Глава девятнадцатая «Я НАШЕЛ ОЧЕНЬ МАЛО УЛУЧШЕНИЙ»
Глава девятнадцатая
«Я НАШЕЛ ОЧЕНЬ МАЛО УЛУЧШЕНИЙ»
Несколько общих впечатлений. — Отечествоведение. — Как появляются таланты? — Самый отсталый Радиевый институт в мире. — Неделя русской науки. — Современное кочевничество. — БИОГЕЛ. — Бродил в лесах и думал…
Все, кто пережил революцию, к середине 1920-х годов ощутили некоторое облегчение. Отступил голод, сохраняется известное разномыслие. Действуют некоторые частные издательства, собираются остатки разгромленных научных обществ. Еще крутят в кинотеатрах западные фильмы, а в ресторанах играют танго.
Но человеку, прожившему три с половиной года на динамичном Западе, не может не бросаться в глаза скудость и бедность советской жизни, еще не оправившейся от разорительной войны 1914–1921 годов. Через год Вернадский писал Петрункевичу из Германии о своих впечатлениях. Прежде всего, испарилось искреннее идейное содержание, увлекавшее когда-то «на борьбу со старым миром» сочувствовавших большевикам. Учение превратилось из обетования для неимущих, униженных и бесправных в насаждаемый официоз, потеряло всякую привлекательность. От него осталась только форма, введенная в качестве обязательного предмета для повсеместного изучения. Народ относится к нему как к обязательному Закону Божьему — иронически. Очень тяжел гнет моральный и умственный.
Бросается в глаза социальное и этническое замещение в городах: «Военщина и “гвардейски” держащаяся (не “комунистически”) офицерская молодежь — новое для меня явление. В Петербурге военный характер в городе — сильнее Берлина. Москва — местами Бердичев; сила еврейства ужасающая — а антисемитизм (и в комунистических кругах) растет неудержимо»1, — сообщает он Ивану Ильичу.
Правда, логика охватывает анализом далеко не всё, и первое отчаянное впечатление по мере «привыкания» не усиливается, а сглаживается. «Я боялся больше, чем теперь, биологического вырождения. Раса достаточно здорова и очень талантлива. (Еще в Париже он пришел к выводу, что погибло в результате Гражданской войны, голода и болезней около двадцати пяти миллионов человек. Но рождаемость по-прежнему огромна. — Г. А.) Может быть, выдержит»2.
Крестьяне чувствуют, что завоевали землю. Но на этом не остановится и здесь развернется, думает он, основная борьба. Надежды на улучшение связывает в основном с наукой. В сущности, это единственное, что не просто сохранилось, но растет. В науку идет молодежь. Характерен большой подъем Азии, создание там новых научных организаций. «Научная работа в огромных областях во всем Союзе идет и действует на жизнь больше, чем обычно — но все непрочно. Поражают бедность, пьянство, бюрократизм, воровство, аморализм, грубость.
Экономисты говорят, что изменение режима неизбежно — могут пройти несколько лет, — но коренное изменение экономической жизни не может быть ни отсрочено надолго, ни не быть коренным. Все может быть и очень быстро. Все идет к полной капитуляции власти в этой области. Это осознают большевики и, говорят, выражается в их литературе.
Мне кажется, и здесь во многом вопрос талантливости расы — вопрос биологический, законы которого нам неизвестны. Решают личности, а не толпа»3. Конечно, он верен себе в выводах.
* * *
Возвратившись, не застал в живых Александра Александровича Корнилова. Дорогой друг Адя умер в 1925 году. Третья смерть в их рядах после Шуры Ольденбург и Федора.
Но братство еще живо. Живо сердечной привязанностью и теплотой, нежной заботой друг о друге. Дух общности неустанно поддерживает самый неуемный — Шаховской. Энтузиаст по натуре, он никогда не замыкается в собственной жизни. Любая деятельность, к которой его влечет, всегда освящается у него высоким общим смыслом.
Отдав дань борьбе с новым режимом и лишенный теперь всяких возможностей для деятельности, Шаховской ищет новую форму сопротивления. И как многие в те дни, находит ее в краеведении.
В большом, опять «эпохальном» письме Корнилову в марте 1925 года, рассказывая о собраниях в научных обществах Москвы — островках свободной исторической мысли, — вспоминает «областной» отдел НЛО, где они увлекались «отечествоведением». Пишет о том, как неожиданно теперь предстает прошедшее, чего бы ни коснуться. Прошлое становится опорой, утешением и надеждой. Связывая с ним настоящее, упрочая нити, мы не даем захлопнуться двери и начать отсчет времени с момента революции, как хотели бы новые идеологи.
Люди, бывшие на острие работы по переделке страны в более цивилизованное состояние, не могут стать ничем и никем. Шаховской призывает снова броситься в борьбу, только формы ее теперь иные. «Перекинуть мост между старой русской культурой и пореволюционной — ведь это наша коренная задача и первый долг»4, — пишет он Корнилову 9 марта 1925 года. Он находит теперь в этом смысл жизни, у него голова идет кругом, такие открываются здесь духоподъемные перспективы. Правильно писал Вернадский Петрункевичу: быт и дух — две области, неподвластные большевикам, что бы они ни делали, как бы ни насаждали надсмотр. Подспудными, катакомбными тропами способны идти наука, философия, религия и защитить существо духовной жизни в обстановке, когда нет никаких возможностей для полноценной политической борьбы, для сопротивления.
Ищется пассивная форма устойчивости: после жестокого беспамятства разрушения, после перерыва плавности истории надо сохранять память о прошлом. Чтобы сгладить переход к «новой эре в истории человечества», надо, по крайней мере, хотя бы представить революцию частью истории России. Россия в мире — больше революции. Тогда историческая рана затянется, духовная ткань срастется.
Они по сути дела возглавили уже поднявшееся среди образованных людей движение, негромкое и как бы незаметное, на самом деле вдохновляющее. «Никогда не было такой тяги к изучению старины, в частности, XVII века, как сейчас, — писал Дмитрий Иванович Вернадскому в 1926 году, — и изучение идет не отвлеченное, как у славянофилов сороковых годов, а самое доподлинное, по архитектурным памятникам, по произведениям искусства, затем — пока очень слабо — по литературным памятникам и по актам. Но всего этого накапливается такая масса (икон, рукописей, актов), что волей-неволей придется и за это взяться. И это не только в столицах. Нет, в губернских и уездных городах перед изумленным вниманием вырастают старинные памятники, как нечто новое, на что впервые открываются глаза, создаются музеи, появляются влюбленные в музейное дело, преданные до самозабвения делу изучения старины и окружающей действительности, толково во всем этом разбирающиеся люди»5.
Братство с головой ушло в краеведение. Ученик Гревса, историк и литератор В. П. Анциферов писал в своих мемуарах о том подлинном энтузиазме петербургской и московской ученой интеллигенции, с каким она развернула разнообразнейшую деятельность. Сам Иван Михайлович работал в Экскурсионном институте, потом в Центральном бюро краеведения вместе с Ольденбургом. Он совершил несколько больших инспекционных и методических поездок по городам России: Северу, Поволжью, организуя местные общества краеведов. «Это подвижники: в старину спасали душу в монастырях, — говорил Иван Михайлович, — а теперь поддерживают живую душу краеведением».
В Центральное бюро краеведения входило 1800 различных учреждений. Открывались музеи в бывших имениях и церквах, собирались общества изучения своего края. Выходили центральные и местные журналы. Возникли даже кладбищенские общества, охранявшие и бравшие на учет надгробные памятники. Некоторое время они сдерживали напор властей, рвавшихся покончить с «проклятым прошлым», превратить кладбища в парки и танцплощадки, а церкви в клубы и кинотеатры.
Важны самые малозаметные, но осознанные действия. Такова и деятельность Шаховского в Москве в исторических обществах, в кооперативном издательстве Сабашниковых (выпустившем два тома сочинений Корнилова о Бакунине). Такова и малозаметная работа Ольденбурга, которого эмиграция дружно осуждала за соглашательство, но не знала, что он, например, один из создателей Центрального бюро краеведения в Ажадемии наук.
Шаховской, ушедший тогда в изучение декабристской истории, Чаадаева, Пушкина, наверное, лучше других понимал смысл нового подполья. Накануне приезда Вернадского он в день братства, перенеся его по новому стилю на 12 января, снова обратился ко всем с письмом, назвав его «Вызов старикам и молодым», и напомнил о братстве и о его теперешней задаче. Главное, писал он, что делать сегодня, — собирать и обрабатывать письма, воспоминания, составлять историю их дружеского кружка. Оформленная историография поможет выявить более глубокий смысл братства, чем кажется сейчас.
* * *
Вернадский взял на себя в деле спасения культуры роль стратегическую. Почти сразу по приезде он выступает с новой инициативой в Академии наук — создать, точнее, восстановить созданную им было в 1922 году Комиссию по истории знаний.
Как всегда, ставит вопрос предельно широко. Не только история русской, но и мировой культуры выражается лучше всего в знаниях. Их движение в глубинах культуры должна изучать комиссия.
Открытие новой академической комиссии происходит 14 ноября 1926 года в домашнем рабочем кабинете инициатора. На это событие в Доме академиков собралось немало выдающихся соседей. И, конечно, Вернадский произносит речь — сильный выброс мысли в развитие науки о месте человеческого разума в природе, то есть о будущей ноосфере. Исходный тезис его речи: нет различия для естествоиспытателя в объектах природы — происходят ли эти явления в далекой галактике, в невидимом мире атома или в духовных переживаниях человека. Все они есть явления природы. Даже эфемерные, казалось бы, создания духа могущественным образом влияют на бытие природы. Неповторимые и неожиданные достижения знания поначалу возникают только у отдельного человека, они создаются только в личностной форме.
Вот почему, говорит он, «в мире реально существуют только личности, создающие и высказывающие научную мысль, проявляющие научное творчество — духовную энергию. Ими созданные невесомые ценности — научная мысль и научное открытие — в дальнейшем меняют указанным раньше образом ход процессов биосферы, окружающей нас природы»6.
Широкая натуралистическая точка зрения позволяет разглядеть здесь загадку появления в обществе творчески одаренных личностей — биологическое явление, существа которого мы не знаем. Независимо от общественных условий, иногда вопреки неблагоприятным обстоятельствам, иногда благодаря поощрению и воспитанию они приходят в мир. Их ум создает силу, меняющую окружающую природу. Так в конечном итоге знания зависят от появления одаренных личностей — несравнимых между собой сочетаний ума, характера, любознательности, духовных переживаний и творческих импульсов. Ритм их появления мы не улавливаем, ясно только, что явление личности в мир и ее творческие свершения есть закономерность истории, а остальное состоит из клубка случайностей.
Как на небе в пустом разреженном пространстве среди обычных светил является сверхновая звезда и порождает новую галактику или созвездие, так после пустых промежутков истории внезапно появляется созвездие имен — скопление талантов. На протяжении каких-нибудь пятидесяти лет истории Древней Греции появились несколько десятков мыслителей и ученых, заложивших основы научного знания. Следующий всплеск талантливости приходится на XVII век. Таков и XIX век в русской литературе.
Взрывом научного творчества нужно называть такие периоды, в том числе и тот, который мы все еще сами переживаем, говорит Вернадский. Он носит не разрушающий, а созидающий характер. Нет сомнения, что он приведет к новым изменениям в окружающем. Взрыва мы не «слышим», потому что наша жизнь совпадает с ним по времени. Мы находимся внутри взрыва, в разворачивающейся почке человеческой цивилизации. За последние 25 лет подвергнуты переосмыслению самые фундаментальные составляющие наших знаний, заложенные еще в XVII веке и основанные на механике понятия об атоме, энергии, пространстве и времени. В них теперь входит новый элемент — человеческое измерение.
«Напрасно стал бы человек пытаться научно строить мир, отказавшись от себя и стараясь найти какое-нибудь независимое от его природы понимание мира. Эта задача ему не по силам; она является и по существу иллюзией и может быть сравнена с классическими примерами таких иллюзий, как искания perpetuum mobile, философского камня, квадратуры круга. Наука не существует помимо человека, и есть его создание, как его созданием является слово, без которого не может быть науки. Находя правильности и законности в окружающем его мире, человек неизбежно сводит их к себе, к своему слову и к своему разуму. В научно выраженной истине всегда есть отражение — может быть, чрезвычайно сильное — духовной личности человека, его разума»7. Вернадский уже на своем опыте убедился, что научная истина — не логически построенное знание. Это только результат, но он может появиться только после созданного в глубине личности нравственного напряжения, создающего направление усилий. Оно называется старинным словом вдохновение.
Как 15 лет назад, в речи о радии перед теми же коллегами, он настойчиво подчеркивает признание за научной картиной мира статуса реальности. Действительны как измеряемые вещи, так и идеальные невесомые ценности, создающиеся человеком. В сущности, есть смысл в Платоновом учении, признававшем идеи более реальными, чем окружающий нас предметный мир. Философская интуиция Платона нашла отражение и в строгой науке. Одновременно с Вернадским Нильс Бор сформулировал «основной квантовый постулат» или относительность к средствам наблюдения. Результат измерения всегда зависит от построения эксперимента. Факт природы существует вместе с опытом его добывания. Внимательно следивший за новыми открытиями Вернадский видел, что и в физике никакой природы самой по себе не существует. Это иллюзия. Невозможность освобождения от самого исследователя — реальность природы. Человек в нее входит, и она существует и объективно, и вместе с преобразующим ее человеком.
Человек сразу и субъект, и объект. Неразрешимый тезис, похожий на тупик, кладущий как бы предел всякому дальнейшему познанию. Желая представить его как субъекта, мы очень хорошо понимаем его познающую способность, но отвлекаемся от деятельности. Представим в виде деятеля — упустим научную осознанность действия. Своего рода соотношение неопределенностей.
Вернадский нашел из кажущегося тупика простой — колумбовый выход. Но о нем — ниже.
Что же касается Комиссии по истории знаний (КИЗ), то на том же первом заседании вслед за инициатором выступали П. П. Лазарев с докладом «Влияние московских физиков на создание научных школ» и химик М. А. Блох с докладом «О работе по изучению истории знаний в Германии». Академия как бы уже ждала образования такой комиссии. Та сразу пошла как-то широко и создала площадку встреч и обсуждений общих проблем за рамками своих «логий». Часто и собирались на квартире председателя, благо большинство докладчиков жили в том же доме или где-нибудь недалеко. Сюда приходили, разумеется, Гревс с Ольденбургом, Ферсман, а также Павлов, философ Радлов, географ и биолог Берг, языковед Марр, химик Хлопин.
Только в следующем, 1927 году комиссия собиралась девять раз. Стали издаваться ее труды. Комиссия явно превращалась в Институт по истории знаний, который и был создан через три года.
* * *
По возвращении многое казалось странным. Прежде всего, весь внешний стиль учреждений, новый советский стиль: парткомы, стенгазеты, лозунги на стенах, глупая и безответственная газетная трескотня. Он уже имел удовольствие столкнуться с «критикой» своей «Вечности жизни», всего лишь за какой-нибудь год с небольшим пребывания в Совдепии. Теперь буря-бугаевы проникли почти всюду. Пока только академии удается сохранять достоинство и свое островное положение — и в буквальном, и в переносном смысле. Сорок пять академиков и несколько сотен специалистов хранили столетние обычаи ученой корпорации, но с каждым днем им становилось все труднее оберегать независимость.
Кое-кто стал приноравливаться к господствующему тону. Появились новые нотки в выступлениях Сергея Федоровича: о коллективной научной работе, о ее благотворности для социалистического строительства и т. п. Обнаружилось, что Ферсман иногда приглаживает некоторые слишком резкие выражения в его статьях, проходящих через него как секретаря отделения. Цензуры пока нет, но внутренний цензор уже бдит.
Эпизод с его исключением из Академии наук стал следствием «поклона» в сторону властей. Ольденбург и Ферсман — отныне его «неверные друзья». Они остались во всем прежними, и он по-прежнему доверял им, за исключением одного пунктика — отношений с «надзирателями» из Кремля.
Он ничуть не осуждал, например, Ольденбурга, несшего на себе главный груз этих отношений. Тяжкое бремя, что и говорить, когда словом и делом отвечаешь за сотни служащих со своими семьями и их заботами. В общем, приходилось выбирать не между правильным и неправильным поведением, а между плохим и отвратительным.
В 1925 году во время празднования двухсотлетия Академии наук партийное правительство сделало коварный ход по пути ликвидации ее самоуправления. Большевики объявили академию «главным научным центром страны». Они могли бы возвысить до такого ранга свою Коммунистическую академию или иное новое учреждение, но дальновидно (в своих интересах) возвеличили старую академию, в которой еще не состояло ни одного коммуниста, только «старорежимные» ученые, и тем решили ее участь. Академию ожидали удушение в коммунистических объятиях и, что самое противное, освящение статусом научности далеко не научных начинаний власти.
Все специфические советские проблемы встали перед Вернадским при вступлении в многочисленные должности, особенно в директорство не входившего в академическую сеть Радиевого института. В Геологическом и Минералогическом музее директором быть он отказался в пользу Ферсмана.
Прежде всего, поражала полная необеспеченность. Сотрудники работали на том, что выпрашивали в академии, благо некоторые трудились и здесь, и там. Государство как бы взяло на себя финансирование, но ничуть не заботилось об институте. Талантливые минералоги, физики, химики работали в жесточайших тисках материальной нужды.
Направив в Главнауку подписанный отчет о деятельности института в 1927 году, директор приложил к нему «Соображения», писал о «нестерпимо катастрофическом» положении дел: за шесть лет существования институт не получил никаких ассигнований на планируемые работы, никакого оборудования, не говоря уж о том, что нет специально построенного здания. Есть только кое-как приспособленное. Он выделяет, как крик, главное: «Мы сейчас являемся уже наихуже оборудованным — по обстановке, не по людям — самым отсталым радиевым институтом в мире — мы обладаем громким именем и не отвечающими этому имени реальными возможностями»8.
В «Соображениях» указывает на главную опасность, которая отсылает нас к мыслям об истории знаний. В институте работает немало первоклассных специалистов, ни в чем не уступающих специалистам такой же квалификации в Европе и США. Но они не имеют таких возможностей, как там, их труд оплачивается нищенски, они работают на допотопном оборудовании, даром растрачивая время. «Происходит, с моей точки зрения, безумная трата самого дорогого достояния народа — его талантов. А между тем эти таланты никогда не возобновляются непрерывно. И даже если бы оказалось, что процесс их создания в нашем народе еще длится, все же одни личности механически не могут быть заменены другими»9.
Правда, когда он все же добился внеочередного финансирования, оказалось, что оно бесполезно: ничего нельзя купить, особенно редкие материалы, например платину для опытов. Такие вещи в стране не продаются. Нужна валюта, а не рубли.
Он снова пытается перевести институт в академию, подготовил все бумаги, но не тут-то было. Советская бюрократия по части волокиты давно превзошла царскую.
На эти годы после приезда из Франции падает множество его начинаний, как идейных, так и организационных, для всяческого прорастания науки, благо пока предоставляются возможности. Конечно, прежде всего он заботится о своей новой теме. В 1926 году открывает при КЕПС Отдел живого вещества. И первый, кого он принимает сюда, будет отныне его непосредственным сотрудником, заместителем и в некотором смысле продолжателем — выпускник Военно-медицинской академии и будущий академик Александр Павлович Виноградов. С ним Вернадский начинает большую программу изучения морских организмов и добивается для него участия в экспедиции на научном судне «Персей». Экспедиции такие в Белом море проводились в 1926–1928 годах. Как писал Виноградов в своем первом отчете, сбор и геохимический анализ органической продукции моря он проводил по личным инструкциям Вернадского10.
Владимир Иванович пытается наладить организацию и даже популяризацию науки, например, через журнал «Природа», редактором которого был Ферсман. Придумывает разные формы публикаций, предлагает организовать симпозиумы (это когда в отличие от семинаров собираются ученые разных специальностей) по самым общим проблемам отдельных наук. А потом публиковать обзоры и отчеты в журнале. По-прежнему считает, что не удавшееся в царское время объединение ученых в большое всероссийское общество еще возможно.
В августе из Ессентуков, где готовил вместе с Наталией Егоровной (всегдашней переводчицей) к изданию на русском свою «Геохимию», он писал Ферсману: «У нас много выдающихся людей, но мы их не используем. Для историков может быть несколько тем: в связи с философией Азии, историей искусства, византиноведения. <…> А затем такие новые — кактеория Бора и ее новейшие изменения (пределы?)»11. Да, в 1926 году, пока в верхах определяли, кто из вождей диктатуру классовую превратит в личную, а в низах пользовались последними нэповскими возможностями восстановления довоенного уровня жизни, еще можно было мечтать о собраниях и объединениях. Буквально через два года политика властей эти надежды окончательно развеет, масса планов так и останется мечтаниями.
На курорте он, кстати, сделал доклад для врачей об изотопах.
Несколько лучше развивалась КЕПС. «Естественные силы», а не какие-то там мифические внутриатомные, большевики стремились взять к себе на службу. С их помощью они могут добыть настоящие деньги, то есть валюту. Поэтому заложенный еще десять лет назад заряд не иссяк. Образовались многие институты, комиссии, экспедиции, лаборатории. КЕПС еще жила.
В 1927 году он нашел для нее ученого секретаря. Отыскал в дорогом его сердцу Киеве, куда в сентябре 1926 года его пригласили на Геологический съезд.
По дороге, в Москве пробыл два дня, видел всех оставшихся, начиная с Шаховского, конечно. Дмитрий Иванович повел его в музей, где он впервые увидел свезенные теперь сюда старые русские иконы и был потрясен их поразительной красотой и глубиной. Наталии Егоровне писал: «Думаю, что в XII–XVI вв. русское искусство есть столь же великое создание в человеческой культуре, каким в XIX в. явилась русская литература. И мы этого не знали и не понимали»12. Остальные московские впечатления были не столь приятными: «Университет, где был в старом помещении факультета, удручающе грязен и представляет что-то некультурное!..»13 Возможно, это было его последнее посещение своего факультета, потому что вскоре тот вообще ликвидируют.
В Киев приехал 29 сентября. Все каштаны были еще зелеными, после Москвы было удивительно тепло, но еще теплее оказался прием украинских ученых. Как только устроился (прямо в «своей» академии на Большой Владимирской), «сейчас же пошел к Василенко, — писал жене, — они встретили меня как родного, накормили обедом, предлагают переехать к ним, но я думаю, что я буду только у них обедать. Вечером в 10-м часу вернулся в Академию, куда меня проводил Николай Прокофьевич. Между прочим, на меня произвела самое великолепное впечатление их семья — его жена Наталия Дмитриевна, ученый историк, которой он очень гордится — необычайно о нем заботится и, несомненно, в значительной мере его спасла в трудную пору его жизни»14.
На съезде Вернадского неожиданно избрали председателем, так что работать пришлось вплотную. Однако всю подготовительную работу проделал его старый молодой сотрудник Борис Леонидович Личков, состоявший в то время в Украинском геологическом комитете. Он и раньше, в 1918 году, очень толково управлялся с такого рода делами, называемыми организационными. За прошедшее время их отношения стали лучше и теснее, потому завязалась откровенная и активная переписка. Несмотря на разницу в возрасте, оба доверяли друг другу свои самые задушевные мысли, свои научные планы.
Вернадский вспомнил о нем вскоре, когда его старому ученому секретарю Б. А. Линденеру пришлось уйти. 5 марта 1927 года он написал Личкову письмо с предложением и получил горячее согласие. Личков и не мечтал работать рядом со своим кумиром. К концу года он переехал в Ленинград.
По характеру Борис Леонидович человек подвижный, энергичный. Увлекаясь, он иногда, правда, переходил границы в науке: не дожидаясь проверки, спешил опубликовать не вполне еще доказанные теории. Зато интуицией обладал могучей. Он был одним из немногих геологов, кто поддерживал идею движения материков, тогда считавшуюся фантастической, а ныне признанную всеми.
Во всяком случае, КЕПС очень оживилась с приходом Личкова. Вдвоем начали строить большие планы. В 1928 году, будучи в Праге, Вернадский даже составил специальную записку о развитии прикладной науки в Академии наук и прислал Борису Леонидовичу обширную программу развертывания ее в КЕПС. Однако вскоре стало не до планирования и улучшений.
* * *
Русско-германский альянс 1920-х годов, когда двое побежденных, которых недолюбливали остальные, искали опоры друг в друге, оказался эффективным и в научной сфере, а может быть, и в первую очередь в научной. Немецкие ученые больше всего сотрудничали с русскими. В июне 1927 года Восточно-европейское общество в Берлине организовало «Неделю русской науки» — нечто вроде гастролей наших ученых за рубежом.
В Берлин прибыла представительная делегация во главе с наркомами А. В. Луначарским и Н. А. Семашко. В архиве осталась любительская фотография, где наркомы сидят в первом ряду. Рядом с каждым — женщина, возможно, жена. Ученые — стоят. Вернадский — справа, а на левом краю — характерный облик Альберта Эйнштейна. Вернадский приехал на «Неделю», проходившую с 19 по 26 июля, не из России, а уже находясь в Германии с 15 мая. В рамках «Недели» ему пришлось сделать два доклада в Минералогическом обществе Берлинского университета. В берлинском докладе Владимир Иванович впервые вводит новый биогеохимический термин — миграция химических элементов.
Знакомство с немецкими коллегами для Вернадского оказалось полезным и еще в одном отношении: в академическом издательстве в Лейпциге вскоре вышла на немецком его «Геохимия».
Распрощавшись с соотечественниками, он и после «Недели» остался в Германии. В июле они с Наталией Егоровной принимали радоновые ванны в курортном городке Обершлемма, Саксония. Сюда к ним приехали дети из Праги. Собрание могло быть последним, поскольку Георгий, начинавший приобретать известность в ученом мире, получил приглашение на кафедру русской истории в Йельский университет CHLA. Они с Нинеттой проводили свое последнее лето в Европе.
Много хлопот принес Вернадскому его план международного геохимического журнала. Беседовал с множеством коллег в Германии, ездил с этой целью в Норвегию к В. Гольдшмидту, который работал и в Осло, и в Гёттингене. Правда, издание не состоялось, примирить множество научных школ и враждующих все еще людей не получалось. Он попал в сеть местных интриг и борьбы амбиций, и в том числе антисемитских настроений, по отношению к Гольдшмидту, например.
К нему Вернадский и прибыл на пароходе 25 июля. Вместе они отправились на полевую экскурсию на запад Норвегии, в Берген. Шестидневное пребывание здесь ознаменовалось еще одним поворотом в научном развитии Вернадского. 28 июля он начал писать статью, не имевшую продолжения для печати, но в отрывке зафиксировал давно назревавший отход от философии, связавшийся с сопоставлением теории относительности и наук о Земле. Он, наконец, осознает, что философские выводы, делающиеся Эйнштейном и его последователями из теории относительности, к описательному обычному естествознанию не подходят. И не подходят прежде всего из-за геометризации теоретиками пространства. Математики понимают его как пустое и бесструктурное, оно характеризуется только измерениями и ничем иным. Но натуралист имеет дело только с реальным, сложным по строению пространством, заполненным электромагнитными полями, выраженными силовыми линиями, а также излучениями. Но самое главное, оно обладает определенной симметрией, которую он, как кристаллограф, не имеет права игнорировать и может адекватно выразить языком символов. Еще более сложные свойства пространство обнаруживает в живом веществе, которое для него, как мы помним, — не случайность, а такое же явление природы, как мертвая материя. И вот в этой области философская обработка совсем отсутствует. Мы имеем, говорит он, лишь неясные указания одиноких мыслителей, высказавших чистые идеи, без их научной обработки и приложения. Нет сомнения, что он имеет в виду Бергсона — главного противника философии Эйнштейна.
Итак, Вернадский проводит, наконец, границу между наукой и философией: «Мне на склоне своей научной работы приходится резко менять отношение к философским проблемам. Признавая огромное значение для научной работы философской творческой и критической мысли, всю жизнь интересуясь ее достижениями, следя за ними в часы своего досуга, я никогда не позволял себе касаться этих проблем в своих работах, даже тогда, когда ясно видел теснейшую связь с философскими построениями своих собственных научных достижений и исканий. С одной стороны, это явилось следствием моих занятий историей знания, в частности, историей научных идей. Я слишком ясно видел, с одной стороны обычно не сознаваемую самими учеными призрачность их философских построений»15.
Возвратившись в Берлин, Владимир Иванович добывал научные приборы. Когда стало ясно, что за рубли в Германии нельзя купить ничего редкого, что требовалось, Вернадский запросил марки и перевел их в наше торгпредство. Но обнаружилось, что его заказы, полученные два месяца назад, как и деньги, лежат мертвым грузом. Пришлось хлопотать и добывать нужные приборы лично.
Двенадцатого августа они с Наталией Егоровной сели на пароход (так дешевле, чем на поезде) и 15-го прибыли в Ленинград.
* * *
Уяснив себе советские обстоятельства, Вернадский стал спрашивать себя, как же ему работать, не имея новой литературы, приборов, оборудования, не получая даже научных журналов из-за рубежа, в условиях крайне затрудненной свободы общения. Его квалификация и состояние здоровья требовали полнокровной деятельности, не вполсилы. Уехать навсегда — значит оторваться от друзей, оставить множество начатых дел. Он отвечает и за людей, связанных с ним.
Он выбирает средний путь — что-то вроде кочевничества; благо для ученого — родина везде, где есть его собратья. С 1927 года он надолго становится мигрирующим ученым. Поскольку все свое возил с собой, смена мест не мешает интенсивной работе, а скорее даже помогает. Поставил для себя не менее трех месяцев проводить за рубежом. Довольно редкий обычай для советской действительности: из десяти следующих лет почти половину времени он работал по собственному плану в Европе.
В 1928 году осуществил давно задуманный цикл геохимических лекций в Карловом университете в Праге, где его давно ждали. «Уже прошла половина моих лекций, — сообщает Личкову 12 марта. — Сейчас заканчиваю лекции о биосфере, металлическом состоянии материи в земной коре и затем начну историю железа, меди, свинца. Не знаю, смогу ли прочесть больше. Слушателями доволен: небольшой избранный круг интересующихся. (Он читал по-французски. — Г. Л.) А для меня выявляется много нового»16.
Из Праги через Нюрнберг проехал в Мюнхен, где уже не было умершего в 1926 году Грота. Вел переговоры с Генигшмидтом, К. Фаянсом, А. Зоммерфельдом о совместном исследовании изотопов и об определении атомного веса. Затем едет в Страсбург, где уединенно занимается в музее Минералогического института.
Тринадцатого апреля вместе с Наталией Егоровной приезжает в Париж, работает с Лакруа. Встречается с издателем, который готовит французское издание «Биосферы».
Затем, оставив Наталию Егоровну в Париже, выезжает в голландский городок Гронинген. В тамошнем университете ведет переговоры с профессором Гиссингом о подготовке к Международному конгрессу почвоведов и даже совершает с ним небольшую полевую экскурсию по Северной Голландии.
На пути домой заезжает в Берлин к Отто Гану, который вместе со своей сотрудницей Лизой Мейтнер ведет интереснейшие опыты над радиоактивностью. Встречается с переводчиком, который готовит «Геохимию» к изданию в Лейпциге.
К тому времени он уже член-корреспондент Парижской академии наук по секции минералогии, иностранный член Чешской и Югославской академий наук, Немецкого химического общества, Геологического общества Франции, Минералогических обществ CHLA и Германии.
В Париже в 1927 году вышли из печати лекции профессора Коллеж де Франс Эдуарда Леруа «Требования идеалиста и факт эволюции». В них впервые за рубежом прозвучали оценка и глубокое понимание идей Вернадского о единстве живого вещества биосферы Земли. Леруа, последователь философии Бергсона, человек родственного Вернадскому умственного склада, указал, что его «Геохимия» дала новую перспективу: от эволюции отдельных отрядов живого, отдельных видов, на чем обычно останавливаются биологи, нужно переходить к охвату эволюции всей биосферы в целом. Она всегда остается цельной системой и изменяется целиком.
Это признание имело далекоидущие последствия.
* * *
В России «Геохимия» вышла в 1927 году и по-русски стала называться «Очерки геохимии». Как и «Биосфера», она увеличила его известность. 5 февраля 1928 года в Ленинградском обществе естествоиспытателей он прочел доклад «Эволюция видов и живое вещество», в котором ответил на вопрос Радлова еще из 1922 года: как сочетать «безначалие» жизни с ее явным развитием? Как совместить понятие вечности жизни и ее постоянства с очевидной, яркой и несомненной сменой форм жизни в геологическом прошлом?
Никакого противоречия на самом деле нет. Единство и постоянство живого не отменяют перемен. Но важны не формы живого, а его связь с геологической средой. Развитие жизни свидетельствует нам не столько о смене форм организмов, сколько о глубинном процессе обращения атомов в биосфере. Те виды, которые мы называем хорошо приспособленными к окружающей среде и выжившими в процессе эволюции, — не случайны. Они выжили, потому что оказались полезными для увеличения оборота атомов в биосфере. Вымерли же, были случайными пробами те, которые этому не способствовали. Птицы, например, резко увеличивали оборот фосфора в биосфере, ну а человек «взвихрил» множество циклов химических элементов.
В рамках биологии, которая узко понимает эволюцию, невозможно понять, почему одни виды неизменны на протяжении миллиардов лет — бактерии или простейшие, другие появились и исчезли, а третьи появились и не исчезли. В широких рамках эволюции биосферы проливается свет на темные века инстинктивной жизни. Если представлять ее связь со средой, с атомами, то случайностей нет. Появляются закономерности в единстве сохранения (неизменных функций живого вещества в биосфере) и изменения (внутренняя дифференциация функций) организмов.
В этой статье Вернадский впервые сформулировал биогеохимические принципы: I) биогенная миграция химических элементов в биосфере стремится к максимальному своему проявлению; II) эволюция видов, приводящая к созданию форм жизни, устойчивых в биосфере, должна идти в направлении, увеличивающем проявление биогенной миграции в биосфере17.
Нельзя, конечно, сказать, что столь непривычные взгляды оказались сразу принятыми и понятыми. И если понятие о биосфере в какой-то мере принималось в ученой среде, то представление о живом веществе и его вечности осталось для специалистов за семью печатями. Оно, конечно, лучше воспринималось бы в философской среде, где идеи единства природы вполне естественны. Но как раз к моменту выхода «Биосферы» в стране насильственно прекращалась философская разноголосица, всегда служившая для восприятия и осмысления новых научных идей.
Немного лучше обстояло дело во французской, в русской эмигрантской литературе. В Париже вышли две натурфилософские книжки В. Н. Ильина, которые подвергли сомнению общераспространенные трюизмы о происхождении жизни на Земле. При этом Ильин ссылается на Вернадского, опровергающего традиционные догмы. В книге «Шесть дней творения» Ильин предупреждает против традиционного сомнамбулического повторения в каждом школьном учебнике библейского порядка происхождения Земли и живого мира с человеком. Наука не замечает, как бездумно воспроизводит историю творения, изложенную на первых страницах Священного Писания, и подгоняет под нее свои выводы (о чем предупреждал Вернадский в своей «Вечности»: архетип начала всего сущего — коварен и могуществен). На самом деле строгая наука, к которой принадлежит и «Биосфера», не дает понятия о «концах и началах». А библейскую историю, говорит Ильин, надо воспринимать не как ответ, но как вопрос об устройстве Вселенной.
Но все же труды выходили, правда, не по «крымскому сценарию», не в англоязычной среде, к тому времени ушедшей вперед от побежденных немцев и русских. Неизвестны англичанам были книги Вернадского, которые печатались совсем уж на окраине цивилизации — в России.
В результате пришлось удовлетворяться не большим Международным институтом живого вещества, а скромной лабораторией.
Из сформированного в 1926 году небольшого Отдела живого вещества при КЕПС в следующем он образовал самостоятельную Биогеохимическую лабораторию. По моде того времени к сокращениям она вскоре стала называться БИОГЕЛ. Первоначально в ней состояло десять человек, работавших по двум направлениям: отдел химических и специальных методов исследования и отдел геохимической энергии живого вещества. Заместителем своим он назначил А. П. Виноградова.
Официально лаборатория была открыта 1 октября 1928 года, но еще летом с шестью будущими сотрудниками Вернадский совершил экскурсию для сбора образцов флоры. Он выбрал для путешествия те заповедные места, где провел такие счастливые дни летом 1919 года, — район Старосельской биостанции на Днепре.
В июне — июле 1928 года они с Наталией Егоровной отдыхают в Ессентуках, потом вместе с Ольденбургами еще десять дней — в Кисловодске. Оттуда Вернадский уехал в Киев на соединение со своими сотрудниками, прибывавшими из Ленинграда во главе с Виноградовым. 21 августа сообщает Наталии Егоровне: «Я только что вернулся из поездки более чем за 60 верст от Киева с большими приключениями — моторная лодка не могла идти на обратном пути — мотор испортился — и мы приехали на пароходе, который запоздал на несколько часов. Попадали под дождь и грозу, пришлось ночевать с минимальными удобствами, частью на сене на полу в лесничестве, частью в палатке. Три дня, проведенные на воде и в лесу, обветрили меня, и я загорел за это время больше, чем за все лето. <…> В общем, работа налажена, и я надеюсь, что мы получим точные результаты и дело станет на прочную почву»18. Результат заключался в сборе для будущих анализов водной, лесной и полевой растительности, которая, конечно, в этих местах несравненно богаче окрестностей Ленинграда.
Затем он поехал в гости к Василенко на его дачу в Боярки, и снова в Староселье на два дня. И в письме Наталии Егоровне, и в дневниках он оставил подробную запись об этой поездке. Тяжелые и очень грустные мысли она у него вызвала. Он увидел воочию пагубное воздействие неправильного социального строя на природу.
Те леса, где они гуляли когда-то с Ниночкой и Кушакевичем и которые на них произвели, как он писал жене, чарующее впечатление, которые поражали мощью и напором жизни, почти исчезли. Вырублены могучие деревья и по правилам, и без правил. Молодой лес на вырубках частично принялся, а частью нет. Вырубался лес и крестьянами — признак повального воровства, распространившегося после революции уже неудержимо. Короче говоря, картина — как после разгрома. Лес уничтожен на 100–150 лет вперед, задолго до его спелости.
Его поразило огромное количество охотников, рыбаков, без всяких правил истребляющих дичь и рыбу. Днепр еще не оправился от варварского истребления рыбы бомбами в Гражданскую войну, как на него обрушилось новое нашествие. В дневнике он формулирует итоги:
«В такие эпохи истребления, разрушения было складывающегося заботливого ведения хозяйства и при направлении государственного творчества на перевод co?te que co?te (любой ценой. — Г. А.) всего, что возможно, в валюту (идущую в первую голову идейно — на мировую революцию, реально и на веселую жизнь господствующей группы), основы национального богатства должны быть затронуты, и это отражается на столь же быстром и разрушительном изменении природы, как разрушается и меняется социальный строй живущего в этой природе социального механизма»19.
Люди живут за счет природы. Не регулируют ее, не используют возобновление ресурсов для развития, а просто съедают, паразитируют на них. Вот что бросилось в глаза председателю КЕПС. С одной стороны, нет творческого упорядочивания природы, а с другой — нет улучшения социального строя, есть простое воспроизведение крестьянской примитивной жизни.
Грозные признаки. Население на Украине прирастает каждый год на десять процентов. Подрастающие поколения, не обучаясь новым видам труда, не находят своим силам применения и в результате просто увеличивают нагрузку на среду. Но биосфера — неизмеримо сильнее. Она будет сопротивляться.
«Питаются все — добывать и создавать богатство нет места для всех. Не говоря о качестве — количество населения не находит места в социальном строе.
Сейчас хотят есть лучше, хотят жить лучше — но организация не дает для этого возможности.
Это — стихийный процесс, который рано или поздно, с потрясением или без потрясений изменит эту организацию. Люди, стоящие у руля несущегося куда-то корабля, должны это понять. <…>
Оно приведет к войне и голоду — извечных регуляторов роста населения или к перемене социального строя в направлении к интенсивному росту национального богатства»20.
Природа, как известно, применила по очереди оба варианта. Через пять лет на Украине и на всем трудоизбыточном юге начался страшный голод, организованный большевиками. Он унес пять миллионов жизней. Довершила разгром война, прошедшая по Украине туда и обратно. В этих записях он предвосхитил будущие открытия социологов и экономистов — закона, по которому социальный, образовательный и нравственный уровень людей должен опережать рост населения. Иначе — вступают в действие страшные биосферные регуляторы.
Побывав в тех местах, где когда-то так хорошо думалось и творилось, где так сильно переживал истину жизни, снова думает о своей судьбе. Сравнивая себя тогда и сейчас, обращается к своему открытию, к своему решению мировой загадки с точки зрения единства живого и неживого. Как историк науки, чувствует, что пока никто не воспринимает его мысли так, как хотелось бы. Он одинок в главном. Может быть, его творческое достижение преждевременно, как не раз бывало в прошлые века?
Но для него — что это меняет? Пусть оно в гигантской умственной деятельности людей — ничтожно, но огромно для него, отдельного, если захватывает целиком.
Возвратившись из Староселья в Киев, записывает:
«Всегда меня смущает, когда проявляется отношение ко мне, как к какой-то особой величине со стороны лиц старше меня или сверстников (Кащенко, Гиляров, Вотчал). Начинает сказываться вхождение моих идей, которые еще не разделяются, и в то же время чувствуется их возможное (а мне кажется, неизбежное) будущее? Ведь по существу я чувствую их значение и то, что я совершенно неожиданно подошел к очень большому и крупному, к новому взгляду на живое. Помню, не раз в молодости думал — какова природа тех ученых, которые представляются потом нам гениями, создают важное новое, раздвигают горизонты знаний, делают великие открытия. И я находил, что у меня для этого нет данных. И вдруг на старости с 1917 года я пошел по этому пути. В сущности, давно шел — и в минералогическом творчестве, и в геохимии. И перед началом революции мне безудержно захотелось зафиксировать свои идеи — о значении жизни в механизме Земли. Как будто какой-то “демон”, как у Сократа. Думаю, что остались и мои записи об этом.
А наряду с этим — червь недовольства. Видишь, что то, к чему подошел — как ни велико оно, по-видимому, в аспекте истории знаний — в действительности это исключительное для отдельного человека новое понимание и достижение не удовлетворяет. Как будто, что все это “не то”.
То же испытываю я и во время самых высоких художественных настроений — в созерцании и чтении. То же неудовлетворение — желание несравненно большего после всеохватывающих любовных [наслаждений]…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.