Письма Людмиле Чудовой-Дельсон
Письма Людмиле Чудовой-Дельсон
Людмила Григорьевна Чудова-Дельсон (1924–2003) – музыкальный редактор, переводчик. В 1947 году окончила романо-германское отделение филологического факультета МГУ им. М. Ломоносова. В 1948–1960-х годах была преподавателем музыкального училища при Московской консерватории им. П. Чайковского. В 1958–1967 годах – редактор издательства «Музыка». В 1967–1983 годах работала научным редактором редакции музыки, театра и кино в издательстве «Советская энциклопедия».
Виктор Дельсон, второй муж Людмилы Чудовой, познакомил ее с супругами Козловскими во время одного из их приездов в Москву.
Виктор Юльевич (1907–1970) – выпускник Московской консерватории, музыковед, с 1934 года выступал в печати под псевдонимом Д. Викторов, В. Дель. Автор книг, статей и рецензий, посвященных пианистическому исполнительскому искусству. (О Святославе Рихтере, Владимире Софроницком, Генрихе Нейгаузе, Александре Скрябине, Сергее Прокофьеве, Дмитрии Шостаковиче и др.) В 1938 году Виктор Дельсон был арестован по доносу литературоведа Якова Эльсберга и осужден по 58 статье. Получил срок, который отбывал в Воркутинском ИТЛ. Был реабилитирован и освобожден в 1955 году, а в 1956 году восстановлен в Союзе композиторов.
Знакомство Л. Г. Чудовой-Дельсон и Г. Л. Козловской положило начало их многолетней дружбе, которая поддерживалась регулярной перепиской. Несколько раз Л. Г. Чудова-Дельсон по приглашению Г. Л. Козловской гостила у нее в Ташкенте.
Как близкий друг В. Д. Дувакина, Л. Г. Чудова-Дельсон организовала встречу Козловских с Дувакиным в своей московской квартире, во время которой он сделал магнитофонную запись беседы с ними об Ахматовой. Часть этой беседы опубликована в книге «Анна Ахматова в записях Дувакина» (М., 1999).
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
5 февраля 1971
Дорогая, дорогая Людмила Григорьевна!
Простите нас за малодушие, что только теперь набрались духу написать Вам, после Вашей утраты дорогого нашего Виктора Юльевича. Бессилие слов перед лицом непоправимой беды наполняет душу чувством особой вины.
Но Вы всё понимаете.
Мы хотим, чтоб Вы помнили, что мы очень его любим и храним в сердце своем. Для нас этот год – это какой-то шквал утрат близких и любимых, и вакуум пустоты вокруг нас всё растет и ширится. Соответственно и силы душевные и физические слабеют, и держимся мы словно листья на ветке в осеннюю пору ветров и дождей.
Посылаем Вам два найденных диапозитива с Виктором Юльевичем. Тут Вы увидите такое чудесное и доброе выражение его лица, которое редко запечатлевается на фотографиях. Пусть эти изображения будут у Вас. Хотим от души пожелать Вам, дорогая, всех тех сил, которые нужны, чтоб всё пережить, для того чтоб жить. Оба обнимаем Вас и просим помнить, что у Вас есть настоящие друзья, хотя и живущие очень далеко.
Может, дадите нам знать весточкой о себе?
Как мальчик, сын Виктора Юльевича[433]?
Ваши Галина Лонгиновна и Алексей Федорович,
в просторечии Козлики
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
25 февраля 1974. Стационар
Милый, милый друг Людмила Григорьевна!
Пишу Вам из невеселого места, где меня лечат от страшной дряни (тяжелые спазмы кишечника). В основном я лежу в лежку, а когда прихожу в себя, то тоскую по низшим видам животного мира, потому что высшие виды достигают предела скотства, скудоумия и всяческого мизера. Если бы со мной были хотя бы муравьи, я бы смотрела на них, изумлялась бы их мудрости и угощала бы их чаем с сахаром. А так – бабье мелет слова в труху, а мужчины предаются «рассуждениям несобственных мыслей», от которых можно удавиться. Так от всего грустно. Так жалко хороших людей! И тошно, тошно…
Как Вы живете? Здоровы ли? Не собираетесь ли в наши края? Так бы хотелось повидаться.
Мы живем необычно, утопаем в снегах и морозах до сих пор. Значит, лето будет жаркое и надо бы бежать на Север. Хотим в Рузу; может, смилостивятся и дадут нам 2 месяца вместо одного (июль – август). Посмотрим. Может, там и свидимся.
Наш балет, несмотря на Государственную премию им. Хамзы, эмир Бухарский А.М.А. загрызает, как волк олененка[434]. Он по-прежнему живет по своему закону – «Съел одного, съел другого, заморил червячка». А так как червячок размером с боа констриктора[435], то заглатывать приходится очень много и без разбора.
Мы на всё махнули рукой и даже не пытаемся ничего делать.
Сейчас Алексей Федорович раскачался наконец на написание балета о Гансе Христиане Андерсене. Я не успела Вам показать это либретто. Меня за него хвалил Григорович и уговаривал Алексея Федоровича обязательно писать музыку. Но для аромата надо ему чуть-чуть датского и вообще скандинавского фольклора (для себя).
Не могли бы Вы узнать, где и что можно было бы достать, не выезжая из Ташкента? Может, что есть в Союзе или Музфонде? Если Вы к нам хорошо относитесь (в чем я почему-то не сомневаюсь), может быть, нам поможете в этом деле. Можно нотные записи, можно и магнитофонные, что есть, с гарантией скорого возврата. Или укажите, какие пути и что надо предпринять.
Я недавно написала одну новеллу, несколько удивившую моих друзей. Называется она «Хранитель Медного Свитка». Вы мне говорили, что Вы дружны с Амусиным. Он человек, близко стоящий, как, вероятно, никто другой в России к волнительным и увлекательным расшифровкам рукописей Мертвого моря. Если он человек не только точных слов, букв и концепций науки, а приемлет, как, мне кажется, должен всякий большой ученый, ви?дение художника, мне бы хотелось показать ему, как то, что он делает в науке, может порой заставить играть воображение художника и оплодотворить его искусство. Если хотите, я пришлю Вам эту вещь, и Вы по своему усмотрению покажете или не покажете ему эту новеллу. Вы знаете этого человека и Вам лучше известен его душевный настрой.
Забавно, что моя увлеченность и погруженность в этот давний мир породили во мне, вернее, обострили во мне какие-то телепатические свойства. Раньше у меня было развито телепатическое чувство от человека к человеку. Но теперь у меня был недавно прямо-таки необъяснимый телепатический случай, связанный с вещью. Это почти мистика.
Мне снилось, что я иду по белой южной дороге. Я устала и присела на выступ придорожного обрыва. Я опустила руку, и она легла на серый плоский камень с выщербленным краем. Когда я перевернула камень, оборотная сторона оказалась вся исписанной письменами неведомого мне, но древнего, как я знала, языка. Я удивилась и проснулась.
В этот день я пошла к своим друзьям – археологам и историкам. Среди оживленного разговора муж вдруг обратился к жене и сказал: «Верочка, а почему ты не расскажешь Галине Лонгиновне о маленькой сенсации, что была у вас на днях в Академии наук?» И она стала мне рассказывать, как два дня тому назад пришли три неизвестных человека и оставили серый плоский камень… «С выщербленным краем и на обратной стороне письмена неведомого языка», – продолжала я. «Да, – ответила она, – но откуда вы знаете?» И я рассказала свой сон. Здесь мы стали гадать, что же это за язык. Она мне сказала, что неспециалисты предположили, что, возможно, это согдийская надпись, другие – что это письмена времен Кушанского царства[436]. И вдруг я, совершенно не понимая почему, заявила, что я убеждена, что надпись сделана на арамейском языке. На это мне сказали, что камень отдан на прочтение специалистам.
В эту же ночь, когда я вернулась домой, мне снова приснился сон, и я снова увидела свой камень. Но в этот раз в выщербленный край камня кто-то вделал глиняную вазу. Сосуд был дивной формы, глиняный, но отливал золотистым цветом, и в нем стояли прекрасные колосья спелой пшеницы.
Помимо того, что видели глаза, за всем этим жило что-то значительное и не поддающееся запечатлению и определению, как всегда бывает во сне. И я проснулась с чувством глубокого изумления.
Через несколько дней я узнала, что надпись на камне сделана на арамейском языке и представляет собой благопожелание какому-то Михаилу. Найден был камень в месте, где исстари обитали бухарские евреи.
Вот видите, как может увлеченная душа чувствовать вещи, пришедшие из мира, который она полюбила. А может быть, причина иная и можно ответить словами Флобера: «Каким же надо быть печальным, чтобы писать о Карфагене».
Как поживает Ваш кузен Олик[437], как его зовет Алексей Федорович по старой памяти?
Есть ли что-нибудь отрадное в музыке? У нас ее много – в чудесных записях, этим и живем. Еще тем, что пишет Козлик вместе с журавлем.
Они сейчас живут вдвоем без меня, два бобыля.
Кошка ходит брюхатая, а дивной красоты кот Степка поражает мир великолепием хвоста и манер.
Хочу верить, что скоро будет весна и что, может, я поправлюсь, хотя излечить меня, говорят, невозможно.
Напишите мне письмецо. Очень хочется иметь весточку от Вас.
Обнимаю Вас, и не забывайте нас, Ваших среднеазиатских Козликов.
Любящая Вас Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
14 сентября 1974[438]
Мила! Мила, милая!
Здравствуй, дорогой наш человек!
Приветствуем тебя в это солнечное осеннее утро, перед купанием в прудике моем, неуклонно выполняемом каждый мой здесь ташкентский день.
Галя поправляется, хотя и медленно: кашель всё еще донимает. Нога моя лучше[439], хирург доволен и в восторге от моих купаний и, главное, от тех упражнений для колен, которые я в воде делаю.
Слушай, душечка Мила! У меня к тебе маленькое дело, и притом тактического свойства. Бог послал мне тебя, потому что только ты можешь такое поручение выполнить. Начну по порядку.
В последнее лето в Рузе с моим дорогим братиком, отцом Аленки, я в магазине купил два экземпляра книги Моруа «Жорж Санд». Один – себе, другой – брату Мите. После его кончины Алена мне сказала, что подаренный мной экземпляр мамаша забрала к себе, на улицу Чернышевского. Там эта книга и есть. Теперь слушай: без меня тут у меня какая-то стерва эту любимую мою книгу «увела». Мы перерыли весь дом – нет и нет!! Страшно расстроился. До смешного. Митин экземпляр я ему подарил, но не мамаше, отнюдь!
И вот – твоя задача (душечка Мила, от тебя всё зависит, честное слово!). Если я откровенно напишу всё Алене, письмо непременно прочтет мамаша, и из всей затеи ничего не выйдет. А вот если ты, Мила, позвонишь Алене и скажешь, чтобы она принесла тебе эту книгу, – тогда всё дело в шляпе. Можно сказать Алене, что книга нужна мне для работы.
А ты перешлешь книгу мне!!! Ты приобретешь друга в моем лице навечно. Всегда всё-всё для тебя сделаю.
«Гоха-Дурак»[440] в данный момент дочитывается нашим Борькой. Напиши, прислать ли тебе его с Муртазиночкой[441] (в октябре) или не дожидаясь?
У нас тут масса всяких консерваторских осложнений из-за сволочности неистового ректора. При встрече будет что рассказать!
Книга Дельсончика милого о Скрябине[442] мне страшно нравится. Там есть замечательные вещи.
Ясно-ясно представляю себе твой уютнейший дом, все детали и милых людей в милом Милином доме.
Не допускаю мысли, что с книгой о Санд что-нибудь не получилось. Заранее обнимаю и благодарю тебя! Мне эта кем-то отнятая у меня книжка страшно, страшно нужна. Все кругом смеются. Это потому, что недостаточно обожают пана Фредерика Шопена.[443]
Оставляю место Гале, «припадаю к стопам и склоняюсь почтительно и весьма элегантно», как писал пан Фредерик в письме к Водзиньским.
<…> Только доканчивая к Тебе письмо, я вдруг заметил, что давным-давно (еще в Рузе) я перешел с Тобой на «Ты», но как-то забыл Тебе сказать об этом. Не сердись: я старый, мне – всё можно!
Милый наш дружочек Мила! Гляди, как Козлик вдруг разинтимничался! «У каждого кипариса свои капризы», как говорят поляки. Ну ублажите его, старого чудилу. Он нас тут всех совсем извел.
Но я еще не поблагодарила за две посылочки, которые дошли вполне благополучно. Если бы те баловства, что мы решили еще себе позволить, пришли бы к 15 октябрю, это было бы грандиозно. Это его день, и я бы могла чем-то его порадовать. А то я никак не отдохну и тлею, как лучина. Кашляю так, что приходится вызывать скорую помощь.
Козлик – молодец, и нога обошлась без гипса. С того дня, как мы прилетели, стоит дивная теплая осень. Сад стоит какой-то выжидательный перед осенним пожаром, что вот-вот запылает, весь в гомоне сотен птиц, что пасутся на ветках урючины, где они клюют недоступные кисти винограда. Телеграфируйте нам заранее, состоится ли ваш приезд семнадцатого. Очень жду. Пусть всё будет хорошо.
Мы живем напряженно и безотрадно, изнемогая от ашрафонских злодеяний. Защиты нет, а Ян Борисович[444] находится на опаснейшей грани между жизнью и смертью. Посылаю вам образчик эпистолярного стиля[445], чтоб вы знали, с чем и как нужно сражаться, чтоб не видеть, как на твоих глазах убивают насмерть. Вот так и живем, если это можно назвать жизнью. Много грустного, дружок, и силы на исходе. Если можно, расскажите в Москве о бесчинствах «чудища стоглава, стозевна и лайя»[446], – может, следующее письмо будет веселей.
Привет всем милым людям, что нас помнят. Целую и люблю вас.
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
2 января 1975
Милый, милый друг Мила!
Вот и 1975-й наступил, с чем Вас и поздравляю. Хоть бы он не подкачал и оправдал все надежды, что на него возлагают. Пользуюсь случаем по-человечески поблагодарить Вас за чудесные посылки – фонарь водружен при входе в дом на столбике, на крыльце, тостер печет и варит каждое утро в ретивых, но не очень умелых руках Козлика, а я с того самого дня вся в мыле. Или тружусь, как загнанная кобыла, или же валюсь и предаюсь хворям, чем раздражаю врачих местной национальности, считающих, что жена – не человек, а только блажит при муже.
А диабет себе копит и копит сахар, как скопидом.
Козлик делает соболезнующее лицо, вздыхает, прибавляя, какой он несчастный, и тут же мечтательно говорит: «А ты не испекла бы пирожок?» – ну, или печет, или взрывается, в зависимости от процента сахара в крови.
Кстати, этот сладчайший из ингредиентов очень способствует формированию осатанелости и прочих ведьмовских качеств в характере ci-devant[447] ангела. Так что помимо всего я еще должна бороться с внедрившимся в меня бесом гневливости – вот так и живу в подвижничестве.
Рада представить Вам подательницу этого письма, Вашу маленькую тезку. Мила и ее муж Юра – друзья нашего Валеры Молдавера, а теперь стали и нашими друзьями. Они очень добры ко мне. Прошу любить и жаловать эту крошечную маленькую женщину. Мила расскажет Вам более подробно о моем житье-бытье.
Козлику прислали наконец из Дании подарок от посольства – два тома песенного фольклора, добротное издание девятнадцатого века. Но что-то уж очень пресновато и цирлих-манирлих. Видно, гений в этой стране был только один, и еще приснился одному англичанину бедный принц, бродящий за тенью и бредами под сводами Эльсинора. Вот и всё.
Десятого января Козлик отправится в писательский Дом творчества всерьез писать Андерсена. Он как-то чуточку окреп, много читает и меньше спит. А я бы спала до второго пришествия.
Недавно познакомилась с интересным человеком, фантастической судьбы. Он давал мне читать 17 писем к нему Марины Цветаевой (в фотокопиях, естественно), где я встретила несколько имен людей, игравших роль в Козликиной и моей жизни. Мир удивительно тесен.
Как здоровье мамы? Как Ваши дела и что у Вас нового, хочу знать всё подробно. Напишите мне, дорогая. Козлик обнимает и просит, если можно, позвонить Шехониной и узнать о судьбе его симфонической Поэмы. Извините, что переполошили Вас с Вивальди, Борьке какой-то друг все-таки в Москве выбил, так что спасибо и простите за хлопоты. И еще просьба – любите и не забывайте нас, Ваших азийских Козликов. Привет всем, кто нас помнит. Милым дамам и Дувакину. Целую Вас, дорогая.
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
21 июля 1977
35 градусов жары, вечер.
Дорогой мой друг Милочка! Пишу Вам вблизи начала таянья от жары, в состоянии Амока. У нас 35 градусов, 38, а то и 47 градусов тепла. Но всё же всё, что я Вам напишу, еще в здравом уме и твердой памяти. Но дотерпеть до начала середины августа, когда жары начнут спадать и начнется дивная, долгая среднеазиатская осень! Будут фрукты и плоды, будет Боря, который будет их привозить, и будете Вы, как я хочу верить.
Милочка, дружочек, приезжайте, я жду Вас в начале сентября. Поживем вместе, а потом вместе и поедем в Москву. Я обязательно должна побывать там, и по делам, и просто для души. Невтерпеж уж без своих. Какое-то время побыла бы у брата, а потом, если примете, у Вас.
Только недавно было в газетах опубликовано решение правительства об увековечивании памяти Алексея:
1. Установить бюст на могиле.
2. Обязать Консерваторию, Союз композиторов и издательство напечатать его «Научные труды» (sic!) и музыкальные произведения.
3. Мне установлена, наконец, через полгода, персональная пенсия республиканского значения в размере 80 рублей.
Все попытки друзей добиться 120 рублей не удались. Очевидно, мое соавторство и творчество приняты во внимание не были. Также отклонили назвать его именем музыкальную школу и улицу. Сейчас я хлопочу о мемориальной доске на дом и всякую мысль о «Музее-доме» оставила до того, как это отклонили. Это больному человеку не под силу.
Союз хочет осенью пригласить Юру Фортунатова возглавить комиссию по отбору сочинений для печати. Он мне, поганец, так ничего и не написал.
Здесь Джаббаров договорился с фирмой «Мелодия» в Москве, что они сделают пластинки «Улугбека» со старого монтажа (с отличными исполнителями). К сожалению, когда изымется словесная болтовня, может не хватить музыки на две пластинки. Там нет хоров третьего акта – т. е. сердца оперы и вершины музыкальной драматургии Козлика как оперного композитора. Может, можно было бы уговорить Геннадия Николаевича разучить эти хоры и вкомпоновать в прежнюю, хорошую, дорого тогда стоившую запись. Теперь для этого не дадут таких средств, и нет таких певцов. Клавир «Улугбека» для Варшавы я отправила шестого в Москву. Не знаю, застал ли он Мартина еще там, до отъезда в Варшаву.
Жду ответа от Норы, падчерицы Виктора Станиславича. Теперь жду или письма, или звонка насчет приезда. Надо же, чтобы человек мог ждать и надеяться на хорошее, на радость.
У меня, хотя я и живу затворницей, происходят всякие забавные глобальные завихрения. Как называет меня Валера Молдавер – «Вы романтический полюс земли».
Верно, оттого – чем больше во мне печали, тем сильней люблю жизнь.
Целую крепко, люблю и жду. Привет от «карманной» тезки.
Галя
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
19 октября 1977
Милочка, мой дорогой, дорогой друг!
Просто стыд и срам, сколько я Вам не писала, но человек, находящийся в полосе таких токов и душевных потрясений, как я, не должен обременять собой своих друзей…
Вероятно, пока был жив Козлик, щитом и защитой его был талант, и хотя последние годы его были отравлены и конец был, несомненно, ускорен, но живого его всё-таки стеснялись. Сейчас же даже трудно представить, откуда в душах столь многих такая жажда «уничтожения» его, человека, никогда никому не делавшего зла, доброго, благожелательного к людям, делавшего им столько добра!
Я погибаю от проявления человеческой низости, зависти и предательства.
Последний удар был нанесен Фортунатовым в форме настолько циничной и бесстыдной, что когда я всё поняла до конца, у меня случился такой сердечный приступ – перестал работать сердечный клапан, – и я чуть не умерла. Я не в силах пересказать Вам, дружок, проще, посылаю Вам для прочтения копию письма ему. Оно даст Вам хотя бы абрис того, что случилось.
Юра!
Вы сами бросили жребий!
Скрывая от меня место Вашего пребывания и заметая следы, Вы отдавали себе отчет, что создавшаяся ситуация постыдна. Остатком нравственного чувства Вы понимали, что Вам, тридцать пять лет прожившему в прекрасной легенде лучшего и вернейшего друга Алексея и его музыки, нельзя находиться там, откуда шел неиссякаемый поток хулы и диффамации, которая плескалась вокруг него, заливая тошной мутью его убывающую жизнь.
Алексей был лучезарным чудом искусства, таким сотворил его Бог, и потому беззащитным. И Вы это знали, как никто другой.
Но как случилось, что мрачная слава «гнусной четверки» не только не отпугнула Вас, но так прельстила, что Вы ринулись им навстречу, в грязные объятья карьеристов, клеветников и взяточников, без всякой брезгливости и отчуждения?!
Я не хочу знать, чем и как они купили Ваше отступничество, но знаю, что отныне Вас будет сопровождать дурной запах чечевичной похлебки проданного первородства. Вы умны и не можете не понимать, что изощренные во зле знали, для чего им нужно это отступничество. Ведь это Вами они нанесли свою посмертную месть Алексею, избрав Вас своим орудием. И как же это они всё рассчитали! Но Вы, Вы-то сами почему так охотно согласились этим орудием стать? Значит, они знали Вас лучше меня. Должна сказать, что из всех неправд этого Вашего приезда Вы в одном были откровенны. Вы, не скрывая, сказали мне, что приехали по вызову Консерватории читать лекции. Этим Вы показали мне, что совсем не разбор рукописного наследия Алексея является целью Вашего приезда.
Ваши три визита обнаружили для меня всю степень Вашего «недосуга» и ошеломительного внутреннего равнодушия. С горьким чувством вспоминаю ту тщательную подготовку рукописей к Вашему приезду, чтоб Вам было удобно и легко.
Но Боже, Вы ли это были? Вас ожидала музыка всей его жизни, которая ждала встречи с Вами. Но передо мной сидел равнодушный человек, в ком не было ни радости, ни волнения, ни нетерпеливого ожидания открытий, который через силу подарил целой жизни музыканта шесть часов своего времени.
Я никогда не сделала Вам зла, так почему же Вы сочли нужным увертываться и унижать меня, а не сказать всё прямо. Я горда и чутка, и для меня было бы достаточно куда меньшего количества неприглядностей, чтобы всё понять. Когда Вы сделали свой выбор, вы решили, что со мной можно больше не церемониться, можно не позвонить и не предупредить, чтоб не ждали, и, уезжая, сочли излишним соблюсти хоть какое-то приличие, какие-то внешние конвенансы, этим уж совершенно выпадая из сословия предков.
Поверьте, что я никогда больше не обращусь к Вам и не обеспокою какой-либо просьбой, касающейся произведений Алексея. Вы свободны от каких-либо нравственных и человеческих обязательств.
Мертвых и слабых покидают – в этом, очевидно, гнусный закон жизни, который надо начать принимать, но который для меня понимать слишком поздно. Странно стоять перед обломками крушения того, что тридцать пять лет считал незыблемым.
Но я еще не всё сказала.
Было еще одно обстоятельство, имевшее место во время нашего единственного «совместного собеседования». Среди прочих расплывчатостей и неопределенностей Вы, говоря о публикации Алексеевых трудов, сказали, что среди прочих можно напечатать его статью об Ашрафи, прибавив, что это надо для «объективности истории».
Великий Боже! В чьем доме и из чьих уст это пришлось услышать! Так что, значит, новая ориентация в жизни уже совсем окончательная? Значит, Вы перечеркнули не только Алексея, но и самого себя, и то благородное, за что Вас уважали настоящие люди и музыканты. Вы, один из главных застрельщиков разоблачения плагиатора, теперь мне предлагаете эту двусмысленную инсинуацию. Что, решили прийти на выручку негодяям и хотите совершить амнистию вору и злодею? Ничего себе вам всем пришла идейка – сотворить апологию Ашрафи устами Козловского (во имя «объективной истины истории», конечно).
Могу Вам подбросить еще – он ведь не только писал статьи, его заставляли писать музыку, говорить вступительные слова, делать доклады и даже играть на барабане. Но «объективная история» трагической судьбы репрессированного художника и злодеяния всесильного восточного сатрапа – страшное обвинение веку, еще не написанное, и я не советую Вам забегать вперед. Трусы обычно стараются не вспоминать эти позорные времена, настоящие люди содрогаются и плачут. Стыдитесь! И если Вам не стыдно за самого себя, то мне за Вас очень стыдно.
Разве над Вами сейчас нависла беда, и судьба гнет в три погибели? Это не над Вами висела горечь изгнания, беда безвыходности и кнут работодателя, грозящего двадцать пять лет лишением хлеба и крова. Я знаю, что две тени – Алексея и Дмитрия Дмитриевича – никогда не простят Вам этого отступничества от правды и самого себя.
Но что Вам до них – они только тени, тени, сотворенные из того пламени, что обжигает души, но не руки. Тому, что поселилось в Вашей неузнаваемой душе, суждено процвести. Скат вниз не знает остановок. Поэтому Вам теперь только и нестись добровольно пристяжной в квадриге Воландовских губителей, вместе с ними, к общему бесславию, теряя по пути уважение многих. За вкусом сладких пирогов и радостных застолий Вы забыли, что оставляете за собой след – постыдной скверности. Приобрели Вы мало, утратили много.
Г. Л. Козловская
Уезжая, он заявил в Союзе, что он отказывается от редактирования рукописей, и не счел нужным даже позвонить и проститься со мной.
Потом я узнала, что девушке, написавшей диссертацию об Алексее, он, кривясь и унижая ее работу, заявил: «Ну что уж Вы его так превозносите, преувеличивая его значение». Ничего себе для человека, всю жизнь не находившего достаточных слов для хвалы и преклонения. Когда умер Алексей, то Фортунатову слались телеграммы соболезнования.
Я теперь не имею никаких оснований сомневаться, что, предав и отступив прямо к злейшим врагам, отныне он присоединит свой голос к тем, кто делает всё во зло памяти Алексея Федоровича. Он будет в Москве везде вредить и пакостить.
Дело в том, что летом у меня был Митя Галынин и рассказывал, как неэтично и некрасиво держал себя Фортунатов при издании германовских вещей, к тому же вымотав все нервы неправдоподобной медлительностью.
С книжкой по инструментовке Сергея Никифоровича Василенко, изданной посмертно, тоже была какая-то пакость, и наследники не могут слышать его имени.
Мне достались остатки его великолепия, и только вера и любовь, пронесенная с нашей стороны, не хотели видеть все эти тридцать пять лет дрянности характера. И уж очень он всегда клялся, что Алексей в музыке – это для него – всё: и поэт, и мастер, и единственный наставник.
Из моего письма Вы увидите его ренегатство с Ашрафи. Тут уж просто – мое почтенье. Я приложила вырезки из интервью с Метеком Вайнбергом о Шостаковиче, где он вспоминает, как в этом «деле с плагиатором» он иначе поступить не мог, хотя это и стоило ему, Дмитрию Дмитриевичу, много здоровья…
Очень страшно, Милочка, и сердце не вмещает подобных разочарований.
Я изо всех сил борюсь, чтоб не сломиться и не дать этой пакости меня убить. Я не имею права не сделать всё, что я должна. Только сейчас, наконец, сдвинулось что-то. Здешний Союз послал ходатайство Хренникову и в издательство Кунину, а также Розовскому, чтоб в Москве были напечатаны три произведения Алексея Федоровича – поэма «Празднества», увертюра «Память Гор» и две сюиты из балета «Тановар». Здесь же, несмотря на решение Правительства об увековечивании его памяти, партитуры напечатаны быть не могут. Редактировать их будет Гиенко (местный) и Л. Фейгин (в Москве, кстати, прекрасный музыкант, отличный редактор и в высшей степени ценящий творчество Алексея).
Если Москва во всех инстанциях согласится, я тогда, с Вашего позволения, так или иначе переправлю рукописи Вам. Я верю, что Вы мой и Козликин настоящий друг и будете моей опорой в этом деле. Сейчас у меня вся надежда на Вас. Кроме того, у Фортунатова крепкие связи с Музеем Глинки. Хотя он успел мне со странной злобой и раздражением сказать, что директриса Музея «Вас обдерет, как липку и постарается всё приобрести по дешевке». Прелестная фраза, словно речь идет об охотнорядцах, оптом покупающих товар – мясо, рыбу и птицу. Меня передернуло, и стало тошно.
Конечно, при пенсии в восемьдесят рублей я далеко не Крез, на книжке никаких денег никогда не было и нет, и деньги, конечно, мне нужны, но торговаться, как на базаре, считаю постыдным и не буду. Но Музей молчит, и на мое письмо не ответили. Теперь уж буду думать, не станет ли там гадить Фортунатов.
Не могли ли Вы, Милочка, поговорить с директрисой и узнать, согласны ли они прислать ко мне Николая Николаевича Соколова. Рукописи предварительно разобраны. Я оставлю себе партитуры двух его опер и балет. Издам здесь маленькие вещи для небольших составов. Остальное всё передам Музею. Когда будут напечатаны партитуры, их тоже передам Музею.
Хотя три четверти из того, что было написано Алексеем, бродит по свету, и многое исчезло, по-видимому, бесследно, всё же много и осталось.
Насчет ЦГАЛИ, странно мне являться и говорить: «Приобретите рукописи Козловского».
…Здесь моей поддержкой, ежедневно, ежечасно, является Ян Борисович. Все, что сделано, с великими трудностями и преодолением, – это его усилиями.
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
16 декабря 1977
Милочка, дорогой, дорогой дружок!
Не сердитесь, что не написала с Николаем Николаевичем и не поблагодарила за «благодатные напитки». Спасибо, милая, они были очень кстати, т. к. у нас тут «ни кофиев, ни чаев» нет в помине, если не считать грузинскую дрянь.
Не написала с ним из-за расстройства чувств, которые он не одобрял, согласно железной мужской логике. А моя логика сердца всему наперекор – здравому смыслу и полному пониманию – сокрушает меня печалью. Для меня уход из дома рукописей – это второй вынос, на этот раз его души. Мне приходилось это от него скрывать: человек он славный, но на редкость обидчивый.
Простились мы с ним хорошо и славно дружили, пока он тут работал. Он был несколько разочарован, что основных рукописей – главных сочинений Алексея Федоровича – не оказалось в архиве. Удивительная вещь, что Козлик, такой тщательный мастер при написании своих партитур, бывал чаще всего крайне беспечен и непредусмотрителен, выпуская их в мир. Он почти никогда не делал копий, писал без черновиков и отдавал единственную свою рукопись при продаже ведомствам и издательствам. Поэтому три четверти из написанного им бродит по свету и проваливается в недра различных библиотек, где почему-то, как правило, пропадает.
По своей доверчивости и непредусмотрительности он сделал ужасную одну неосторожность после монтажа «Улугбека», для которого он предоставил дирижеру авторскую рукописную партитуру, вместо того чтобы заказать переписанные номера осуществляемого монтажа. Когда в Москве увидели запись-протокол, что на последней странице рукописи лежал череп Улугбека (М. М. Герасимов устроил нам такую встречу с героем через 500 лет), там начали уговаривать его оставить ее в библиотеке Радиокомитета. Заверяли его, что там она будет отлично храниться, в достойных условиях. Козлика также уверяли, что в Ташкенте рукопись рано или поздно пропадет. И он согласился. Когда с ним Радиокомитет производил расчеты, то они заплатили ему за монтаж, а не за всю партитуру оперы. Это, мне кажется, просто проверить, если поднять бухгалтерские книги.
Когда еще при жизни Козлика Николай Николаевич обратился в Радиокомитет, чтоб начать переговоры о передаче «Улугбека» Музею им. Глинки, там ему ответили, что «Козловский продал рукопись нам, и она является нашей собственностью». Ник. Ник. был так этим ошеломлен, что не стал огорчать Козлика и только теперь рассказал мне. Вся эта акция была совершена устно, нет ни расписок, ни договоренности.
И всё же я хочу попытаться это дело поднять и добиться передачи музею во исполнение желания автора. Музей согласен сделать на ротапринте номера монтажа, а рукопись взять. Я подключила к этому Сергея Артемьевича Баласаняна, написав ему письмо. Он тогда возглавлял Музыкальное вещание Всесоюзного радио, и это по его инициативе был осуществлен монтаж оперы.
Милочка, посоветуйтесь со знающими людьми, как лучше взяться за это дело и есть ли надежда, чтобы человеческое преодолело ведомственность.
Я тут бьюсь из последних сил с мафией, которая с удвоенной силой сопротивляется изданию Козликиных вещей в Москве. Издательство «Советский композитор» просило прислать предлагаемые рукописи, чтобы, ознакомившись, включить в план издательства. Я хочу издать две сюиты из балета «Тановар». Здесь есть в Музфонде эти самые переписанные переписчиком сюиты, но мне их не дают отправить в Москву, чтобы там с них Л. Фейгин, будущий редактор, сделал копии для издания. Здесь в Союзе композиторов «Эра» не работает, в Консерваторию доступа нет, а переснять частным образом – это надо не меньше 250 р., а то и больше. А их у меня нет. Вот и тыкаемся с Борей и ничего добиться не можем. Мафия зорко следит, чтоб нам никто не помог.
У меня лежит подлинная рукопись «Тановара», которую я передам Музею, когда будут изданы сюиты, но выпускать из дома подлинник не могу и не стану.
Но хватит об этих делах. Они слишком волнительны, поглощают все мои мысли и подстегивают мой диабет в ужасной степени. Простите мне, дорогая, мой эгоцентризм. Люди, одержимые одной идеей, не замечают, что не знают меры, приобщая других к своим делам. Но Вы добрая и всё поймете.
У нас третий день снег. В саду было очень красиво, но сегодня тает, и красоты как не бывало.
Было 6 декабря у нас еще землетрясение, да еще какое – вспомнили 1966 год. У меня в это время была приятельница. Началось с крещендо – земля гудела и вздымалась. В доме всё валилось и тряслось. У меня было такое впечатление, что потолок и крыша трещали и подымались. Мы выскочили в сад, где Журушка дрожал на длинных ногах и затем долго и судорожно зевал.
Эпицентр – в 40 км от Ташкента, вблизи Чирчика. Там было 8 баллов, здесь сообщили – 7,5. Ночью спала одетая, боялась повтора.
Кончила только что хорошую книгу о Рубенсе (Письма, документы и воспоминания современников). Я в целом равнодушна к его фламандско-телесному исступлению (очень и глубоко люблю некоторые портреты с их поразительной живописной магией), но книга, т. е. личность, конечно, чрезвычайно впечатляет и поражает беспримерностью судьбы и дарований.
Еще порадовал меня один мой друг, прислав мне два любовных письма Марины Цветаевой к Родзевичу – герою «Поэмы Горы» и «Конца». В свое время Родзевич передал ему, для передачи Ариадне Сергеевне, двадцать ее писем к нему, что Владимир Брониславович и сделал, но не удержался и переписал в дневник два из них.
Ариадна Сергеевна передала их в ЦГАЛИ, и доступ к ним будет закрыт на двадцать пять лет. Брониславович почему-то избрал четырех людей, которым доверил ознакомление с этими двумя письмами, подарив их Ахмадулиной, Нагибину, Гейченко (хранителю Михайловского) и мне.
Меня поразило, что и в великой любви Марина не могла забыть о себе как литературном явлении. Может, я ошибаюсь, но я разочарована в чем-то. Любовные письма надо писать самозабвенно, как Натали Герцен к Гервегу. Но об этом – при встрече.
Новый год чтоб был счастливым, радостным и богатым! Вам и всем детям Вашим.
Целую крепко
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
22 декабря 1977
Милочка, моя дорогая!
Наконец что-то сдвинулось с места. Наш Музфонд соблаговолил разрешить дать рукописи Алексея – двух сюит из «Тановара» и поэмы «Празднества», – чтобы в Москве, в музыкальном комбинате были с них сделаны копии на «Эре». Союз композиторов договорился с Музфондом СССР, что они сделают за счет Музфонда Московского союза композиторов. Копии надо будет потом отдать Игорю Павловичу Ильину в издательство «Советский композитор». Посланные же рукописи, принадлежащие Узбекскому отделению Музфонда, надо будет вернуть обратно в Ташкент (это может сделать комбинат). Боря болен уже давно и поехать не может, но оказалась прекрасная оказия доставить материалы в Москву.
Я попросила все материалы передать Вам, а затем уже кланяюсь в ножки, будьте доброй феей. Доставьте три рукописи в производственный комбинат Музфонда: Смоленская набережная, д. 2. С ними уже будет договоренность, и прилагаю сопроводительное письмо из Союза композиторов. Когда уже копии будут готовы, прибавьте к ним копию, сделанную на «Эре», симфонической поэмы «Память гор» – и все четыре отнесите Ильину. Они просили прислать отобранные комиссией по наследию Алексея Федоровича произведения для ознакомления и включения в план издательства. Только сейчас это наконец можно осуществить.
Крови мне попортили изрядно, но когда Вы уже отдадите в издательство, моей душе будет великое облегчение и утешение. Сейчас вверяю Козлика в Ваши добрые руки.
В добрый час.
Еще раз поздравляю с Новым годом. Вам и всем Вашим – милым, большим и малым, – счастья.
Пусть этот год будет для Вас благословенным и счастливым. Поздравьте от меня Эйгесов.
Крепко Вас целую и очень люблю. Ваша вечно
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
30 марта 1984
Дорогой мой дружочек Мила!
Конечно же, приезжайте, приезжайте, и как можно скорей. Буду рада и счастлива Вас обнять, наговориться, поговорить с милой сердцу душой. Я всегда Вас вспоминаю и горюю, что Вы так далеко и недоступны, понимаю, что московская круговерть не дает людям вздохнуть и не остается ничего для полноценной дружбы и настоящего общения. Эта урывочность всего и вся очень печальна. И я радуюсь, что теперь-то наконец Вы принадлежите самой себе и можете и мне подарить частицу.
Должна Вам признаться, что только теперь, когда от меня отошли все дела и люди, огорчавшие, обижавшие меня и Козлика, я вдруг обрела удивительную внутреннюю свободу, какое-то спокойствие, похожее на счастье, независимость духа, не дающего накатывать отрицательным эмоциям в мой мир. И всякий раз при соприкосновении с ними обязательно откликнется что-то дурное и безобразное. Поэтому я поняла прелесть отшельничества и пускаю в свой мир только милое, хорошее, для меня радостное.
Как ни странно, но я как-то ближе к большому миру и ко всему настоящему, чем очень-очень много людей, считающих себя активно живущими. Поэтому приезжайте, дорогая, и поживем вместе хорошо и славно. Грустно только, что физически я очень ослабела, очень дурно хожу (даже не спускаюсь в сад), кроме Бори (который много месяцев был болен), никого по-настоящему близких нету, кто бы любил меня и помогал. Мне стало очень трудно справляться с домом, так как нет силенок, и всегда не знаю, как буду жить завтра, кто мне что купит и принесет.
Словом, как говорят французы, живу a merci de chacun[448]. Люди быстро устают быть добрыми, и это часто ранит и печалит. Эта зависимость от чужой доброты и одолжений – самое трудное в моей жизни, в особенности при моей гордости и ранимости.
Но если отстранить эту сторону жизни – всё главное при мне. Встречаю очередную весну, сидя на крылечке, и хотя сад после зимних разрушений и Бориного cire[449] всего и вся, очистки десятилетиями не очищавшихся зарослей, похож на мамаево побоище, всё же гиацинты благоухают необыкновенно, цветут мои прелестные пармские фиалки, и земля не хочет знать, что думает и хочет человек. Налетело много птиц, и все птичьи звуки сопровождаются непрерывным остинато горлянок, воркующих с рассвета до темна.
За стеной живет мой невидимый, но очаровательный друг – петушок, который поет и ведет счет дням и ночам. Он точно, как все петухи мира, кричит, когда на небосклоне подымается Канопус, и второй раз, когда Канопус опускается. Третьим криком он предвещает зарю. И вообще, все новости, что он сообщает, напоминают мне, что в мире есть поля, реки и леса, и что коровьи морды пахнут молоком, и что ржанье кобылиц разносит где-то ветер…
Лучше всего, Милочка, Вам приехать числа 18–19 апреля, когда всё уже будет зеленым, но не будет еще жары. В мае будет уже клубника и зелень.
Кроме того, 22 апреля будет Пасха, и если Вы привезете килограмма полтора сливочного масла, то я с Вашей помощью испеку куличи и сделаю сырную Пасху (масло у нас редкость!).
Боря очень обрадовался тому, что наконец с Вами познакомится. Я ему много о Вас рассказывала, и он полон симпатии и дружественности к Вам.
Между прочим, Ваше письмо чуть не затерялось. Обычно почтальон засовывает газеты и письма между рамами окна на улицу. И вот позавчера перед сном я вошла в комнату и увидела в окне белеющий квадрат бумаги. Оказалось, Ваше письмо без конверта. Боря говорит, что, по-видимому, на нем была марка, на которую позарились мальчишки. Хорошо, что все-таки письмо оставили, а то бы я и не знала, что Вы мне написали. Вообще эта поросль демографического взрыва ужасна. Я всё время выдерживаю осады: они перелезают через забор, разбивают крышу из-за орехов, что у меня растут, затем раскрывают настежь калитку (заходи кто хочет). Однажды ворвались даже в дом, схватили миску с орехами и убежали. В этом году я всё берегла 20 гранатов, что поспели осенью. По давней традиции, мы всегда в день рождения Козлика выходили в сад, и каждый уходящий гость уносил по гранату. И вот, выйдя в этот раз, мы увидели полностью оголенный куст. Я чуть не заплакала.
Никакие уговоры и угрозы взрослых не действуют на этих малолетних бандитов, и если принять во внимание, что в окружающих домах живут матери-героини, рождающие до десяти и больше детей в каждой квартире, то представляете, какая орда меня осаждает. В ответ на уговоры мне камнями выбивают стекла. И я, обычно совершенно бесстрашный человек, стала бояться и за себя, и за Журку, которого могут похитить или убить. А Журка – это такой дружок, любимый и дорогой.
Милочка, чтоб не растягивать время, позвоните мне по телефону и сообщите мне о дне приезда. Очень жду, очень радуюсь. Постараемся встретить как можно лучше. Крепко целую и обнимаю.
Галина Лонгиновна
Галина Козловская – Людмиле Чудовой-Дельсон
9 марта 1985
Данный текст является ознакомительным фрагментом.