, какая-то неземная сила, какой-то вдохновенный восторг влекли его ввысь. Он словно обладал тайной способностью парить в воздухе, но, уступая условностям, соглашался ходить по земле».

Между тем, его успехи на военном поприще оказались не столь блистательными, как на любовном. Штабная рота, которой он командовал, была сформирована из разношерстных, трудно поддающихся дисциплине ньюйоркцев, которых приходилось держать в узде. Фицджеральд, любивший покрасоваться не только ставшей притчей во языцех важной походкой, но и своим голосом, выкрикивал команды маршировавшим солдатам с таким упоением, что это вызывало улыбку у одних и раздражение у других.

Однажды, когда солдаты его роты пожаловались на плохое питание, он приказал оседлать ему коня и заставил их совершить марш по изнуряющей жаре, вдвое превышавший по расстоянию то, которое разрешалось уставом. Это неслыханное по суровости наказание чуть было не привело к бунту. Фицджеральда отстранили от командования штабной ротой и поставили во главе минометного взвода. Во время маневров его взвод обстрелял, по счастью болванками, группу на противоположном склоне. Правда, одновременно он отличился, когда давшая течь баржа затонула на реке Таллапусе, и ему пришлось спасать не умевших плавать подчиненных. В целом он был добросовестным офицером, по-своему заботившимся о здоровье и благе вверенных ему людей, но лучшие его намерения чаще всего выходили им боком. Так, подписка солдат на военный заем не должна была превышать пяти долларов в месяц. Фицджеральд же так увлекся кампанией, что убедил некоторых из них подписаться на сумму месячного оклада. Начальству пришлось потратить несколько дней, чтобы расхлебать заваренную им кашу. «Общее отношение к Фицджеральду сводилось к тому, — вспоминал впоследствии один из служивших с ним офицеров, — что, если перед вами, скажем, ставилась важная задача, и Фицджеральду поручалось помочь вам, мы все предпочитали выполнять ее без его помощи. Это совсем не означало, что мы относились к нему неприязненно, отнюдь нет, большинству он нравился».

В августе издательство «Скрибнерс» возвратило ему рукопись романа, высоко отозвавшись о его оригинальности и сделав конкретные предложения по его улучшению. Фицджеральд тут же засел за работу, и к середине октября «Романтический эгоист» в исправленном виде снова вернулся в «Скрибнерс». На этот раз рукопись была решительно отклонена, несмотря на восторженный отзыв о ней редактора по имени Максвелл Перкинс.[66] Какое-то время Фицджеральду пришлось искать утешения в любви, а не в славе.

Ухаживание за Зельдой не могло не принести ему несомненной известности. В любой компании Зельда становилась центром внимания. Если танец казался ей вялым, она могла опрокинуть столик на колесиках со стоявшими на нем сладостями и напитками или попросить оркестр сыграть затейливый шотландский танец и сольно исполнить его. Во время посещения Оберна она попросила у сопровождающего ее кавалера теннисные кеды, потому что натерла ноги, и, когда ее избрали королевой бала, вышла вальсировать в свете падающих на нее прожекторов в этих огромных спортивных кедах, которые хлопали на ее ногах. Стремление выставить себя напоказ удивительно сочеталось в ней с желанием оставаться незаметной. Ее безудержные вспышки веселья были отдушинами неуемного темперамента, исключительно актом самовыражения. Тем более занятными, что они предназначались, по-видимому, для аудитории, состоявшей из нее одной.

Война в Европе подходила к концу, и Фицджеральд отчаянно стремился успеть попасть на нее. Джон Пил Бишоп, только что вернувшийся с фронта, прислал ему письмо, где рассказывал, как их дозору «удалось захватить трех «языков» после изрядной потасовки». В октябре дивизия, в которой служил Фицджеральд, получила приказ отправиться на Европейский континент. 26 октября Фицджеральд отбыл на север как интендант авангарда, но по пути остановился в Принстоне. Поскольку он не присутствовал во время прибытия подразделений в Хобокен, при разгрузке затерялось оборудование на несколько тысяч долларов. Разразившаяся эпидемия гриппа задержала отправку дивизии. Однако, в конце концов, Фицджеральд с пристегнутым к поясу стальным шлемом ступил на палубу судна. Но тут пришел новый приказ, и он опять сошел на берег и должен был вернуться в лагерь Милз на Лонг-Айленде, где теперь располагалась дивизия. Вскоре было подписано перемирие, и войне пришел конец. К неописуемому сожалению Фицджеральда, ему так и не удалось принять в ней участие.

Джон Пил Бишоп, побывав в траншеях, смотрел на все это иначе. «Мы живы, — ликовал он. — Мы будем жить, и, может быть, будем бедны, но, боже, мы свободны. Скажи честно, ты поселился бы со мной в мансарде (может, это будет подвал, по мансарда звучит не так прозаично) где-нибудь неподалеку от Вашингтон-сквер? Удастся ли нам снова побродить благоуханными майскими ночами по Принстону?.. Мы заберемся по лестнице на Уидерспун и заорем во всю глотку, так, чтобы стало слышно внизу, на Нассау. Мы будем декламировать Китса, прогуливаясь в сумерках вдоль усыпанной листьями Будино-стрит, а потом вернемся в свою мансарду, чтобы, как прежде, проговорить до утра».

В лагере Милз Фицджеральд вел себя так странно, что командир роты приказал ему не покидать казарму. Когда настало время возвращаться в лагерь Шеридан, Фицджеральда нигде не могли найти. Прошел слух, что за день до этого он уехал в Принстон. Каково же было удивление всех сослуживцев, когда рано утром, подъезжая на поезде к вашингтонскому вокзалу, они увидели на соседнем полотне Фицджеральда с двумя девицами и с бутылкой в руке. После этого он рассказывал всем, что угнал паровоз в Вашингтон под предлогом того, что ему требовалось доставить секретные документы президенту Нильсону. Это была одна из его многочисленных побасенок, которая стала легендой.

Несмотря на это нарушение дисциплины, он стал адъютантом командира 17-й пехотной бригады генерала Дж. А. Райана. Свое назначение на эту «приятную, состоящую главным образом в болтовне синекуру», вспоминал он позже, он получил благодаря своей привлекательной внешности и диплому Принстона. Фактически он был секретарем генерала. Однажды во время парада лошадь сбросила его, и генерал распорядился дать ему сержанта — инструктора верховой езды. В остальном же, должность оказалась тепленьким местечком.

В январе 1918 года неожиданно от воспаления легких скончался монсеньор Фэй. В письме к Шейну Лесли Фицджеральд горевал: «…со смертью этого человека весь мой маленький уютный мирок разлетелся на куски». Как ему будет недоставать успокаивающего присутствия Фэя, его теплоты, глубокого понимания и живительного общения, которое скрашивало всю его юность! «Мне кажется, — сокрушался он в том же письме, — будто его мантия каким-то образом опустилась на меня. Может быть, это желание или жажда сохранить в памяти атмосферу, которую он навевал».

Когда вскоре началась демобилизация офицеров полка, где служил Фицджеральд, первым уволили лейтенанта, растратившего небольшую сумму казенных денег. За ним последовал Фицджеральд. Он не совершил ничего предосудительного, просто без него можно было легко обойтись. «Потеря Фицджеральда как офицера, — подытоживал один из его сослуживцев, — была удивительно легко восполнима».

Он был уволен в феврале 1919 года и сразу же направился в Нью-Йорк в поисках счастья. Еще до этого Скотт сделал предложение Зельде, но она медлила, дожидаясь, когда он встанет на ноги. Между тем, она не предпринимала усилий, чтобы охладить пыл других поклонников. Зельда продолжала оставаться королевой балов, и самая опасная конкуренция для Фицджеральда исходила от летчиков лагеря Тэйлор, которые ради нее исполняли фигуры высшего пилотажа над ее домом.

После приезда в Нью-Йорк он послал ей телеграмму: «МОЕ СОКРОВИЩЕ, МЕЧТА, ВДОХНОВЕНИЕ И ВЕРА. ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНА. ЭТОТ МИР — ИГРА, И, ПОКА Я УВЕРЕН В ТВОЕЙ ЛЮБВИ, В НЕМ ВСЕ ВОЗМОЖНО. Я В СТРАНЕ ГРЕЗ И СВЕРШЕНИЙ И ЛИШЬ НАДЕЮСЬ И ВЕРЮ, ЧТО МОЕ СОКРОВИЩЕ СКОРО БУДЕТ РЯДОМ СО МНОЙ».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.