ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ВСТРЕЧИ НА ПЕРЕКРЕСТКАХ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВСТРЕЧИ НА ПЕРЕКРЕСТКАХ
«Мы от декабристов получили в наследство возбужденное чувство человеческого достоинства, стремление к независимости, ненависть к рабству, уважение к Западу и революции, веру в возможность переворота в России, страстное желание участвовать в нем, юность и непочатость сил.
Все это переработалось, стало иным, но основы целы».
А. И. Герцен. Еще раз Базаров
«Но не забудем, что успех никогда не обходится без жертв и что если мы очистим остов истории от тех лжей, которые нанесены на него временем и предвзятыми взглядами, то в результате всегда получится только большая или меньшая порция «убиенных». Кто эти «убиенные»? Правы они или виноваты и насколько? Каким образом они очутились в звании «убиенных»? — все это разберется после. Но они необходимы, потому что без них не по ком было бы творить поминки».
Н. Щедрин (М. Е. Салтыков). История одного города
«Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа; поступать с ним строго и не иначе содержать, как злодея».
Реестр высочайшим собственноручным е. и. в. повелениям, последовавшим на имя ген. — ад. Александра Яковлевича Сукина (коменданта Петропавловской крепости)
«Добавим еще одно слово о Николае. Какого закала был этот человек, еще совсем молодой в 1826 году, вам расскажет не революционер, а весьма известный и весьма верноподданный генерал Денис Давыдов. Накануне казни заговорщиков… император, приказав повесить осужденных, а не обезглавить их, весь вечер занимался тем, что изыскивал что-нибудь особенно зловещее и оскорбительное, чтоб увеличить ужас обстановки. Он установил мельчайшие подробности и все еще не был доволен. С наступлением ночи он отправился спать; вдруг он требует к себе дежурного и посылает его в крепость: то был приказ бить в барабан во все время казни, как делают, когда гонят солдата сквозь строй».
А. И. Герцен. Исторические очерки о героях 1825 года и их предшественниках, по их воспоминаниям
Встреча Якушкина с Николаем I стоит в русской истории крепко. Судьба свела их с неотвратимостью, перед которой сразу отступила полная личностная несовместимость, как теперь можно было бы сказать, этих людей. И вместе с тем, пожалуй, во многом в силу этой же самой их внутренней несовместимости встреча, означавшая политическое поражение декабриста Якушкина и политическое торжество нового императора России, оказалась прологом целой исторической эпохи, в которую «фасадная, — как сумел ее назвать Герцен, — империя» Николая рухнула, а внутренний мир ссыльного Якушкина не только остался в полной неприкосновенности, но лишь возрос и поразительно расширил свои духовные пределы.
Неотвратимость встречи Якушкина и Николая обусловливалась ее особым историко-композиционным, если можно так сказать, значением — и как эпилога к той уникальной ситуации, которая ранее возникла в жизни российского общества и столь многое, пусть и в гротескном виде, предвосхитила в этой жизни.
«Ну вот, прославленный философ, что скажете вы о русской императрице?.. В какое время живем мы! Франция преследует философию, скифы ей покровительствуют. Г-н Шувалов поручил мне получить ваше согласие на честь печатания в России вашей Энциклопедии»…
Вольтер — Дидро. 25 сентября 1762 г.
«Царствование Екатерины II имело новое и сильное влияние на политическое и нравственное состояние России. Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их на счет народа и унизила беспокойное наше дворянство. Если царствовать значит знать слабость души человеческой и ею пользоваться, то в сем отношении Екатерина заслуживает удивление потомства. Ее великолепие ослепляло, приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие этой хитрой женщины утверждало ее владычество. Производя слабый ропот в народе, привыкшем уважать пороки своих властителей, оно возбуждало гнусное соревнование в высших состояниях, ибо не нужно было ни ума, ни заслуг, ни талантов для достижения второго места в государстве… Со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия — и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России… От канцлера до последнего протоколиста все крало и все было продажно. Таким образом развратная государыня развратила свое государство.
Екатерина уничтожила звание (справедливее, название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестиян (т. е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции. Екатерина уничтожила пытку — а тайная канцелярия процветала под ее патриархальным правлением; Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первый лучи его, перешел из рук Шешковского (домашний палач кроткой Екатерины) в темницу, где и находился до самой ее смерти. Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами — и Фон-Визин, которого она боялась, не избегнул бы той же участи, если б не чрезвычайная его известность… Современные иностранные писатели осыпали Екатерину чрезмерными похвалами; очень естественно, они знали ее только по переписке с Вольтером и по рассказам тех именно, коим она позволяла путешествовать.
Фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие; «Наказ» ее читали везде и на всех языках. Довольно было, чтобы поставить ее наряду с Титами и Траянами, но перечитывая сей лицемерный «Наказ», нельзя воздержаться от праведного негодования. Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне, он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна…»
А. С. Пушкин. Заметки по русской истории XVIII века
«Налоги у нас до того скромны, что в России нет ни одного крестьянина, который бы не кушал курицу, когда ему захочется. С некоторого времени в иных провинциях начали предпочитать курам индюшек».
Екатерина — Вольтеру. 14 июля 1769 г.
«Вы очень удачно доказываете, что монархический образ правления — наилучший из всех; но это справедливо только тогда, когда монархом является Марк-Аврелий, ибо в противном случае, какое дело бедному человеку, пожирает ли его один лев или сотня мышей».
Вольтер — г. Жену, автору книги «Истинные принципы правительства»
«…Одни говорили о том времени с восторженным одушевлением или с умиленным замиранием сердца: блестящий век, покрывший Россию бессмертной, всесветной славой ее властительницы, время героев и героических дел… По мнению других, вся эта героическая эпопея была не что иное, как театральная феерия, которую из-за кулис двигали славолюбие, тщеславие и самовластие… Вся политика Екатерины была системой нарядных фасадов с неопрятными задворками, следствиями которой были полная порча нравов в высших классах, угнетенно и разорение низших, общее ослабление России… Проходим молчанием отзывы о нравственном характере Екатерины… Оба взгляда поражают и смущают не только своей непримиримою противоположностью, но и своими особенностями… Известный дорожный сон Радищева… — злая карикатура царствования Екатерины II… Если припомнить при этом еще известную заметку Пушкина о XVIII в., писанную около 1820 г. по свежим преданиям, то, и не упоминая о других, менее компетентных суждениях, современных или позднейших, можно понять характерно разнообразный состав того, что мы назвали бы противоекатерининcкой оппозицией… Это был не исторический приговор, выведенный остывшей мыслью из обдуманных и проверенных воспоминаний о пережитом времени, а горячее, непосредственное впечатление еще живой действительности, долго не замиравшей и по смерти лица, которое было ее душой. Такое впечатление было небывалым явлением в нашей истории: ни одно царствование, по крайней мере в XVIII в., даже царствование Петра Великого, не оставило после себя такого энтузиастического впечатления в обществе… Это впечатление, независимо от своей исторической верности, от точности, с какою отражалась в нем действительность. само по себе становится любопытным историческим фактом, характерным признаком общественной психологии».
В. О. Ключевский. Курс русской истории
«Маркиз де-Санглот, Антон Протасьевич, французский выходец и друг Дидерота. (Это очевидная ошибка. — Примечание издателя.) Отличался легкомыслием и любил петь непристойные песни. Летал по воздуху в городском саду и чуть было не улетел совсем, как зацепился фалдами за шпиц, и оттуда с превеликим трудом снят…»
Н. Щедрин (М. Е. Салтыков). История одного города. Опись градоначальникам, в разнос время в город Глупов от Российского правительства поставленным (1731–1826)
Создавая блистательную химериаду антиутопической эпопеи того Города Глупова, который грозит, похоже, бессмертием, вызывая и у современного читателя и смех и ужас одновременно, Щедрин, конечно, отталкивался от каких-то социально-психологических реалий не только непосредственным образом окружавшей его действительности (чего не может, понятное дело, избежать ни один художник), он шел тут и от «тьмы веков». Очень характерно, что непосредственно — от вполне определенного периода в российской истории — послепетровского и, если можно так выразиться, дониколаевского, начинавшегося бироновщиной и завершавшегося николаевскими виселицами.
Модель была найдена с безукоризненным чувством историзма.
«Все петербургское устройство висело на нитке. Пьяные и развратные женщины, тупоумные принцы, едва умевшие говорить по-русски, немки и дети садились на престол, сходили с престола, дворцом шла самая близкая дорога в Сибирь и на каторжную работу; горсть интригантов и кондотьеров заведовала государством… Всякие Анны Леопольдовны, Анны Иоанновны, Елизаветы Петровны и Екатерины Алексеевны находили людей отважных и преданных, подвергавшихся из-за них плахе и каторге; погибающее казачество и смятое под ноги дворянства крепостное состояние имело своего Пугачева, а Пугачев свои двести тысяч войска; киргиз-кайсаки откочевали к Китаю; крымские татары соединились с турками; Малороссия громко роптала, все оскорбленное и придавленное императорством заявляло свой протест, — старорусская партия в России — никогда… И только полтораста лет после Петра она находит себе представителя и вождя, и этот представитель и вождь — Николай… Мы все знаем, как Петр ломал старое и как устраивал новое… Он дал тон, наследники продолжали его, преувеличивая и искажая; полвека после него длится одна непрерывная оргия вина, крови, разврата… Какое тут православие, какой тут монархически-рыцарский принцип?.. Историю Екатерины II нельзя читать при дамах. Монархически растленный Версаль с удивлением смотрел на беспутство русского двора, так, как на философский либерализм Екатерины II, потому что Версаль не понимал, что основания императорской власти в России совсем не те, на которых зиждется французская королевская власть».
А. И. Герцен. Княгиня Екатерина Романовна Дашкова
«Председатели Побочных Управ получали от Коренной наставление: чем занимать своих членов, какие читать и распространять сочинения, какие разглашать слухи и выдумывать карикатуры, кого из знатных стараться чернить в общем мнении, как судить о действиях правительства и пр. Люди, неодинаково с ними мыслившие, известны были под названием: «бабушкина веку», то-есть мысливших как было при покойной государыне Екатерине II, «раболепствующих»…»
Записка Бенкендорфа о тайных обществах в России
«Записка» была подана еще в 1821 г. Александру I. После разгрома декабристов Николай I сразу обратился к ней. В день рождения Николая, 25 июля 1826 г., согласно царскому Указу, учреждена жандармская полиция, шефом которой назначен Бенкендорф. Во время следствия над декабристами Бенкендорф — активный член Следственной комиссии. Так с Николаем ожили и восторжествовали «прошедшего житья подлейшие черты», согласно грибоедовской формуле времен Александра.
Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
Ф. И. Тютчев (Эпитафия Николаю I)
…В свое время Ю. Н. Тынянов, обратившись к поэзии Тютчева, пришел к выводу, что именно в его творчестве оказалась своеобразно «канонизирована» архаическая ветвь русской лирики, восходящая к Ломоносову и Державину, что именно Тютчев связал последующую поэзию с одической традицией, но связал особым образом — Тютчев знаменовал своим творчеством предельное разложение той поэтической традиции, которая начала разлагаться еще в творчестве Державина. И если Державин, несмотря на все понукания Екатерины, так и не смог создать «второй Фелицы» и даже в «первой» допустил явное смешение «штилей», то выше тут мы видим уже пример своего рода «антиоды», если только можно прибегнуть к такому неологизму. И не потому, конечно, что Николай I был наделен какими-то особенными «антиекатерининскими» началами и чертами, а потому что был самоочевидно лишен того ореола, который старалась придать своему облику Екатерина, столь старательно «седлая коня Парнасска», даже собственноручно, так сказать. Державину не пришлось далеко ходить в поисках имени-символа для героини своей тотчас восславленной оды — он взял это имя с почти трогательной и вполне патриархальной безыскусственностью прямо из «Сказки о царевиче Хлоре», сочиненной самой же героиней оды среди прочих ее литературных созданий, косноязычный балаган казенной риторики которых столь органично на свой лад дополнялся наглой назидательностью официозного дидактизма. Имя героини — Фелица — происходит без всяких там экивоков от латинского слова, обозначающего счастье. Ни много ни мало!
Дело не в том, чего было больше сотворено в России при Екатерине — хорошего или дурного. Дело в том, как тогда творились все дела. «Век Екатерины» имеет значение некоей точки отсчета на особой шкале российской истории. Тут все дело в типе и стиле того общественного жизнеустройства, того нравственного уклада, которые с таким размахом насаждались тогда в качестве образца для подражания «благодарных потомков» на все времена. Феномен «века Екатерины» — в культе временщичества, предполагающего то принудительное лицемерие, при котором показная сторона жизни охраняется на правах национального достояния, а изнанка объявляется вне закона и даже всякий разговор о ее присутствии наперед приравнивается к разглашению государственной тайны и клевете на общество, влекущими узаконенные меры пресечения.
Тут начинает действовать логика, согласно котором амбиция куда важнее амуниции, тут наступает «эпоха триумфа», на задворках которой укроется всякий исторический «конфуз», если воспользоваться этими щедринскими словечками. Тут престиж — все, а все остальное — ничто. Величие и убожество, всесилие и бренность, парад и повседневность вступают здесь в такие взаимоотношения, при которых скромность и сдержанность должны браться на подозрение, а чувство собственного достоинства и личной чести — смешны и противоестественны как вид помешательства. Суть споров о «временах Екатерины» кроется (иногда и от самих спорящих) в конечном счете в мере понимания или непонимания той их двусмысленности, которая никогда уже не оставит претензий на неоднозначность и многозначительность.
У Якушкина была, можно сказать, чуть ни в крови идиосинкразия ко всякого рода культу удачливости и суетной престижности. В самом формировании его характера сказалось нравственно-психологическое отталкивание от официозных норм общественного поведения и внутреннего состояния души. Без сомнения, энергия подобного рода отталкивания очень заметна и в Пушкине, и в Чаадаеве, в Грибоедове, затем — в Лермонтове, заметна была она у большинства декабристов, хотя и очень по-разному трансформировалась в разных случаях у разных людей. В Якушкине эта энергия «сработала» чрезвычайно сильно и очень своеобразно. Он почти целиком обошелся без громовых филиппик в духе Чацкого и нарочитого эпатажа в стиле иных своих товарищей по движению — в нем энергия отталкивания от жизни напоказ проявилась глухо, но мощно в чрезвычайно обостренном чувстве нравственной меры и общественного такта, которые сразу были замечены его современниками и постепенно переработались в особого рода морально-идеологическую и жизненную позицию, не сразу оцененную передовым русским обществом.
Фигура Якушкина не может быть как следует понята вне ощущения ее контраста с ложным блеском и фальшивой монументальностью образа мыслей, действий и чувств «екатерининских времен», которые обретали или тщились обрести силу и внушительность традиции «высоких» норм «доброго старого времени». Николай на свой лад обнаружил отличное чутье, сразу почувствовав при встрече с Якушкиным прежде всего свою моральную несовместимость с этим прямодушным и сдержанным человеком, совершенно не поддавшимся атмосфере торжественно-устрашающего церемониала высочайшего допроса и особо «доверительной» интонации коронованного следователя, человеком, который заставил царя-лицедея раскрыться перед подследственным и грязно орать на него. Легко представить, как не по себе сделалось Николаю под словно озаряющим взглядом Якушкина.
Трудно бывает не удивиться тому, до какой же степени не только судьбы отдельных людей, но связи судеб оказываются исторически значащи и внутренне красноречивы — словно некий код истории. Тютчев был близким другом Чаадаева. «Человек, с которым я согласен менее, чем с кем бы то ни было, — говорил о Чаадаеве Тютчев, — и которого, однако, люблю больше всех».
Такого рода отношения были вообще характерны для людей из тесного круга коротко знакомых с Чаадаевым. Во многом в последний период жизни — для Пушкина.
Уже само по себе своеобразие такого типа отношений — общественно значимый сюжет, но дело пока не в нем.
В известном Семеновском полку Якушкин с Чаадаевым проделали весь поход 1812–1813 годов, жили в одной палатке. Чаадаев познакомил Якушкина с Пушкиным. Позже Якушкин принимал Чаадаева в тайное общество. Но и это — отдельный сюжет. Весьма нерасточительный на ласковые слова Чаадаев называл Якушкина «братом» в письмах. Якушкин назвал имя Чаадаева на следствии — Чаадаев, как помним, находился в ту пору за границей, мог не возвращаться. Сразу после возвращения из ссылки Якушкин виделся с племянником и первым биографом Чаадаева М. И. Жихаревым, который говорит о «несокрушимой дружбе», связывавшей Чаадаева и Якушкина во всю историю их отношений. Во время пребывания Якушкина в ссылке друзья переписывались. Но и об этом — потом. В ссылке у Якушкина хранился портрет Чаадаева…
С Грибоедовым Якушкин был знаком еще с детских лет. Грибоедов ввел Якушкина в дом Щербатовых, где и разыгралась некая драма чувств, героиней которой оказалась Н. Д. Шербатова — двоюродная сестра Чаадаева. В результате Якушкин оказался в числе вероятных, по мнению историков литературы, прототипов Чацкого, и отсюда ведет начало традиция истолкования того знаменательного факта, что Якушкин вызвался на цареубийство, как следствия его «мучений несчастной любви».
А затем Якушкин женился на Анастасии Шереметевой — дочери Надежды Николаевны Шереметевой, тетки Ф. И. Тютчева.
Н. Н. Шереметева была человеком очень незаурядным и сыграла более глубокую, нежели заметную роль в жизни Якушкина, оказавшись причастной ко многим важным решениям, принимавшимся им. Ее-то рукой, к слову, были сожжены «бумаги» Якушкина, которые она уберегла при обыске в смоленском имении, потом хранила под полом в своем кабинете и уничтожила в предвидении и предчувствии своей кончины, никому не доверив тайны. Человеком она была истовым и на свой лад фанатичным, ее верность тому духовному миру, в котором вырастал и жил Якушкин, не знала, видимо, границ. Через нее, как выяснено современными исследователями, шли многие явные и тайные, обнаружившиеся лишь не столь давно, связи ссыльных декабристов с их семьями в России, ее участием облегчались многие судьбы и утишились многие страдания. Но какое-то особенное чувство, в глубину которого трудно (и надо ли!) проникнуть, она до конца дней испытывала к Якушкину. Он называл ее «Матушкою». Писала она ему в Сибирь, пока могла, каждую неделю. Внутренние перипетии отношений Надежды Николаевны и Якушкина ныне даже стали предметом уместно деликатных в своих заключениях исследований.[1] Благотворно, судя по всему, было вмешательство Надежды Николаевны в судьбу Якушкина в кризисную пору его первой «несчастной любви», она взяла на себя и тяжкую обязанность первой сообщить ссыльному Якушкину о кончине Анастасии, сумев и тут помочь ему «укрепиться духом»…
Н. Д. Щербатова — предмет, как принято было некогда выражаться, страданий юного Якушкина — стала женой известного декабриста Ф. П. Шаховского, участвовавшего вместе с Якушкиным в учреждении тайных декабристских обществ. На допросах князь Шаховской держался с феноменальным по тем временам и обстоятельствам достоинством. Как и Якушкин, он не выказал на следствии ни малейшего чувства страха, он остался совершенно верен честному слову не называть товарищей по Обществу… Понятие личной чести вообще у этих людей было несовместимо с чувством страха — испытываемого или внушаемого — все равно. Оно было у них близко понятию внутренней независимости, которое, собственно, и начинается с чувства независимости от страха. Шаховской был сослан в Туруханск. Бессрочно. «По случаю помешательства в уме» был, несмотря на мольбы жены о возвращении больного, помещен в Суздальский монастырь, где в 1829 году скончался. Николай не переносил и, кажется, боялся людей, не боявшихся его…
Характерным образом о Якушкине утверждалась версия, согласно которой «злоумышление на цареубийство» было совершено им в припадке умопомешательства — следствия все той же «несчастной любви». Эта версия как бы даже содействовала смягчению участи Якушкина по приговору. М. Лунин в своих показаниях, оговариваясь, что Якушкин ему «весьма мало знаком», тем не менее с уверенностью заявляет, что вообще «г. Якушкин (как потом всем сделалось известно) имел припадки сумасшествия». Шаховской на самом деле сошел с ума, но это ему, понятно, уже не изменило судьбы. Чаадаев Николаем I был произведен в сумасшедшие — третий вариант приведения в сумасшествие. Портрет «сумасшедшего Чаадаева» (вернее, уже фотографический снимок с портрета) и ныне хранится в музее-усадьбе Мураново им. Ф. И. Тютчева, в свое время этот снимок был прислан Тютчеву Жихаревым, и Тютчев благодарил Жихарева «за драгоценный подарок» — память о «благородной личности одного из лучших умов нашего времени»… Так, обрекая лучшие умы и благороднейшие натуры на разного рода умопомешательство, «затмение разума» — по «версии» ли, от ужаса ли насильственной судьбы, по «высочайшему» ли повелению, — распадалась в прах и тлен, отравляя окружающих людей, сама химера просвещенного деспотизма. О каком там одическом жанре и «штиле» могла идти речь, о каком там еще «фелицианстве»! Впрочем, Грибоедов успел до Тютчева создать свою знаменитую формулу просвещенного деспотизма — перевернутую формулу, устами Скалозуба — офицера александровских времен, но уже николаевского замеса, — возвестив о появлении едва ли не прямо-таки щедринского феномена «фельдфебеля в Вольтерах». А ведь совсем еще недавно Александр I назначал Державина министром… юстиции! Какой характерный фарсовый штрих! Не Вольтера, так хотя бы «своего» Державина — в фельдфебели. Так кувыркался и выворачивался химерический кентавр просвещенного деспотизма и все искал для себя какую-то личину, не находил и лез из одной кожи в другую, оставляя, как мифологическая Царевна-Лягушка, за собой одну шкурку-выползок за другой… Екатерина, верная своей идее соединения просвещения с деспотизмом во славу последнего, наняла в учителя и воспитатели Александру (и Константину) республиканца Лагарпа, который воспитывал будущего монарха «по Руссо» и «на примерах» Плутарха; кончал Александр в духе архимандрита Фотия и «примерами» Аракчеева. Александровский выползок просвещенного либерализма истлел до того, как были брошены в костер мундиры и ордена гвардейцев-декабристов. Николай I пошел дальше Александра I и тут: он за один, как говорится, хлоп в 1815 году приглашал Роберта Оуэна в Россию — устраивать еще один Нью-Ланарк, а сына его — служить в русскую армию. Словом, эволюция тут постоянно была одна и та же, как сказано в щедринской «Описи…» о просвещенном «сыне XVIII века» виконте Ангеле Дорофеевиче Дю-Шарио, все начинается с объяснения прав человека, а кончается объяснением прав Бурбонов. Вообще можно сказать, что щедринская «Опись…» представляет собой своего рода каталог или даже некий гербарий означенных либерально-просветительских «выползков», они представлены в «Описи…» в едва ли не полном наборе и самых разных модификациях…
Маркиз де-Санглот, о котором в «примечаниях издателя» сказано, что сведения о дружбе его с Дидеротом — «очевидная ошибка», и тем исчерпана тема культурных связей русского самодержавия с французским просветительством, помещен в «Описи…» между Семеном Константинычем Двоекуровым («покровительствовал наукам и ходатайствовал о заведении в Глупове академии. Написал сочинение: «Жизнеописания замечательнейших обезьян») и знаменитым Петром Петровичем Фердыщенко («бывый деньщик князя Потемкина… при весьма обширном уме, был косноязычен»)… А еще упомянутый чуть выше Дю-Шарио и — вплоть до прославленного Эраста Андреевича Грустилова («друг Карамзина… отличался нежностью и чувствительностью сердца… и не мог без слез видеть, как токуют тетерева. Оставил после себя несколько сочинений идиллического содержания и умер от меланхолии в 1825 году. Дань с откупа возвысил до пяти тысяч рублей в год»). И только исчерпав эту гамму либерально-просвещенного деспотизма, «издатель» обращается к фигуре бессмертного Угрюм-Бурчеева («бывый прохвост. Разрушил старый город и построил новый на новом месте»). О том, что за город построил этот «бывый прохвост» (то есть в терминологии прежних времен палач, а затем парашечник в солдатских казармах), что это за здание такое, у нас будет еще случай сказать в иной связи. Теперь же отметим лишь, что, как говорится в весьма основательном современном исследовании, в очертаниях того «города Непреклонска», который, согласно замыслу Угрюм-Бурчеева, должен был возникнуть вместо города Глупова, «явно проступают и такие темные явления исторической русской жизни, как, с одной стороны, «аракчеевщина» с ее военными поселениями, а с другой стороны, «нечаевщина» с ее тотально-уравнительным «казарменным коммунизмом». В авторских примечаниях к этому месту в основном тексте авторитетного исследования сказано, что «как раз в то время, когда Салтыков заканчивал работу над «Историей одного города», Нечаев опубликовал программную статью «Главные основы будущего общественного строя». В ней он изложил свои примитивные, предельно вульгаризованные представления о коммунизме как о строе, в котором все формы жизни и деятельности жестко и принудительно регламентированы. Маркс и Энгельс назвали эти представления «казарменным коммунизмом». Город Непреклонск — отдельная и во многом, кажется, новая тема для исследователей творчества великого сатирика. Лишь в порядке предварительных размышлений над этой темой можно предположить, думается, что в произведениях Щедрина означенный город достаточно подробно очерчен в фундаментальных своих основаниях и даже в довольно подробных рассказах об отдельных в этом городе находящихся зданиях. Не в этом ли, к примеру, городе должен располагаться и тот департамент Государственных Умопомрачений, который, как уверяет Щедрин, спроектировал сам Александр Андреевич Чацкий, впоследствии и возглавивший им же спроектированное учреждение? Вот вам еще один вариант темы Чацкого, которая возникла у нас раньше. Фарсовый, конечно. Бурлескный. Но ведь не только фарсовый и бурлескный — многие из декабристских и продекабристских деятелей, уцелевшие от расправы волею судьбы или расчетом Николая, затем занимали видные государственные посты в Российской империи, некоторые и из репрессированных декабристов не жалели сил на составление разного рода государственных проектов для царя, а сам Николай был склонен внимательно отнестись к «затеям» декабристского толка и кое-что взять да и перенять из этих «затей» в видах усовершенствования своего режима. Конечно, так шло заготовление материала для нового «выползка», но шло ведь. Вот, что касается щедринского Чацкого, который, по мнению Герцена, прямо шел на Сенатскую, а потом — в Сибирь, то «ведь он, после того как из Москвы-то уехал — в историю попал, в узах года с полтора высидел, а как выпустили его потом на все четыре стороны, он этот департамент и надумал. У нас, говорит, доселе по простоте просвещали: возьмут, заведут школу, дадут в руки указку — и просвещают. Толку-то и мало выходит. А я, говорит, так надумал: просвещать посредством умопомрачений. Сперва помрачить, а потом просветить.
— И успешно у него это дело шло?
— Как сказать! настоящего-то успеху, пожалуй, что и не достиг… А под конец даже опустился совсем. «Опротивело!»— говорит. Придешь это, бывало, с докладом, а он: «…уйду, говорит, искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок!»
Существует такое понятие: перекресток истории. В известном смысле словесный штамп. Но само понятие — не пустое. В сущности, жизнь человека всегда так или иначе связана с каким-либо перекрестием линий и направлений общественного развития, с какими-либо пересечениями и совмещениями разнодействующих устремлений, притяжений, усилий и интересов. И всякий человек, включенный самим фактом своего присутствия в одну или даже несколько из этих разнодействующих, оказывается импульсом нового развития той или иной исторической «линии», того или иного направления, существовавших или только намечавшихся ранее и уходящих далеко вперед — за пределы его существования. Иной вопрос, понятно, насколько силен этот импульс, насколько существенным оказывается феномен личного нравственного присутствия данного человека…
Перекрестки, узлы и развязки линий и направлений исторического развития бывают и почти не видны под внешним событийным «узором» жизни, но они при этом остаются на некоем базовом уровне «основы» видимой всеми «ткани» истории. Личность человека нельзя как следует понять, не разглядев расположения и связи тех внутренних тенденций и сюжетов, перекрестия, «нервные сплетения» и узловые точки которых и определяют внутренние координаты личности в сфере духовного обитания общества и даже — в итоге — всего человечества.
Конечно, в известном смысле «екатерининская тема» в различных ее вариациях и применениях — одна из «сквозных тем» российской истории. Это, если угодно, тема гражданского лицемерия в российском обществе, тема того социально-психологического зазора между «казаться» и «быть», пределы которого временами бывали столь вместительными, что поглощали не одни иллюзии, но жизни целых поколений, специализировавшихся в мастерстве выделки «кролика под котика».
Тип людей якушкинского, скажем так, склада формировался, быстро найдя именно в Якушкине своего едва ли не классического исходного выразителя, в прямой противонаправленности к линии всякого рода фасадной престижности. А сама тема «екатерининских времен» была и в целом для декабристов особо актуальной темой духовного развенчания самодержавия и борьбы за наследство европейского Просвещения.
«Увлечения» декабристов Руссо и Вольтером, Дидро и даже Монтенем могут быть достаточно понятны и оценены в этой связи — в связи с попыткой той же Екатерины «увлечь» Вольтера и Дидро, вовлечь их в сферу ее интересов и притязаний. Как Пугачев все примерял к себе императорский титул, а к своим сподвижникам-бунтовщикам имена знатнейших вельмож екатерининских времен, так сама Екатерина все прикладывала к своему лицу — и смотрелась в зеркало: хороша ли, наконец, в таком наряде? — идеи французских просветителей. Пресловутый «Наказ» увенчал ее старания в этом роде, явив образец подделки под просвещенный деспотизм. Составленный из тщательно «обкатанных» и выхолощенных фрагментов книги Монтескье «О духе законов» и некоторых иных зарубежных источников, «Наказ» был заведомо изготовлен «на экспорт», издан на четырех языках и распространен за границей. «Это был смелый шаг с ее стороны, — писал о «Наказе» историк Ключевский, — во французском переводе представить вниманию французского общества свой «Наказ», наполненный выписками из книг, и без того хорошо там известных. Но французских экономистов… за то, что они осмелились разбирать «Наказ» и даже прислали ей этот разбор, она обозвала дураками, сектой, вредной для государства».
Вся эта шутовская возня Екатерины с Вольтером ли, с Дидро ли, даже с Руссо была по сути совсем не шуточным занятием.
Екатерина искала идеологический фасад для своей «империи фасадов», старалась увенчать свою потемкинскую деревню башенкой с золотым петушком заводного механического «вольтерьянства», который одновременно и глаза отводил всякому, допущенному глазеть издалека на «русское чудо», и дело свое делал бы, поскольку им можно было вертеть, как хочешь, указывая всем на истинных «врагов просвещения». Репрессируя «своих» Радищева и Новикова, Екатерина как бы стремилась заместить их перлюстрированными на таможне Вольтером и Дидро. Вот почему так долго продолжали бушевать страсти вокруг темы «екатерининских времен», вот почему, в частности, вслед за именами таких «хулителей» Екатерины, как князь Щербатов, Радищев и Пушкин, можно поставить имена Герцена и Щедрина. И своим монументально бурлескным «Городом» Щедрин, наконец, воздвиг чудовищно-смехотворное надгробие над самой идеей просвещенного деспотизма вообще — на все времена. И монумент пустил корни в историю, зажил, даже заговорил…
«…Случалося мне слышать от одной части моих сограждан изречение такое: правосудия нет. Сие родило во мне любопытство узнать, от чего бы такий вред к нам вкрался? и справедливы ли жалобы о неправосудии? наипаче тогда, когда всякий честный согражданин признаться должен, что может быть никогда и нигде где, какое бы то ни было правление, не имело более попечения о своих подданных, как ныне царствующая над нами Монархиня имеет о нас, в чем ей, сколько нам известно и из самых опытов доказывается, стараются подражать и главные правительства вообще. Мы все сомневаться не можем, что Ей, Великой Государыне, приятно правосудие, что Она Сама справедлива и что желает в самом деле видеть справедливость и правосудие в действии по всей ее обширной области. О том многие изданные манифесты свидетельствуют, а наипаче наказ комиссии уложения, где упомянуто в 520 отделении, что никакой народ не может процветать, если не есть справедлив».
Щедрин!
Нет. Это фрагмент из журнальной статьи самой императрицы.
Огромен путь, пройденный русской общественной мыслью от воодушевленности первыми «великими открытиями» времен «Истории Государства Российского» Карамзина до поры того испытания на трезвость, которому подвергла эту мысль «История одного города». Это в своем роде вехи. Вехи на пути развития всего нашего общественного сознания, проходившего через декабризм и уходившего затем дальше, к новым пределам истории… Свою часть на этом пути, где постоянно совершается некое двустороннее движение, прошел и Якушкин — в сторону трезвого стоицизма, которым он обзавелся в дороге и без которого он уже и шагу дальше ступить не мог.
Да, спору нет, Якушкин был декабристом-просветителем в главном и итоговом содержании своей деятельности.
Но тут надо учесть то немаловажное обстоятельство, что «тема просвещения» отнюдь не сводилась для декабристов вообще к теме борьбы за великое наследие французских просветителей. Не для библиотечных полок отвоевывали декабристы себе Вольтера и Руссо — для дела. А вот о сути «дела» их мнения расходились в разных направлениях и очень далеко. Тут вновь возникал некий важный, узел разнонаправленных устремлений, вновь общественная мысль оказывалась на перекрестке, как былинный богатырь, мучительно раздумывавший, по которой же дороге ему идти и что терять — голову, без которой, в частности, и не увидишь, не узнаешь, куда пошел, или коня, без которого далеко не уедешь.
Мало сказать, что Якушкин побывал на этом перекрестке. Он нашел-таки свой выход из этой фатальной коллизии. Более того, эта коллизия как бы сфокусировалась в Якушкине, его внутренней судьбе и жизненной участи.
Уже было известно: за Руссо — Робеспьер, за Робеспьером — Наполеон. Наполеон угрожал России. Был разбит…
«У Байрона есть описание ночной битвы; кровавые подробности ее скрыты темнотою; при рассвете, когда битва давно кончена, видны ее остатки, клинок, окровавленная одежда. Вот этот-то рассвет наставал теперь в душе, он осветил страшное опустошение… После таких потрясений живой человек не остается по-старому. Душа его становится или еще религиознее… или он становится еще трезвее…
Что лучше? Мудрено сказать.
Одно ведет к блаженству безумия.
Другое — к несчастию знания.
Выбирайте сами. Одно чрезвычайно прочно, потому что отнимает все. Другое ничем не обеспечено, зато много дает. Я избираю знание… Что проповедовали первые христиане и что поняла толпа?.. Толпа приняла все связующее совесть и ничего освобождающее человека. Так впоследствии она поняла революцию только кровавой расправой, гильотиной, местью… к слову «братство» приклеили слово «смерть». «Братство или смерть!» сделалось каким-то «Кошелек или жизнь» — террористов… Нам непростительно увлекаться, думать, что достаточно возвестить римскому миру евангелие, чтоб сделать из него демократическую и социальную республику, как это думали красные апостолы».
А. И. Герцен. С того берега
«Тридцать лет протекло с начала французской революции. Ужасы ее, причины их, последствия, деспотизм Наполеона, порабощение народов были предметом внимания мыслящих людей. Подобные события при сходных обстоятельствах могли повториться во всякой другой стране. Язва крепостного состояния крестьян располагает Россию к большим бедствиям в случае внутренних беспокойств, как был тому пример во время Пугачева, нежели всякое другое европейское государство. Развитие промышленной образованности, не соединенное с развитием нравственного в той же степени просвещения, могло заставить крепостных с нетерпением сносить свое состояние, тем более, что слухи о желании государя дать свободу крестьянам должны были представить помещиков как единственное препятствие к получению ее. Поставить Россию на ту степень просвещения, на которую она имела право по политическому своему положению в европейском мире, и охранить ее от бедствий, могущих ее постигнуть при крутом перевороте, которое никакое правительство ни предвидеть, ни остановить не в состоянии и который может быть последствием одного только несовершенства финансовой системы, в то время, когда потребности государства увеличились, — вот цель, которая представлялась обществу».
Прибавление к Запискам кн[язя] С[ергея] П[етровича] Т[рубецкого]
«…Князь Сергей Петрович был не просто ветераном движения, но одним из его основателей и идеологов. Он не отходил от тайных обществ все девять лет их существования. В канун восстания немалую роль играло и то, что Трубецкой был боевым офицером, участником многих сражений, кавалером русских и иностранных орденов. С Бородина и заграничных походов он пользовался репутацией человека хладнокровной и осмотрительной храбрости.
Этот очень высокий полковник (около двух метров росту), с горбоносым лицом (мать — урожденная княжна Грузинская), на всех, кто его близко знал, производил впечатление спокойной надежности.
Розен впоследствии писал о нем: «…я жил с ним вместе под одною крышею шесть лет в Читинском остроге и в Петровской тюрьме за Байкалом. Товарищи знали его давно и много лет до рокового дня; все согласятся, что он был всегда муж правдивый, честный, весьма образованный, способный, на которого можно было положиться»… Ни один из руководителей Северного общества не вел на допросах столь сложной игры, как диктатор… Робкий, колеблющийся, старающийся уклониться от деятельности перед восстанием диктатор есть прежде всего создание самого Трубецкого… На самом же деле… все его качества остались при нем и утром 14 декабря. Но страшно и, на его взгляд, непоправимо изменилась ситуация… Трубецкой сказал лишь то, что соответствовало облику «антидиктатора», который он выстраивал»…
Я. Гордин. События и люди 14 декабря
«При свидании с Пестелем… речь зашла и о Наполеоне, Пестель воскликнул: «Вот истинно великий человек! По моему мнению, если уж иметь над собою деспота, то иметь Наполеона. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарования!» и проч. Поняв, куда это все клонится, я сказал: «сохрани нас Бог от Наполеона! Да впрочем этого и опасаться нечего. В наше время даже и честолюбец, если он только благоразумен, пожелает лучше быть Вашингтоном, нежели Наполеоном». «Разумеется, отвечал Пестель, я только хотел сказать, что не должно опасаться честолюбивых замыслов, что если бы кто и воспользовался нашим переворотом, то ему и должно быть вторым Наполеоном: и в таком случае мы все останемся не в проигрыше».
Из показаний К. Ф. Рылеева Следственному Комитету
«Вот тут перед нами отчетливо два крыла движения, правое и левое. Не в том суть, что одни хотели конституции, другие республики. Разница шла глубже. Политическая цель определяла всю тактику. Вы вчитайтесь, как представлял себе ход восстания Трубецкой… Где вы это слышали, что надо избегать «буйства» и «разброда» (читай: массового революционного движения); что надо подлаживаться к буржуазии, а главное, что не надо опережать событий, выжидая всего от «обстоятельств»? Как это последнее называется — идти за обстоятельствами, за событиями, в создании которых вы никакого участия не принимали? Это называется, вы помните, хвостизм, — а проповедовали всю эту философию наши меньшевики… Среди гвардейского офицерства 1820-х гг. вдруг перед нами оказываются две тактики, столь близкие и столь знакомые — тактика решительного наступления и тактика трусливого «выжидания событий». Стратегия революции, оказывается, всегда одинакова, и все соглашатели похожи друг на друга, как две капли воды… Трубецкой, повидавшись с Пестелем, «заключил… что он человек вредный, и что не должно допускать его усилиться, но стараться всевозможно его ослабить» (!)… Но что Трубецкой — его репутация давно сделана. Возьмите Рылеева… его первое показание — первое, как он только что был арестован… Вы там прочтете: «Страшась, чтобы подобные же люди не затеяли чего-нибудь подобного на юге, я долгом совести и честного гражданина почитаю объявить, что около Киева в полках существует общество…» И первая же картечь, посыпавшаяся на колебавшиеся полки, — а колебалась даже конная гвардия, атаковавшая каре весьма вяло, — оставила бы Николая на площади с одним Преображенским батальоном: да вопрос, остался ли бы еще и этот последний. Но это значило начать междоусобную войну… Николай не побоялся этого — и при относительном равенстве сил победил… И, казалось, навеки была осуждена его тактика, что не мешало ей воскресать при аналогичных обстоятельствах в течение целого столетия. Палить или не палить? Тут весь спор «Великоросса» и «Молодой России», народовольцев и чернопередельцев, большевиков и меньшевиков… Нереволюционная революция… И этой нереволюционной революцией объясняется самая тяжелая черта всего дела — то, что началось после крушения. О «геройском поведении» декабристов, как массы, смешно говорить… Откровенны, в конце концов, были почти все, — и мне очень приятно закончить эту печальную повесть примером, показывающим, что все-таки не совсем все — и что немногих настоящих революционеров не так-то легко было сломить и пыткой. «При высочайшем вашего императорского величества повелении ко мне присланный Якушкин для содержания, как злодея, во вверенной мне крепости, мною принят и по заковании его в ножные и ручные железа посажен в Алексеевском равелине в арестантский покой № 1… Комендант генерал-адъютант Сукин…» Это было 14 января. Просидев, «как злодей», месяц, Якушкин 13 февраля показывал: «Лица, принадлежавшие вместе со мной к тайному обществу, известны мне единственно потому, что я дал им уверение хранить имена их в тайне. Доверенность их ко мне обратить во зло, дабы сим уменьшить ответственность мою перед законом, почитаю я нарушением обязанности, совестью моей на меня возложенной»…
М. Н. Покровский. Русская история с древнейших времен
«Декабристы закономерно опасались проявлений бонапартизма в своей среде. Во-первых, всего четыре года назад умер Наполеон, во-вторых, к их услугам была российская история прошлого века. Известно, что многие декабристы подозревали в бонапартизме Пестеля. Рылеев при первом знакомстве заподозрил Трубецкого в «честолюбивых видах». Батеньков примерял на себя роль, которую играл некогда Бирон при малолетнем Иоанне Антоновиче».
Я. Гордин. События и люди 14 декабря