«Если спросят, кто я, скажи – Махно». 1921–1925

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Если спросят, кто я, скажи – Махно». 1921–1925

Февраль 1921 года. На улицы Одессы Багрицкий выходит, как на праздничный парад. Он держит путь свой на бульвар Фельдмана, 1 (сейчас это Приморский бульвар), к Паустовскому в редакцию. Багрицкий импозантен. Прохожие оглядываются – неужто повстречали вчерашнего атамана или батьку? Пронеслись над ним грозы гражданской, и возвернулся он в Совдепию. А может – это сам Нестор Махно?

В серой папахе, зеленой бекеше, хрустящих галифе, сверкающих чоботах чеканит шаг ладный казак. Косая сажень в плечах, немного сутулится. Ростом – выше среднего. Вес – трудно определить. Но бросается в глаза его правильное телосложение. Нет лишнего веса. Плечи несколько приподняты. Ноги непропорционально худые по сравнению с мускулистым туловищем. Шея короткая, полная. Череп круглой формы, лоб небольшой, плоский. Грудь широкая. На сцене сгибает руки, как борец перед схваткой. Крепко захватывает края трибуны. У него кисти и пальцы рук большие. Только на правой руке не сгибается один палец. Чрезвычайно пластичные кисти и пальцы. Их можно перегибать в дорсальную сторону, они производят впечатление бескостных. О таких говорят – руки скрипача.

Казак прямо смотрит перед собой. Его глаза глубоко сидят в орбитах. Они серого цвета, ясные и лучистые. Лицо бледное. Очень белое. На щеке – шрам. Из-под папахи вьется каштановый чуб с сильной проседью. Чуб у него казацкий, густой, спутанный. Волосы слегка вьются. Они отличаются способностью сами по себе быстро приходить в беспорядок, почти совершенно закрывая собою лоб.

Неожиданно послышался забытый возглас: «Мрак! Газэта!» Отощавшие разносчики прессы отвыкли от своего занятия – он не вчитались в заголовок, и «Моряк» продавали как «Газэту “Мрак”». За полчаса разошелся весь тираж. Печатали «Моряк» на оборотной стороне неразрезанных табачных акцизных листов – бандеролей времен Центральной Рады с надписями: «За продаж і купівлю тютюнових виробів без бандеролів або з зіпсованими бандеролями винуватці караються на підставі закону».

Секретарь редакции Константин Паустовский познакомился тогда со всем «Коллективом поэтов». Они охотно шли к нему ради чудного авторского вознаграждения: черный кубанский табак, синька, хлеб, ячневая крупа, соленая килька. Паустовскому Багрицкого представляет выпускающий «Моряка» Исаак – Изя Лившиц: «Это наш одесский поэт и птицелов Эдуард Багрицкий».

«Вы, как всегда, напутали, Изя, – поправляет его нарочито хриплым басом Багрицкий. – Следует произносить: «Багратион-Багрицкий, последний потомок княжеского кавказско-польского рода из иудейского колена Дзюба».

Высокий и неправдоподобно худой человек с профилем менестреля и прядью красивых каштановых волос, свисавшей на лоб, подает руку Паустовскому. Широкую дружелюбную руку. И щелкает по-военному каблуками. Потом он подходит к шкафу с 82 томами энциклопедии Брокгауза и Ефрона и четырем к ней дополнительными. Достает первый том. Перелистывает его и выбирает все листки папиросной бумаги, которыми в книге были переложены цветные рисунки и карты.

«Эдя!» – предостерегающе восклицает Изя. Но человек с профилем менестреля даже не взглянул на него. Он вынимает второй том энциклопедии и повторяет свои действия.

«Вот теперь покурим!» – говорит он со смаком.

«Эдя, это некрасиво», – настаивает Изя.

Багрицкий молча оторвал от папиросной бумаги короткую полоску.

Как-то особенно ловко он зажимает ее между пальцами. Подносит ко рту. И вдруг, к изумлению Паустовского, раздается тоненькая, как колокольчик, но вместе с тем громоносно-звонкая трель какой-то безусловно трогательной птахи: «Это было необыкновенно. Я слышал, как в крошечном и горячем горле этой птахи пересыпался поющий бисер».

«А это, по-вашему, красиво или некрасиво?» – интересуется Багрицкий.

«Зимой 1921 года я жил в Одессе, в бывшем магазине готового платья «Альшванг и компания». Я занял явочным порядком примерочную на втором этаже, – вспоминал Паустовский. – В моем распоряжении были три большие комнаты с зеркалами из бемского стекла. Зеркала так крепко были вмурованы в стены, что все попытки – и мои и поэта Эдуарда Багрицкого – выломать эти зеркала, чтобы обменять их на продукты на Новом базаре, ни к чему не привели. Ни одно зеркало даже не треснуло».

К лету 1921 года литературная жизнь в Одессе ненадолго оживилась. В полуподвальчике, бывшем ванном заведении, открывают кафе. Вначале его назвали «Хлам» (Художники, Литераторы, Артисты, Музыканты). Но вскоре переименовали в «Мебос» – Меблированный Остров.

Десяток стульев и столов, буфетная стойка и расстроенное пианино, над которым висела надпись: «В пианиста просят не стрелять – делает, что может» – составляли всю меблировку «острова». За единственным маленьким зальцем нового кафе в тесных кабинах почему-то остались мраморные ванны, пугая неожиданностью случайно попавшего туда посетителя. Участникам выступлений они служат и раздевалкой, и местом отдыха и перекура между выступлениями, за которые полагался бесплатный ужин. Но читать стихи под стук и грохот посуды и шум разговоров было трудно. Надо было придумать, чем заинтересовать посетителей и заставить их быть повнимательней к поэтическому слову.

Багрицкий предлагает инсценировать свою драматическую поэму «Харчевня». В ней участвовали знаменитый старый поэт – теперешний хозяин харчевни – и два проезжих молодых поэта, едущие в Лондон на состязание поэтов. Между старым поэтом и молодыми возникает спор о поэтическом мастерстве. В стихотворном поединке побеждает старый поэт, но, уйдя на покой от суеты и бренной славы, он нашел свое место за трактирной стойкой, где продолжает сочинять стихи. Багрицкий играл старого поэта, Ильф и Славин – молодых. Другим участникам «Коллектива поэтов» – Бондарину и Гехту – в этой инсценировке были отведены роли посетителей «Харчевни». Нехитрые костюмы и грим, широкополые шляпы, шарфы и трости, бакенбарды и передники были принесены из дома. На столах зажглись свечи, и «Мебос» превратился в старинную английскую харчевню.

В харчевне декламируют стихи. Потом посетители харчевни – простые рыбаки и рыбачки, крестьяне и конюхи – в конце представления запевают песню о Джен, написанную Багрицким. Ее подхватывают и поют вместе с исполнителями все посетители «Мебоса».

Давно утеряна поэма «Харчевня» и ее инсценировка, и судьба их неизвестна. Не все слова песенки запомнились правильно теми, кто исполнял их тогда. Только к 70-летию со дня рождения Багрицкого удалось полностью восстановить слова и мелодию этой милой песенки. Она отчетливо заново зазвучала в памяти друзей юности Эдуарда Багрицкого.

Песенка о милой Джен

(Из инсценировки поэмы «Харчевня»)

Джен говорила: не езжай,

Мой милый, в путь опасный,

Пройдет апрель, наступит май,

И в щебетанье птичьих стай

Воскреснет снова мир прекрасный…

Багрицкий умел радоваться чужим удачам, поэтическим находкам. Наравне со стихами прославленных поэтов он читал понравившиеся ему стихи тех, кто был рядом с ним, кто только начинал поэтический путь. С восторгом Багрицкий повторял строфы из стихов молодого поэта Эзры Александрова: «И утром зашагавший ряд деревьев, выставивших пики, а на столе стоит снаряд, вода, весна и две гвоздики». И еще: «Но мои пустые глазницы, благословенные предками, зарастут разноцветными птицами и разноцветными ветками». Он читал их вслух, бормотал про себя. Они никогда не были напечатаны, но с голоса Багрицкого запомнились навсегда. Эзра Зусман, писавший под псевдонимом Александров, в 1922 году уехал из России в Палестину. Там он стал писать стихи на иврите. Израильские стихолюбы с восхищением вспоминают, например, филигранные пейзажи его стихотворения «Тверия в дождь». Зусман переводил на иврит русскую поэзию – Ахматову, Пастернака, Багрицкого, Мандельштама.

В 1922 году у Багрицких родился сын Всеволод. Жили они в Одессе в очень большой нищете. Но это казалось как бы само собой разумеющимся. Никто из друзей и знакомых этому не удивлялся, как будто так и должно было быть. Это как-то гармонировало с Багрицким. Жена в этом отношении всецело придерживалась того же беззаботного отношения к бытовой обстановке. На первом плане была еда, для нее могли продать любую вещь. Обстановки, по существу, никакой не было, был поломанный стол, пара стульев и вместо кровати – охапка сена на полу, ребенок рос без пеленок. Все эти материальные лишения переносились очень легко и беззаботно.

Однажды маленький Севка чуть не стал сыном других родителей. Случилось это еще в Одессе. Багрицкие тогда сняли по дешевке антресоли в большой коммунальной квартире. Севе было всего несколько месяцев. Однажды родители ушли, оставив спящего малыша одного. Сева проснулся и стал плакать. Его услышали бездетные супруги. Они поднялись на антресоли и увидели в корзине малыша, лежащего на соломе в каком-то тряпье. Решив, что это подброшенный кем-то ребенок, супруги взяли его к себе. Севку вымыли, завернули в красивое одеяло с кружевами, положили в чистую постель. Вернувшись домой и не найдя в корзине сына, Эдуард и Лида стали его искать по всему дому. Наконец обнаружили у молодоженов, где он лежал, что «тот принц». Ребенка водворили обратно в корзину. Гордый Эдуард приказал снять с него «всю барскую красоту» и завернуть в прежнюю «одежду».

«Но почему, Эдя? – пыталась возразить Лидия Густавовна. – Смотри, какой он стал хорошенький».

«Все снять немедленно – и на барахолку. Ребенок не тех кровей».

Позже Багрицкие обитали одно время под Одессой в дачной местности. Эдуард работал в культотделе в составе маленькой актерской труппы, которая разъезжала на грузовике по различным красноармейским частям. Багрицкий выступал в качестве поэта-импровизатора, сочиняя тут же во время выступления стихи на заданные темы или рифмы. Лидия Густавовна вспоминала, что он пользовался во время этих выступлений большим успехом. Роль затейника-импровизатора удавалась ему хорошо. Жили Багрицкие в проходной комнате, в квартире, занятой главным врачом госпиталя. В качестве загородки с одной стороны комнаты был поставлен оставшийся от старых владельцев дачи шкаф красного дерева, а с другой было повешено казенное одеяло со штампом. Сам Багрицкий также ходил в казенной рубашке с большим штампом на груди. Не было дров и еды. Вначале отапливались палочками от шкафа, что было связано с некоторыми трудностями, так как красное дерево очень твердое и с трудом поддавалось колке ножом. Затем Багрицкие нашли другой выход. В шкафу были двойные толстые зеркальные стекла, а в годы разрухи на стекло был большой спрос. Поэтому началась продажа стекол из этого шкафа. Причем Багрицкий оказался очень ловким в деле освобождения стекол от замазки. Жена относила стекла на рынок. Там их «спускала» и покупала на вырученные деньги съестное. Под конец она настолько осмелела, что носила стекла на рынок, даже не пытаясь их чем-либо прикрыть. Но так как путь на рынок шел мимо отделения милиции, однажды Лидия попалась на глаза дежурившему милиционеру. Тот жену поэта задержал. Чтобы выпутаться из положения, ей пришлось спешно выдумать какую-то историю для объяснения того, что она идет продавать стекла. История оказалась настолько правдоподобной, что Лидию тут же освободили. Но настал момент, когда все стекла из шкафа были проданы. Багрицкие попытались было добывать стекла в помещении, занимаемом врачом. Но однажды, когда они вытаскивали ночью стекло из входной двери в коридоре, едва не попались, поэтому решили больше врача-соседа не тревожить.

Кроме того, Багрицкий трудился руководителем литкружка «Потоки» Одесских железнодорожных мастерских. В 1923 году кто-то из советского начальства возмутился: «Что за такие «Потоки»? Потоки чего, собственно говоря?» И тогда было придумано «идейное» название, но получилось как-то еще более двусмысленно: «Потоки Октября». Багрицкий отзывался о своем кружке лаконично: «Потоки патоки и пота». Помогал ему совсем молодой человек, поэт и прозаик, которого Эдуард также опекал, – Иван Микитенко. В соавторстве с Багрицким он даже две поэмы написал, которые были опубликованы тогда в Одессе: «Ночь в монастыре» и «Иван Синица». В соавторстве с Миколой Бажаном И. Микитенко позже переведет на украинский «Думу про Опанаса».

Одесса 1920-х была центром кинематографии европейского уровня. Багрицкий захаживал к киношникам на посиделки с директором Одесской кинофабрики Павлом Нечесой. Их роднили сабельные походы гражданской. Было о чем посудачить красному партизану с красным матросом Нечесой. В рекламных целях Багрицкий писал стихотворения, посвященные новинкам, революционным лентам. Например «Укразия».

По деревням ходил Махно щербатый,

И вольница, не знавшая труда,

Горланила и поджигала хаты

И под откос спускала поезда…

«Укразия» – так назвали Украину европейские интервенты, а одесситы – кинодетектив о том, как «наш втерся к ихним» – о Штирлице 1925 года. В фильме «Укразия» некий коммунист в некоей заграничной стране пошел на подпольную работу… в высшее общество. Для этого он назвался графом Виолет и по ходу действия в партийных целях ухаживал за баронессой Дианой. Однажды в маленьком зале фабрики Нечес и Багрицкий просматривали материал отснятого павильона «Будуар баронессы Дианы». В будуар, к светски возлежащей на софе баронессе, входил одетый во фрак, с цилиндром на голове граф Виолет. Баронесса держала в пальцах длинную «аристократическую» папиросу. Граф подходил к софе, доставал из кармана коробок спичек. Чиркал несколько раз, изогнувшись перед баронессой, и, когда скверная серная спичка наконец загоралась, зажимал в ладонях огонек. И таким манером подносил ее к баронессиной папиросе. К концу просмотра послышался знакомый всей кинофабрике зубовный скрежет.

Зажгли свет. Нечес с недоброй улыбкой глядя на режиссера, процедил: «Я, братику, баронов в лицо не бачив, а бачив только баронские задницы, когда воны тикали от нас. Но я тебе скажу, что твои аристократы даже на те задницы не похожи».

С 1924 года и без того скудные гонорары от публикаций в одесской прессе стали иссякать. В 1924 году Одессу посетил В. Маяковский. Взял с собой стихи Кирсанова и рассказы Бабеля, но испортил жизнь Багрицкому. Одесситы с гордостью дали Маяковскому почитать стихи свого земляка, но, на горе, стихи, посвященные Пушкину У Багрицкого их несколько – «Пушкин», «О Пушкине» и «Одесса»:

Поэт походного политотдела,

Ты с нами отдыхаешь у костра…

Довольно бреда…

Только волны тают,

Москва шумит,

Походов нет как нет…

Но я благоговейно подымаю

Уроненный тобою пистолет…

Владимир Владимирович взбесился. У самого Маяковского в это время были очень сложные отношения с Пушкиным. Тогда он как раз написал стихотворение «Юбилейное». Маяковский позволял только себе вести диалог с Пушкиным на равных. Как посмел Багрицкий сделать подобное! Да и вообще Маяковский любовь к Пушкину считал отсталостью и правым уклоном. Он произнес публично несколько очень резких и несправедливых слов о Багрицком. И этого было достаточно для мобилизации завистников и недоброжелателей. Одесская пресса, прежде очень часто печатавшая Багрицкого, что давало ему средства к существованию, почти перестает его публиковать. Он казался отторгнутым.

Еще Багрицкий подрабатывал литконсультантом. Вот характерная зарисовка, диалог учителя с учениками. Багрицкий визитеров – юных талантов – ожидал на Пушкинской улице, в редакции «Одесских новостей»:

«…Меня принял высокий, с седым вихром, чуть сутулый консультант в мятых парусиновых брюках и толстовке – одет не по-зимнему. Рукой с необычайно длинными ногтями он отстранил мою тетрадку, сказал, хрипло дыша: «Стихи надо читать вслух, – писал в дневнике один из неофитов. – Так слушайте. Багрицкий буду я. Вы ничего не знаете. Приходите ко мне в воскресенье вечером на Дальницкую. Вам известно, где находится джутовая фабрика?» – «Да, в конце Молдаванки, за Степовой».

Юный талант приходит на Степовую. По указанному адресу находилась халупа. Прихожей не было. Дверь вела сразу в комнату. Она освещалась сверху, фонарем, под которым стояло корыто (или лоханка). Фонарь протекал, южные зимы часто дождливые. Лидия Густавовна, в пенсне, возилась у «буржуйки». Маленький мальчик Сева пытался выстрелить в неофита из игрушечного ружья:

«Багрицкий, полулежа на чем-то самодельном, стал читать поэтов двадцатого века – Блока, Анненского, Ходасевича, Мандельштама, Клюева, Гумилева. Его чуть хриплый, задыхающийся голос стал неожиданно звонок, певуч, крепок. До сих пор этот голос живет в моих ушах блоковскими «Шагами командора», «Коллежскими асессорами» Случевского».

Весной 1925 года Эдуард Багрицкий и писатель Сергей Бондарин (1903–1978) встречали в Одессе Артема Веселого. Бондарин вспоминает, как тогда был популярен Веселый в кругу их друзей. Веселый – он был свой. В его произведениях они находили себя, видели картины того недавнего, что многие из их сверстников сами пережили на фронтах, во взбудораженных революцией семьях. Никого не удивляло, что в мощно-широких, несдержанных произведениях Артема Веселого – в них и страницы верстались как-то по-особенному, то пирамидкой, то столбцом, – встречались выражения малолитературные – это тоже воспринималось как признак новой литературы и даже нового быта. Это подкупало, устанавливало какую-то таинственную, только молодым понятную связь. Словом, все это очень нравилось. Одну песенку из только что появившегося романа «Страна родная» живо подхватили. Эдуард Багрицкий то и дело напевал глуховатым баском:

На заре каркнет ворона.

Коммунист, взводи курок.

В час последний похорона

Расстреляют под шумок.

Багрицкий начинал, а остальные поддерживали его:

Ой, доля —

Неволя,

Глухая тюрьма…

Долина.

Осина.

Могила темна…

Эта песенка Багрицкому нравилась особенно, потому что как раз в это время он начал работать над своей «Думой про Опанаса». Она звучала в тон новой его поэме. Друзья не только знали книги Веселого в их законченном виде или в их фрагментах – как любил называть отрывки из своих произведений Артем, они немало знали и о самом авторе «Страны родной», «Вольницы», «Похождений Максима Кужеля» со слов Багрицкого. О том, что, подобно Багрицкому, трудился Веселый в РОСТА, служил пропагандистом на фронтовом агитпоезде. 21-го мая 1925 года С. Бондарин опубликовал статью: «О чем пишет Артем Веселый». И начал ее так: «В Одессу приехал Артем Веселый».

Как раз об этом, бодрясь, Бондарин говорит в тот майский день старшему своему другу Эдуарду Багрицкому, который зашел к нему вместе с четырехлетним сыном Севкой после первой весенней прогулки к морю. Малыш тут же уснул. Эдуард Георгиевич листал дорогое брокгаузовское издание Пушкина – самую большую ценность в студенческой полутемной комнате, которую Бондарин снимал у старенькой одесситки, – посмеивался над страхами Бондарина. Хотя и сам не знал, как повести себя при встрече с Артемом.

Взглянув на Севку из-под своего низко начесанного чуба, Багрицкий негромко запевает:

На заре каркнет ворона…

В дверь постучали. Багрицкий смолк.

– Наверно, старуха, – пробурчал он. – Если спросит, кто я, скажи – Махно.

Но это не была милая хозяйка Бондарина. Решительно толкнув дверь, кто-то пробасил: – Можно?

В дверях стоял довольно рослый дядька. Стриженая голова, широкое, румяное, слегка калмыцкое лицо, блестящие, чуть-чуть косые глаза, солдатские усы. Из-под отложного воротничка выглядывает край тельняшки. При первом же взгляде на этого человека бросалась в глаза его мышечная сила. Багрицкий и Бондарин сразу поняли, кто перед ними. Артем Веселый шагнул, радушно протянул руку. Разговор завязался сразу, легко и дружески, с первых же слов они стали говорить друг другу «ты».

Багрицкий легко сходился с людьми. И хотя он был немножко смущен тем, что гость застал его за песенкой из «Страны родной», он уже напевал другую, черноморскую песенку в том же жанре. Севка продолжал сладко спать. Артему понравилась и одесская песенка, и то, что в комнате спит ребенок, и то, что отец, поэт, водит малыша к морю.

«Верно, Багрицкий! Эти песни – замечательные. Волнуют и рвут душу, а если хочешь, прижимают к земле. Ты, Эдуард, правильно назвал их мрачно-прекрасными… Россия!.. – обращается Артем Веселый. – А я шел сюда, на улице весна, и все бормотал про себя стихи Есенина: «Бедна наша родина кроткая… в древесную цветень и сочь и лето такое короткое, как майская теплая ночь…» Читали “Анну Онегину”?»

Новая поэма Есенина была знакома поэтам. Багрицкий даже указал ошибку в интонации: «Бедна наша родина кроткая в древесную цветень и сочь…»

В годы нэпа возродился, вернее, пытался восстановиться в прежнем виде прославленный Куприным «Гамбринус» – пивная в подвале на Дерибасовской, переименованной в улицу Лассаля. И как же было не пригласить туда гостя на кружку пива. Или в какой-нибудь припортовый кабачок. Или в крикливо-шумные, отдающие запахами рыбы, черешен, первых свежих овощей, пестрые, как сама молоденькая редиска, румяные по утрам торговые ряды одесского базара. Друзья даже сначала обиделись, когда Артем отклонил приглашение, сославшись на дела. Это было ново и малопонятно. Но потом Багрицкий одобрительно проронил:

– Мне это нравится: не то что наши шалопуты… И все-таки от него можно ждать всего – Пугачев…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.