ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Социализм и политика

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Социализм и политика

Тот, кто на основании сочинений Чернышевского старается составить себе понятие об его политических взглядах, сначала испытывает некоторое смущение, если только он сам не равнодушен к политике. В самом деле, человек, который был после Белинского наиболее ярким представителем передовых стремлений в нашей литературе, кажется сначала политическим индифферентистом. И не потому, что из-под его пера выходит несколько неудачных выражений; не вследствие какой-нибудь описки, а в силу тех общих принципов, на основании которых он судит иногда о важнейших явлениях западноевропейской жизни. В доказательство мы сошлемся на статью "Борьба партий во Фракции при Людовике XVIII и Карле X" ("Современник", 1858 г., No№ 8 и 9). Мы там читаем:

"У либералов и демократов существенно различны коренные желания, основные побуждения. Демократы имеют в виду по возможности уничтожить преобладание высших классов над низшими в государственном устройстве, с одной стороны, уменьшить силу и богатство высших сословий, с другой, — дать более веса и благосостояния низшим сословиям. Каким путем изменить в этом смысле законы и поддержать новое устройство общества, для них почти все равно. Напротив того, либералы никак не согласятся предоставить перевес в обществе низшим сословиям, потому что эти сословия по своей необразованности и материальной скудости равнодушны к интересам, которые выше всего для либеральной партии, именно, к праву свободной речи и конституционному устройству. Для демократа наша Сибирь, в которой простонародье пользуется благосостоянием, гораздо выше Англии, в которой большинство народа терпит сильную нужду. Демократ из всех политических учреждений непримиримо враждебен только одному — аристократии; либерал почти всегда находит, что при только известной степени аристократизма общество может достичь либерального устройства. Потому либералы обыкновенно питают к демократам смертельную неприязнь, говоря, что демократизм ведет к деспотизму и гибелен для свободы" [45].

Тут прежде всего бросается в глаза, что слово: демократы употреблено Чернышевским не в его настоящем смысле. Демократ стремится к "народоправству", а для человека, стремящегося к "народоправству", вопрос о политическом строе всякой данной страны отнюдь не может быть второстепенным вопросом. Да и можно ли уничтожить преобладание высших классов над низшими в "государственном устройстве" иначе, как с помощью известных политических реформ. Наконец, неверно то, что из всех политических учреждений демократ непримиримо враждебен только аристократии. Трудно представить себе демократа, который уживался бы с абсолютизмом. Чернышевский был слишком образованным человеком для того, чтобы все это могло остаться ему неизвестным. Поэтому приходится вспомнить, как часто вынуждаемы были русские писатели пользоваться эзоповским языком. Если мы в только что сделанной нами выписке заменим слова: "демократ", "демократы", — словами: "социалист", "социалисты", и если мы к этим словам прибавим эпитет: утопический, утопические, то все станет ясным и понятным. Социалисты-утописты в самом деле были, за немногими исключениями, совсем, или почти совсем, равнодушны к политике, и им в самом деле было "почти все равно", при каких политических условиях начнется введение нового общественного строя. Понятно поэтому, что Чернышевский, который сам стоял на точке зрения утопического социализма, мог, нисколько не изменяя своим передовым стремлениям, отодвигать вопросы политического строя на самый задний план и даже находить, что наша Сибирь гораздо выше Англии.

Далее Чернышевский разъясняет свою мысль с помощью таких доводов, которые еще больше подтверждают наше предположение о том, что под демократами он понимает социалистов. Он говорит: "С теоретической стороны либерализм может казаться привлекательным для человека, избавленного счастливою судьбою от материальной нужды: свобода — вещь очень приятная. Но либерализм понимает свободу очень узким, чисто формальным образом. Она для него состоит в отвлеченном праве, в разрешении на бумаге, в отсутствии юридического запрещения. Он не хочет понять, что юридическое разрешение для человека имеет цену только тогда, когда у человека есть материальные средства пользоваться этим разрешением [46]. Народ не имеет материальной возможности пользоваться политической свободой. Почти во всех странах большинство его безграмотно. С какой же стати станет он дорожить правом свободной речи? Нужда и невежество осуждают его на полное непонимание государственных дел. С какой же стати будет он интересоваться парламентскими прениями? Чернышевский категорически говорит, что "нет такой европейской страны, в которой огромное большинство народа не было бы совершенно равнодушно к правилам, составляющим предмет желаний и хлопот либерализма" [47]. Этим объясняется то, что либерализм везде бессилен. "Из теоретической узкости либеральных понятий о свободе, как простом отсутствии запрещения, вытекает практическое слабосилие либерализма, не имеющего прочной поддержки в массе народа, не дорожащей правами, воспользоваться которыми она не может по недостатку средств" [48].

Масса не только не дорожит, но и не может дорожить политическими правами. Ее бедственное материальное положение совершенно лишает ее возможности обнаружить сколько-нибудь серьезную политическую самодеятельность. Таковы те основные положения, опираясь на которые, Чернышевский судит о современной ему политической жизни Европы. Это те самые положения, с которыми почти на каждом шагу встречается человек, изучающий историю утопического социализма. Утопический социализм никогда не мог разрешить той антиномии, первая половина которой гласит, что масса не может интересоваться политикой, а вторая утверждает, что серьезные политические преобразования могут быть совершены только при энергичной поддержке со стороны масс. Поэтому практические планы социалистов-утопистов никогда не имели широкого, — национального, как говорят на Западе, — характера: они всегда сводились к основанию частными средствами земледельческих колоний, производительных ассоциации и т. п. Спустя какой-нибудь десяток лет, — даже менее того, — после появления статьи "Борьба партий во Франции", европейский пролетариат в лице наиболее сознательных своих элементов разрешил указанную антиномию, заявив, что смотрит на политическое движение, как на средство достижения своих экономических целей. Первый же манифест Международного Товарищества Рабочих говорил, что "первый долг рабочего класса заключается в завоевании политического могущества". Интересно, что к тому времени, когда началась литературная деятельность Чернышевского, даже некоторые из социалистов-утопистов начали принимать более или менее деятельное участие в политической жизни. Это можно сказать, например, о многих французских фурьеристах. Но Чернышевский, как видно, еще не дал себе ясного отчета в этом, правда, тогда еще мало заметном, повороте социалистической мысли. Политическим индифферентистом он, на самом деле, не был никогда; напротив, он всегда живо интересовался политикой. Но, не веря в способность "простонародья" к политической инициативе, он не мог задумываться о выработке для него сколько-нибудь определенной политической программы. Этим и объясняется заключение его статьи, в котором так характеризуется период внутренней жизни Франции, простиравшийся от восстановления Бурбонов до июльской революции. "Напрасная борьба династии против новых интересов, нимало не враждебных выгодам королевской власти; напрасный союз ее с партиею, от торжества которой не могла она желать никакой пользы для себя, против партии, искренно желавшей союза с династиею, выгодного для династии; оставления народа беззащитным и безнадежным вследствие противоестественного союза династии с феодалами; увлечение народа отчаянием к восстанию, — гибель династии без пользы для народа, — вот в коротких словах история Реставрации. Реакционеры понесли наказание, которого заслуживал их эгоизм; но грустно то, что династия ради удовольствия этих бездушных эгоистов готовила себе ненужную погибель" [49].

Неужели Чернышевский в самом деле мог в конце 1858 г. грустить о том, что династия Бурбонов погибла ради удовольствия французской аристократии? В этом, конечно, очень позволительно усомниться. Всего естественнее предположить, что это заключение статьи Чернышевского было написано со специальною целью показать русскому правительству, что оно сделает большую ошибку, если отождествит интересы монархии с интересами дворянства, упорно защищавшего свои классовые интересы при отмене крепостного права. Точно так же отмеченные выше рассуждения о том, в каком смысле для "демократа" Сибирь выше Англии, должно было, по-видимому, намекнуть кому следовало на то, что наша крайняя партия готова будет энергично поддерживать правительство, если только оно сумеет избежать указанной ошибки. Подобные же заявления делались в то время, как известно, М. А. Бакуниным и А. И. Герценом. Пусть не подумает читатель, что мы обвиняем нашего автора в политическом иезуитизме. Совсем нет! Мы именно доказываем, что Чернышевскому не было никакой надобности кривить душою, чтобы высказывать подобные соображения.

До какой степени тесно и крепко связаны были соображения этого рода с его основными общественными взглядами, показывает следующий факт. Уже в 1860 году, т. е. в то время, когда он и сам твердо убедился в том, что советы, дававшиеся нашей радикальной интеллигенцией правительству, не имели ровно никакого влияния на политику этого последнего в крестьянском вопросе, Чернышевский счел нужным подробно доказывать в октябрьской книжке "Современника", что вожаки крайней партии в Италии не настолько дорожат республиканскою формою правления, чтоб не сделать уступок монархии, если только она станет серьезно защищать интересы народа. "В теории они действительно республиканцы, — говорил он, — но в практике всегда были готовы всеми силами поддерживать государей, проникнутые национальным чувством. Им кажется, что вопрос о форме правления в Италии далеко не имеет того значения, как вопрос о национальном единстве. Не только теперь им кажется это, но и всегда они так думали, всегда они готовы были быть ревностнейшими приверженцами монархического правительства, посредством которого могла бы получить государственное единство Италия. Так действовал и сам Маццини, глава так называемых итальянских республиканцев" [50].

Мы не говорим, что Маццини действовал или стремился действовать иначе. Мы только утверждаем, что частые у нашего автора указания на возможность союза крайних партий с тою или другою династией дают весьма важный материал для характеристики его собственных политических взглядов. Если ему "грустно", что французские Бурбоны приготовили себе "ненужную" погибель, то единственно потому, что участие французской народной массы в июльских событиях 1830 г. кажется ему совершенно бесполезным для ее интересов. Он как будто даже сожалеет о том, что она выказала готовность поддержать либерала. И по этому поводу он делает интересное тактическое замечание уже не частного, а общего характера. "Враг наших врагов друг нам. — Это заключение, — говорит он, — слишком часто ведет к самым горьким разочарованиям; очень часто случается людям, руководясь им, попадать из Сциллы в Харибду, или, по русской поговорке, из огня в полымя; но тем не менее редко успевают оберечь себя от него даже такие опытные в политических делах, такие осторожные и недоверчивые люди, как дипломаты. Что же удивительного, если простой народ мало-помалу поддался этой мысли? Феодалы нападали на новые учреждения, дорогие народу, — либералы защищали эти учреждения, — чего же больше? Масса стала доверчива к ним. Правда, защищались эти учреждения либералами вовсе не в том духе, не с теми целями, с какими вводились; смысл одних и тех же слов не был в 1820-х годах таков, каков был тридцать, сорок лет тому назад. Но где же было народу разбирать такие тонкости? Не у него, однако, а у большинства людей образованных, сильнейший элемент в умственной жизни — рутина; народ привык любить известные слова и не иметь симпатий к защищавшим эти слова" [51].

Итак, только в силу рутины парижский народ поддержал либералов в 1830 году? А как поступил бы он, если бы не находился под властью рутины? Ответ мы находим в следующих словах Чернышевского: "Простой народ сражался без всяких определенных собственных требований; он увлекся тяжестью своего положения к участию в вопросах, чуждых его интересам; он не озаботился продать свое содействие, не выторговал себе никаких условий прежде, чем примкнуть к той или другой стороне. Разумеется, он не получил ничего" [52].

Отсюда прежде всего следует, что парижский народ должен был лишь на известных условиях оказать свою поддержку либералам в июле 1830 года. Против этого спорить невозможно: когда два деятеля соединяют свои усилия против третьего, то они, очевидно, должны предварительно сговориться насчет того, на каких взаимных условиях они это делают. Но Чернышевский говорит не только это. Он утверждает, что политические вопросы вообще были "чужды интересам" парижского народа. Стало быть, этот народ должен был, по мнению Чернышевского, предъявлять либералам требования чисто экономического характера. Тут мы опять видим тот своеобразный "экономизм", — как выразились бы у нас лет 10 или 8 тому назад, — которым отличались все социалисты-утописты, и ошибка которого становится ясною лишь с точки зрения научного социализма. Маркс еще в своем споре с Карлом Гейнценом накануне революции 1848 года писал: "Рабочие прекрасно знают не только то, что буржуазия должна будет сделать им более значительные уступки, чем абсолютизм, но и то, что она против своей воли создает в интересах собственной промышленности и торговли почву для сплочения рабочего класса; сплочение же рабочих есть первое условие их победы. Рабочие знают, что уничтожение буржуазных имущественных отношений не достигается сохранением феодальных. Они знают, что революционное движение буржуазии против феодальных сословий и абсолютной монархии [53] может начаться лишь в тот день, когда победит буржуазия".

Основатели научного социализма хорошо знали, что рабочему классу не раз приходилось выступать на историческую арену под предводительством буржуазии и бороться с врагами своих врагов. Но они не видели в этом достойной сожаления ошибки пролетариата, объясняемой лишь его неразвитостью, лишь преобладанием "рутины" в его умственной жизни. Они считали, напротив, что, борясь с врагами своих врагов, пролетариат совершал свое собственное политическое воспитание. Они писали в манифесте: "Несогласия внутри старого общества всегда способствуют, так или иначе, развитию пролетариата. Буржуазия ведет постоянную борьбу; сначала — против аристократии, потом — против тех слоев своего класса, интересам которых противоречит развитие крупной промышленности; борьба ее против буржуазии других государств не прекращается никогда. В каждом из этих случаев буржуазия вынуждена обращаться к пролетариату, просить его помощи и толкать его таким образом на путь политических движений. Она сообщает, следовательно, пролетариату свое политическое воспитание, т. е. вручает ему оружие против самой себя".

Ошибку Чернышевского можно характеризовать кратко словами: ему не ясна была связь экономических интересов пролетариата с его политическими задачами. Эта ошибка, свойственная, как мы уже не раз говорили, всему утопическому социализму [54], имеет не только исторический интерес. Она до сих пор, то здесь, то там, повторяется теми идеологами пролетариата, — а иногда и целыми, более или менее обширными, рабочими организациями, — которым по той или другой причине не удается постигнуть связь политики с экономикой. В последние годы самым ярким примером этой теоретической неясности могла бы служить теория так называемого революционного синдикализма, распространяющегося преимущественно во Франции и в Италии. Так как Чернышевский считал, что политические вопросы чужды интересам массы, то он мог, оставаясь верным себе, не только ставить Сибирь выше Англии, но и удивляться тому, что на самом деле вовсе не удивительно, т. е. тому, что ни одна из политических партий во Франции не попыталась опереться на социализм для упрочения своего господства. "Какова бы ни была, — говорит он, — форма политического устройства, предпочитаемая известною партиею, все равно, эта форма могла получить прочность только от разрешения вопросов, составлявших предмет исследования для тех мыслите-лей, которые заботились приискать средства к удовлетворению потребностей массы. Но все политические партии — абсолютисты, конституционалисты, республиканцы — одинаково восставали против этих попыток, которыми пролагался единственный путь к успокоению общества. Республиканцы сделали такую ошибку в 1848 году; теперь, при июльской монархии, делали ее консерваторы и умеренные либералы" [55].

Недоумение нашего автора разрешилось бы очень скоро, если б он принял во внимание, что все старые политические партии были партиями, выражавшими стремления таких классов или слоев французского общества, интересы которых были противоположны интересам пролетариата или, по крайней мере, очень сильно расходились с ними, между тем как социализм даже в своей утопической фазе был, правда, иногда довольно фантастическим, выражением именно пролетарских интересов. Все старые партии прекрасно понимали это, и потому все они восстали против социализма. Из этого положения был только один выход: возникновение самостоятельной политической партии, служащей интересам пролетариата. И этот выход был найден историей: мало-помалу рабочие партии возникли во всех передовых странах Европы. Но Чернышевский, как видно, еще не терял надежды на то, что выход найдется в примирении с социализмом одной из старых политических партий.

Напоминаем читателю, что мы указываем на ошибки Чернышевского вовсе не для того, чтобы нападать на этого в высшей степени замечательного человека, а единственно для того, чтобы как можно лучше выяснить себе сильные и слабые стороны его миросозерцания. Ошибки Чернышевского были не его личными ошибками: они объясняются не отсутствием у него внимания к предмету или логической последовательности, а общими недостатками той точки зрения, на которой во всех странах стояли даже самые гениальные социалисты утопического периода. В сочинениях Чернышевского эта неудовлетворительность обнаруживается подчас с особенною силою именно потому, что он был человек чрезвычайно выдающегося ума. Построив свою философию истории на том идеалистическом принципе, что миром правят мнения, он не мог не применять этого принципа и к политике. И только тот поймет во всей их полноте его политические взгляды, кто будет помнить, что имеет дело с человеком, который, несмотря на свою материалистическую философию, держался в общем идеалистического объяснения истории. Вот очень наглядный образчик, показывающий, каким образом исторический идеализм Чернышевского проникал собою ею политические рассуждения.

"Все на свете, — говорит он, — требует для своего осуществления силы. Дурное и хорошее одинаково ничтожно, когда бессильно. Что же такое сила? В теории сила дается логикою. Кто имеет совершенно определенные принципы, кто развивает их последовательно, тот всегда одерживает в теоретическом споре верх над людьми непоследовательными, говорящими в одно время об одном и том же и "да" и "нет". Все великие теоретики были люди крайних мнений. Но другое дело — практическая жизнь. В ней важно то, на чьей стороне большинство. А у большинства господствующий принцип — рутина. Редки бывают минуты, когда овладевает обществом сильная идея, и оно скоро утомляется непривычным для него напряжением умственных сил и снова впадает в рутину; а рутина, это — вовсе не логическая смесь старого и нового, смесь мыслей, принадлежащих совершенно разнородным принципам, которым никак нельзя ужиться вместе в последовательной теории, но которые очень ладно набиваются рядом в головы, мало способные мыслить. Силен в обществе тот, кто имеет за себя большинство. Вот причина тому, что в конституционных государствах власть принадлежит обыкновенно партии так называемых умеренных людей, — людей непоследовательного образа мыслей, желающих лишь наполовину все то, к чему стремятся" [56].

Сам Чернышевский делает отсюда тот вывод, что люди крайних мнений всегда работают не в свою пользу, а в пользу умеренной партии, несмотря на то, что истинными двигателями истории являются именно они, люди крайних мнений. Но для нас важна здесь другая сторона вопроса. Для нас имеет существенную важность указание на то, что в этих, так сказать, "пролегоменах" ко всем политическим рассуждениям Чернышевского весь его материализм сводится лишь к тому положению, что все на свете осуществляется силой. А как только возникает вопрос о том, что такое сила, наш автор сразу переходит на точку зрения идеализма. Силен тот, за кем большинство, а большинство всегда поддается рутине, всегда держится умеренных и отсталых мнений. Вот почему в конституционных государствах власть принадлежит умеренным людям. "Миром правят мнения", а масса плохо разбирается во мнениях — в этом разгадка хода всемирной истории и в этом же объяснение современных нам политических событии. Последняя наша выписка сделана нами из статьи "Граф Кавур". Посмотрите же, как применяются заключающиеся в этой выписке общие положения к тому, что происходило в Италии во время ее последней борьбы за свое освобождение.

"В Италии по национальным делам есть, как и везде, два противоположные образа мыслей, очень последовательные каждый своему принципу. Представителями одного надобно назвать покойного короля неаполитанского Фердинанда и нынешнего правителя римских дел Антонелли; известнейший представитель другого — Маццини. Которого из них вы ни захотите послушать, он рассуждает гораздо логичнее Кавура и его сотоварищей. Но один принцип уже не удовлетворяет рутинному образу мыслей большинства, другой еще не вошел в рутину. От этого при обыкновенном настроении итальянского общества ни тот, ни другой не могут удовлетворить ему. Удовлетворительна только та смесь, которая составляет рутину, образовавшуюся из клочков прежнего принципа, еще уцелевших, и клочков нового принципа, уже успевших сделаться общими местами… Фердинанд неаполитанский и Антонелли, а на противоположном конце Гарибальди и Маццини одинаково трудились в пользу Кавура, потому что масса общества не расположена идти далеко ни по какому правлению: она рада останавливаться подле тех, которые в дурном ли, в хорошем ли одинаково говорят: "остановимся; мы уже далеко ушли; отдохнем, успокоимся"" [57].

Несколько ниже Чернышевский говорит, что если бы Кавур и другие предводители умеренной партии в Италии взяли на себя инициативу движения, а не были бы подталкиваемы крайней партией, та масса отбросила бы их от себя, как людей, не соответствующих неопределенности ее тенденций и вялости ее желаний. "Иметь обдуманную, ясную программу! — восклицает он. — Может быть, это и хорошо само по себе, может быть это и полезно для нации, но масса общества никогда не поставит, не будет иметь своими представителями таких людей. Стало быть, нечего порицать Кавура за то, что был он таким, каким был, занимая место, какое занимал: такие люди требуются этим местом; другие не годятся для него" [58].

Здесь у Чернышевского понятие "нация" не совпадает с понятием: "масса общества". А ввиду того, что под обществом понимались и до сих пор иногда понимаются у нас так называемые образованные классы, то можно подумать, что вышеприведенная, весьма не лестная характеристика массы относится только к этой части населения. Мысль эту можно было бы подтвердить выписками из других его статей [59]. Но неправильно было бы заключать отсюда, что Чернышевский подобно нашим народникам ставил "простолюдинов" выше интеллигенции. Мы уже знаем, каким низким представлялся ему умственный уровень "простонародья" даже в самых передовых странах Европы; мы видели, что поддержка, оказанная французским народом либеральной буржуазии в 1830 году, объяснялась у него тем соображением, что масса везде живет рутиною. Значит, если он в своих отзывах о массе делает иногда молчаливо подразумеваемое исключение для "простолюдинов", то то происходит по какой-нибудь особенной причине, а вовсе не потому, что он ставит их выше общества. Какая же это причина? Та, что "простолюдины", вообще говоря, не занимаются, по его мнению, политикою, а потому и не имеют случая обнаружить свою склонность к рутине. В политическом обозрении 6-й книжки "Современника" за 1859 год, он, сообщив о том, что в Германии усиливается движение, требующее вмешательства Немецкого Союза в пользу Австрии, замечает: "Мы говорили не о простолюдинах, а собственно о классах, в которых сосредоточивается общественное мнение, которые заняты политическими делами, читают газеты и обнаруживают влияние на ход дел, — эта толпа, повсюду служащая игрушкою своекорыстия и интриги" [60].

"Простолюдины" не читают газет, не занимаются политическими делами и не имеют влияния на их ход. Так обстоит дело теперь, пока еще глубоко спит их сознание. А когда оно пробудится под влиянием передового отряда действующей исторической армии, состоящего из "лучших людей", усвоивших себе выводы современной науки, тогда" простолюдины" поймут, что их задача состоит в коренном переустройстве общества, и тогда они возьмутся за дело этого переустройства, не имеющее прямого отношения к вопросам о формах политического устройства. Таков был преобладавший взгляд Чернышевского, который и обнаруживается в большинстве его многочисленных политических обозрений [61]. Если иногда этот, по существу своему идеалистический, взгляд на политику уступает место другому взгляду, являющемуся как бы зачатком материалистического понимания, то это есть лишь исключение, совершенно подобное тому, с которым мы встречались при изучении исторических взглядов Чернышевского: читатель помнит, что в этих взглядах, тоже идеалистических по своему существу, тоже встречались зачатки материалистического взгляда на историю. Поясним же теперь двумя примерами, какой характер должны были принимать политические обозрения Чернышевского под влиянием только что указанного нами и преобладавшего у него взгляда на отношение политики к главным задачам рабочего класса.

Первый пример. В январе 1862 года он в своем политическом обозрении вступает в спор с прусской либеральной "National Zeitung" по поводу внутренней политики Австрии. "National Zeitung" писала: "Судьба Австрии да послужит для других государств уроком, чтобы они не делали расходов, превышающих финансовую их силу. Причиною разорения Австрии служит безмерность расходов ее на войско". Чернышевскому не нравится это размышление "National Zeitung". Он сознается, что не имеет возможности опровергнуть данные, на которых оно построено. Эти данные засвидетельствованы, "к сожалению", самим австрийским правительством, которое имело неосторожность "объявить цифру своего дефицита". Но, "к счастью", спор можно перевести в область принципов и на почву исторической необходимости. При таком его обороте окажется, что австрийское правительство право. Чернышевский рассуждает так:

Расходы на войско в Австрии действительно очень велики. Но, ведь иначе и быть не может: австрийская армия многочисленнее французской, а ее содержание обходится почти вдвое дешевле. Стало быть, нельзя обвинять австрийское правительство в излишней расточительности. Правда, можно сказать, что Австрия могла бы уменьшить свою армию. Но Чернышевский утверждает, что австрийское правительство решительно не в состоянии сделать это. Чтоб иметь возможность уменьшить армию, оно должно было бы отказаться от Венеции и удовлетворить требования венгров. Но какое же правительство отказывалось когда-нибудь добровольно от обладания какою-нибудь землею. Англия никогда не отказывалась от господства над Ирландиею; Пруссия — от господства над Познанью. "Значит, — заключает Чернышевский, — обскурантизм и деспотизм австрийского правительства остается тут не при чем: либеральное правительство точно так же старалось бы сохранить власть над Венециею" [62]. То же и насчет Венгрии. Советовать австрийскому правительству удовлетворить ее желаниям, это все равно, как если бы советовать купцу, чтоб он не брал торговой прибыли, или советовать землевладельцу, чтобы он не брал дохода со своей земли, или советовать "National Zeitung", чтобы она отказывалась от подписчиков. Даже более того: Чернышевский находит, что даже эти нелепые советы менее странны, чем советы, даваемые австрийскому правительству либералами. Австрийское правительство не может последовать этим советам [63].

Подобные доводы, приводившие к тому заключению, что деспотическое австрийское правительство поступает совершенно правильно, должны были поражать и в самом деле поражали очень многих читателей "Современника". Они производили впечатление даже не равнодушия к вопросам политической свободы, а прямого сочувствия обскурантам. Противники не раз обвиняли Чернышевского в таком сочувствии. Именно ввиду подобных обвинений он в конце своего мартовского политического обозрения 1862 года делает ироническое признание: "для нас нет лучшей забавы, как либерализм, — так вот и подмывает нас отыскать где-нибудь либералов, чтобы потешиться над ними". Но на самом деле он писал свои парадоксальные обозрения, разумеется, не за тем, чтобы "потешиться" над либералами, и не за тем, чтобы защищать деспотические правительства. В их основе лежала та мысль, что при наличности данных общественных отношений дела не могут идти иначе, чем они идут, и что тот, кто желает, чтобы они шли иначе, должен направить свои усилия на коренную переделку общественных отношений. Поступать иначе значит только даром тратить свое время. Либералы вызывали насмешки Чернышевского именно тем, что они предлагали паллиативы там, где нужно было радикальное лечение [64].

Второй пример. В апреле того же года по поводу столкновения прусского правительства с прусскою палатою депутатов, Чернышевский опять как будто берет сторону абсолютизма в его борьбе с либерализмом. По его словам, либералы напрасно удивлялись тому, что прусское правительство не сделало им добровольной уступки, а предпочло волновать страну распущением палаты. "Мы находим, — говорит он, — что прусскому правительству так и следовало поступить" [65]. Это опять должно было поразить наивного читателя и показаться ему изменою делу свободы. Само собою понятно, однако, что и тут наш автор вовсе не ополчался на защиту деспотизма, а только хотел воспользоваться прусскими событиями для сообщения наиболее догадливым из своих читателей правильного взгляда на то главное условие, от которого зависит в последнем счете исход всех крупных общественных столкновений. И вот что говорит он на этот счет:

"Как споры между различными государствами ведутся сначала дипломатическим путем, точно так же борьба из-за принципов внутри самого государства ведется сначала средствами гражданского влияния или так называемым законным путем. Но как между различными государствами спор, если имеет достаточную важность, всегда приходит к военным угрозам, точно так и во внутренних делах государства, если дело не маловажно. Если спорящие государства слишком неравносильны, дело обыкновенно решается уже одними военными угрозами: слабое государство исполняет волю сильного, и этим отвращается действительная война. Точно так же и в важных внутренних делах война отвращается только тем, если одна из спорящих сторон чувствует себя слишком слабою, сравнительно с другой: тогда она смиряется, лишь только увидит, что противная партия действительно решилась прибегнуть к военным мерам. Но если два спорящие государства не так неравносильны, чтобы слабейшее из них не могло надеяться отразить нападение, то от угроз доходит дело и до войны. Обороняющийся имеет на своей стороне очень большую выгоду, и потому, если он уже не слишком слаб, то не падает духом от решимости более сильного противника напасть на него" [66].

С этой точки зрения он и смотрел на то, что происходило тогда в Пруссии. Он защищал и хвалил прусское правительство, — необходимо заметить это, — единственно потому, что оно "действовало как нельзя лучше в пользу национального прогресса", разрушая политические иллюзии тех наивных пруссаков, которые, неизвестно на каком основании, воображали, что система истинно конституционного правления водворится у них сама собою, без борьбы со старым порядком. И если он не обнаруживал ни малейшего сочувствия к прусским либералам и даже потешался над ними, то это объясняется тем, что и они, по его справедливому мнению, хотели добиться своих целей без решительной борьбы со своими политическими врагами. Говоря о возможном исходе столкновения между палатою и правительством, он с большою проницательностью замечает, что "судя по нынешнему настроению общественного мнения в Пруссии, надобно полагать, что противники нынешней системы находят себя слишком слабыми для военной борьбы и готовы смириться при первой решительной угрозе правительства, что оно прибегнет к военным мерам" Так оно и вышло. Чернышевский был прав в своем презрении к прусским либералам. Они действительно хотели, чтобы конституционный порядок утвердился в Пруссии сам собою. Они не только не прибегли к решительным действиям, — за это их нельзя было бы винить, так как при тогдашнем соотношении общественных сил это было невозможно, — но в принципе осуждали всякую мысль о таких действиях, т. е. препятствовали, насколько это зависело от них, такому изменению общественных сил, которое позволило бы прибегнуть к таким действиям в будущем. Чернышевский не мог простить им это, как не простил и Лассаль. Замечательно, что именно в то время, когда Чернышевский осмеивал прусских либералов в своих политических обозрениях, Лассаль громил их в своих речах. И еще более замечательно, что в этих речах германский агитатор иногда теми же словами, как и Чернышевский, говорил о соотношении общественных сил, как об основе политического строя каждой данной страны. Лассаль имел во многих отношениях тех же учителей, что и Чернышевский. Естественно, что политическая мысль обоих работала в одном и том же направлении и приходила к результатам, отчасти совпадающим между собою. Мы потому говорим: "отчасти", что, отмечая большое сходство между взглядами Лассаля, с одной стороны, и Чернышевского, с другой, не следует закрывать глаза и на различие между ними. Лассаль не ограничивается тем выводом, что конституция каждой данной страны служит юридическим выражением существующего в ней соотношения общественных сил. Он старается найти те причины, которыми определяется это соотношение, и находит их в общественной экономике. Относящиеся к этому вопросу речи Лассаля проникнуты материалистическим духом, чего совсем нельзя сказать, например, об его речи о философии Фихте или об его "Системе приобретенных прав". Чернышевский тоже не игнорирует вопроса о причинах, обусловливающих собою соотношение общественных сил, но в своем анализе он останавливается, дойдя до общественного самосознания, т. е. не переступает той границы, которая отделяет исторический идеализм от исторического материализма. В противоположность Лассалю, он в своих рассуждениях о прусских делах выступает гораздо более последовательным идеалистом, чем во многих других своих статьях политического или исторического содержания. Эта разница тоже должна быть целиком отнесена на счет "соотношения общественных сил". В Пруссии, как ни слаб был прусский капитализм сравнительно с тем, что он представляет собою в настоящее время, все-таки уже начиналось рабочее движение в новейшем смысле этого слова; а в России только начинало расцветать то движение разночинцев, которое называется обыкновенно движением интеллигенции. Под влиянием нужд рабочего движения даже идеалисты нередко оказываются вынужденными рассуждать по материалистически. Примеров такого влияния нужд рабочего движения можно не мало насчитать в современной Франции. Движение интеллигенции, наоборот, даже материалистов толкает иногда на путь чисто идеалистических рассуждений. Это особенно хорошо наблюдается в нынешней России.

Политические обозрения Чернышевского предназначались для "лучших людей", которым нужно было знать, чему они должны учить отсталую массу. Дело "лучших людей" сводилось, главным образом, к пропаганде. Однако, не исключительно к ней. "Простонародье", вообще говоря, не фигурирует на политической сцене. И то, что происходит на этой сцене, — тоже говоря вообще, — мало касается его интересов. Но бывают исключительные эпохи, в течение которых народная масса пробуждается от своей обычной спячки и делает энергичные, хотя нередко малосознательные, попытки к улучшению своей судьбы. В такие исключительные эпохи деятельность "лучших людей" более или менее утрачивает свой преимущественно пропагандистский характер и становится агитационной. Вот что говорит Чернышевский о подобных эпохах:

"Исторический прогресс совершается медленно и тяжело… так медленно, что если мы будем ограничиваться слишком короткими периодами, то колебания, производимые в поступательном ходе истории случайностями обстоятельств, могут затемнить в наших глазах действие общего закона. Чтобы убедиться в его неизменности, надобно сообра-зить ход событий за довольно продолжительное время… Сравните состояние обществен-ных учреждений и законов Франции в 1700 году и ныне, — разница чрезвычайная, и вся она в выгоду настоящего; а между тем, почти все эти полтора века были очень тяжелы и мрачны. То же самое и в Англии. Откуда же разница? Она постоянно подготовлялась тем, что лучшие люди каждого поколения находили жизнь своего времени чрезвычайно тяжелою; мало-помалу хотя немногие из их желаний становились понятны обществу, и потом, когда-нибудь, через много лет, при счастливом случае, общество полгода, год, много три или четыре года, работало над исполнением хотя некоторых из тех немногих желаний, которые проникли в него от лучших людей. Работа никогда не была успешна: на половине дела уже истощалось усердие, изнемогала сила общества и снова практическая жизнь общества впадала в долгий застои, и по-прежнему лучшие люди, если переживали внушенную ими работу, видели свои желания далеко не осуществленными и по-прежнему должны были скорбеть о тяжести жизни. Но в короткий период благородного порыва многое было переделано. Конечно, переработка шла наскоро, не было времени думать об изяществе новых пристроек, которые оставались не отделаны начисто, некогда было заботиться о субтильных требованиях архитектурной гармонии новых частей с уцелевшими остатками, и период застоя принимал перестроенное здание со множеством мелких несообразностей и некрасивостей. Но этому ленивому времени был досуг внимательно всматриваться в каждую мелочь, и так как исправление не нравившихся ему мелочей не требовало особенных усилий, то понемногу они исправлялись; а пока изнеможенное общество занималось мелочами, лучшие люди говорили, что перестройка не докончена, доказывали, что старые части здания все больше и больше ветшают, доказывали необходимость вновь приняться за дело в широких размерах. Сначала их голос отвергался уставшим обществом, как беспокойный крик, мешающий отдыху; потом, по восстановлении своих сил, общество начинало все больше и больше прислушиваться к мнению, на которое негодовало прежде, понемногу убеждалось, что в нем есть доля правды, с каждым годом признавало эту долю все в большем размере, наконец, готово было согласиться с передовыми людьми в необходимости новой перестройки, и при первом благоприятном обстоятельстве с новым жаром принималось за работу, и опять бросало ее, не кончив, и опять дремало, и потом опять работало" [67].

Политические обозрения Чернышевского имели целью именно показать "лучшим людям", что старое здание современного общественного порядка все более и более ветшает, и что необходимо "вновь приняться за дело в широких размерах". И, как это по всему видно, ему к концу первого, — т. е. досибирского, — периода его литературной деятельности стало казаться, что общество все больше и больше прислушивается к его мнению и все больше и больше соглашается с ним. Другими словами, он стал думать, что и в русской истории приближается один из тех благодетельных скачков, которые редко совершаются в истории, но зато далеко подвигают вперед процесс общественного развития. Настроение передовых слоев русского общества в самом деле быстро поднималось, а вместе с ним поднималось и настроение Чернышевского. Он, находивший когда-то возможным и полезным разъяснять правительству его собственные выгоды в деле крестьянского освобождения, теперь уже и не думает обращаться к правительству. Всякие расчеты на него кажутся ему вредным самообольщением. В статье "Русский реформатор" ("Современник", 1861 года, октябрь), написанной по поводу выхода книги Н. Корфа: "Жизнь графа Сперанского", Чернышевский подробно доказывает, что никакой реформатор не должен обольщаться у нас подобными расчетами. Враги называли Сперанского революционером. Этот отзыв смешит Чернышевского. У Сперанского, действительно, были очень широкие планы преобразования, но смешно называть его революционером по размеру средств, какими он думал воспользоваться для исполнения своих намерений. Он держался только тем, что успел приобресть доверие имп. Александра I. Опираясь на это доверие, он и думал осуществить эти планы. И именно поэтому Чернышевский называет его мечтателем. Он был человеком очень тонкого ума, но горячность его стремлений ввела его в ошибку. Мечтатели часто бывают смешны; но они становятся вредны обществу, когда обольщаются в серьезных делах. "В своей восторженной хлопотливости на ложном пути, — говорит Чернышевский, — они как будто добиваются некоторого успеха и тем сбивают с толку многих, заимствующих из этого мнимого успеха мысль идти тем же ложным путем. С этой стороны деятельность Сперанского можно назвать вредною" [68].

Не поддается вредным увлечениям в политике только тот, кто постоянно помнит, что ход общественной жизни определяется соотношением общественных сил. Тому, кто хочет действовать сообразно с этим основным положением, приходится иногда переживать тяжелую нравственную борьбу. Чернышевский старается предупредить на этот счет "лучших людей" своего времени ввиду приближавшегося, как он думал, скачка. Так, еще в январе 1861 года, разбирая одну книгу известного американского экономиста Кери, ничтожество которого, мимоходом сказать, разоблачается у него самым лучшим образом, он неожиданно переходит к известной еврейской героине Юдифи и горячо оправдывает ее поступок. Он говорит: "Исторический путь не тротуар Невского проспекта; он идет целиком через поля, то пыльные, то грязные, то через болота, то через дебри. Кто боится быть покрыт пылью и выпачкать сапоги, тот не принимайся за общественную деятельность: она — занятие благородное для людей, когда вы думаете действительно о пользе людей, но занятие не совсем опрятное. Правда, впрочем, что нравственную чистоту можно понимать различно: иному, может быть, кажется, что, например, Юдифь не запятнала себя… Расширьте круг ваших соображений, и у вас по многим частным вопросам явятся обязанности, различные от тех, какие следовали бы из изолированного поставления тех же вопросов" [69].