Глава одиннадцатая «Я НАЧАЛ ПИСАТЬ С БОЛЬШИМ ВООДУШЕВЛЕНИЕМ»
Глава одиннадцатая
«Я НАЧАЛ ПИСАТЬ С БОЛЬШИМ ВООДУШЕВЛЕНИЕМ»
Горная Щель. — Труд не создает ценности. — Жизнь вечна? — Февральские надежды. — События ускорились. — «Ковыль-гора»
«Горная Щель над Ялтой примыкает к лесам Массандры за городской больницей. Характерно, что в этом году нельзя проехать на извозчике, можно лишь пройти. Отдаленный шум города и еще больше шоссе слышен, но вообще вы находитесь в совершенной тиши, среди солнца, зелени, чудного широкого вида, — без моря. Покойный Пав. Ал. Бакунин говорил, говорят, что это одна из достопримечательностей Горной Щели как южнобережной части Крыма. Запущенный сад и дом полны еще нетронутой пока памятью этого одного из последних русских философов-идеалистов XIX века, имевших корни в немецком идеализме начала XIX столетия»1.
Так описал Вернадский свое местопребывание в апреле 1916 года Ферсману. Наконец-то и он вслед за Корниловым попал в уютный уголок Крыма благодаря совпадению обстоятельств и судеб. Дочь его свояченицы Анны Егоровны и, стало быть, сестра того Маркуши, который заболел, путешествуя с ним по Америке, Софья Марковна Любощинская вышла замуж за Михаила Алексеевича Бакунина, племянника старого философа и теперешнего владельца Горной Щели. Так что Вернадский приехал сюда к Любощинским. Анна Егоровна его встречала.
«Попал к ним с большим трудом, — писал жене. — В Горную Щель нельзя проехать на извозчике, и я в темноте (из-за войны Ялта не освещается) с большим трудом с багажом по крутым тропкам, через воду пробрался, в сопровождении спасительных мальчиков соседей, на дачу. Там целая свора злых псов, которые охраняют запущенный сад и запущенный дом.
В общем, здесь замечательно хорошо. Пишу днем у открытого окна, доносится очень отдаленный неясный шум города, все полно солнцем, проникнуто чистым ароматом цветов — глициний, лавровишни, сирени. <…> Мне кажется, что это действительно очень своеобразный отшельнический уголок для человека, желающего иметь под рукой культурные удобства города, <…> и пользоваться прелестями жизни в сельском уединении»2.
Местечко, ныне исчезнувшее с лица земли в результате войн и революций, займет вскоре большое место в нашем повествовании. Щелью оно называлось, потому что расположилось на выходе из горного ущелья Уч-Кош. Здесь татары из соседнего села Ай-Василь арендовали у Бакуниных землю и разводили табак. В большом саду росли груши, грецкие орехи, черешни. Далее в ущелье путника встречали зеленые прохладные лужайки с горными источниками. Выше он попадал в великолепные леса Удельного лесничества.
Двухэтажный дом ветшал. Разрушались террасы и балконы. Высох бассейн, обсаженный еще при Павле Александровиче плакучими ивами. Философ похоронен в склепе с беседкой в классическом стиле и надписью над алтарем: «Блаженны алчущие правды — ибо они насытятся!». В доме, правда, сохранялась собранная философом великолепная библиотека.
Таков прелестный уголок, в который попал весной 1916 года Вернадский. Отвлекшись от текущих дел и занятий, да еще в таком романтическом месте, где, казалось, витал сам дух несуетной рефлексии, он много гулял и думал. Осталось немного записей и писем от этих двух недель, но в них проскальзывают новые нотки, предчувствие небывалого.
Несколько дней гостил в усадьбе Петрункевичей в Гаспре, «ужасно рад» был их видеть и беседовать, много гулял с Марком и Анной Любощинскими. Наталии Егоровне: «Не знаю, отчего я сейчас как-то больше, чем обычно, стремлюсь к большей определенности в своей мысли, и может быть в связи с этим так много старого и былого вспоминается. Может быть, сказываются и годы — с одной стороны, всплывают воспоминания богатой идейной жизни, с другой — стремление к большей ясности и определенности мысли»3.
Эти две недели в расцветающем во всех смыслах Крыму были, наверное, последним относительно беспечным классическим отдыхом. Скорее всего, ученый настраивался, прислушивался. Так композитор в хаосе звуков мира будто различает одну, новую мелодию. Она становится навязчивой. Он пытается повторить ее и с каждым новым наплывом все лучше распознает. Наконец настает момент, когда мелодия уже не прерывается и полнозвучно заполняет все его существо. И будто уже не он сам играет, а с его помощью мелодия сама приходит в слышимый мир. Рождается музыка.
Так и у Вернадского возникавшая время от времени тема наплывала, возвращалась все чаще и чаще. И, как только отвлекался от насущных дел, она являлась сама собой.
Опять идея — вопрос из юношеских изысканий. Все эти годы она будто подталкивала его, исподволь заставляла делать выбор, куда идти, что искать. Он уже много знает о приключениях химических элементов на поверхности земли. И всегда, неизменно и непременно возникал темный период циклов: их существование в составе живого.
Русский академик Карл Максимович Бэр, один из самых глубоких натуралистов, близко подошел к идее биосферы и нашел закон бережливости, как он его назвал. Химический элемент не выпускается из цепких объятий биосферы. Бессчетно используется он в лабиринтах живого, переходит из организма в организм.
Но что происходит с химическим элементом в живом? Биологи до таких глубин не добираются. Они изучают молекулярный состав белка, но от него бесконечно далеко до атома. Нет ни одного самого простого анализа живого организма или вида. Каков атомный состав пшеницы, муравья, ящерицы? Те анализы, которые есть, недостоверны, случайны и сделаны совсем с иными целями.
Но ведь атомы — единственное, что есть общего у живого и неживого. Они кочуют из организма в среду, из среды в организм. Случаен ли, хаотичен ли этот ток?
Темный период в земном сроке атомов не дает Вернадскому покоя. Возникший как побочная ветвь геохимии, он превращается в его главную дорогу. Мелодия становится все ближе и уже не прерывается. Это произошло весной 1916 года…
Обычно говорят об интуиции, которая помогает принимать решения. Все так. Но гораздо важнее другое: решение, выбор. Для этого нужна, как это ни странно, моральная сила, а не просто логика рассуждений. Ощущение призванности, чувство, присущее немногим: невозможность отступить, даже если никто тебя не принуждает покорить высоту. Нечто похожее на старое рыцарское понятие о чести. Так Ланселот и другие рыцари Круглого стола, зная о точном месте и времени своей гибели, твердо и неуклонно шли ей навстречу. Если человек рожден рыцарем, он должен им стать, и это далеко не игра. Рыцари зорко следили за собой, не давая себе поблажек, не желая уклоняться от встречи с судьбой. Простолюдин может свернуть, слукавить, спастись. Рыцарь не имеет такого права, иначе он теряет честь.
Ученый устанавливает кодекс чести сам для себя, принимая вызов. Тоже ситуация трагическая, если вдуматься. Вот почему любая большая научная проблема — а она решается только одним человеком, личностью, — есть проблема нравственная и только потом проблема логическая и техническая. Лишь избранные имеют мужество принять вызов.
Через 20 лет, вспоминая о весне 1916 года, Вернадский писал: «Для меня была ясна закономерность и неразрывность геохимических процессов еще более резкая, чем процессов минералогических и в живой, и в мертвой материи на поверхности земли, которая мне представлялась в то время уже биосферой. Я стал задумываться над тем, что я не успею изложить и обработать свои многочисленные мысли в этой области частью в виду моих лет, частью [из-за] смутной эпохи».
Итак, с одной стороны — 53 года за плечами, а с другой — смутная пора. Вот в такой обстановке нужно начинать новое дело, ни объем, ни содержание которого непонятны, но не дают покоя. Мозг, правда, не стареет. Вернадский не чувствует никаких признаков ослабления работоспособности.
Но вот эпоха…
Войдя снова в Государственный совет и соприкоснувшись с окружением трона, он поражается отсутствию здравого смысла, непониманию времени у сановников. После убийства Столыпина на стороне власти вообще не осталось личностей крупного масштаба. Через десять лет Вернадский запишет: «Было ясно, что вокруг царя пустое место и за несколько месяцев до этого у меня был разговор с Н. Таганцевым, гр. П. С. Шереметевым — в значительной мере это понимавшими. Но никто не ожидал происшедшего. Впрочем, помню свой разговор с А. И. Гучковым, вернувшимся из армии в 1915 году и нарисовавшим мне ужасающую картину катастрофы, близкой к свершившейся, возможной в момент возвращения солдат домой…»4
Ощущение зыбкости эпохи нарастало с каждым днем. И приходилось, как Архимеду, думать о спасении своих чертежей, прежде всего.
* * *
В начале лета Вернадский с Ферсманом отправились на Алтай — в горный район, еще не охваченный экспедициями и исследованиями на радий. Экспедиция, как всегда, многосторонняя. Если повезет, обнаружат радиоактивные материалы, проведут разведку на бокситы, о признаках их уже сообщают. Самойлову уже по возвращении пишет: «Очень задержалась моя поездка на Алтай, где мы с Александром Евгеньевичем по окончании нашей специальной работы не выдержали и заехали в Змеиногорский и Риддерский рудники. Очень интересно, но очень далеко. Из Риддерска до Шишаков ехал 11 дней, правда, часть пути более медленно по Иртышу (от Усть-Каменогорска до Омска)»5.
Примечательно оказалось это неспешное путешествие по Иртышу вызревавшими в его голове политэкономическими мыслями, направленными против распространенных в интеллигентской среде социалистических идей. Даже Корнилов не избежал некоторого увлечения ими, они казались ему осуществлением идей справедливости, «долга перед народом» и т. п.
Вернадский, как уже сказано, примыкал к «веховскому» направлению. Ему помогал здравый смысл. Он чувствовал ложь в основной формуле социалистов, разделявшей общество надвое. Труд и капитал. Рабочие и эксплуататоры. Социализм и капитализм. Что-то в этой формуле неверно. Действительность не так примитивна, какой она предстает в марксистской теории.
Разве его дед, лекарь Вернадский, — не «трудящийся»? Или отец — профессор политэкономии и председатель конторы банка? Или он сам, работающий по 10–12 часов каждодневно и не только в кабинете, но и в поле? Или все вообще геологи, избравшие эмблемой своего конгресса скрещенные молотки, окруженные латинской надписью «Mente et malleo» — «Умом и молотком». В любом, особенно квалифицированном труде содержится еще нечто, кроме «труда и капитала».
Нам только кажется, записал он однажды, что именно труд что-то такое создает. На самом деле только новое творчество формирует ценность. Когда говорят, что массы нечто «творят» — это такая же иллюзия, как народная музыка, народные танцы или песни. Их создает всегда один человек, и народными они понимаются только потому, что имя человека, сложившего песню, забылось и затерялось, она стала общим достоянием.
Оказавшись на пароходе где-то посередине между Павлоградом и Омском, Вернадский пишет небольшой меморандум на семи листах.
«Ценность создается не только капиталом и трудом. В равной мере необходимо для создания предмета ценности и творчество. Этот элемент творчества может совпадать с обладателем капитала, т. е. его носителем может быть капиталист, может совпадать с обладателем труда — его носителем может быть рабочий, но может с ними не совпадать. Его может внести в дело третья категория лиц, различная по своему участию в деле и по своему составу и от рабочего и от капиталиста. Результатами его творчества могут воспользоваться — и обычно пользуются — как рабочие, так и капиталисты. И те, и другие могут ее эксплуатировать как 3-ю силу, с ними равноценную.
Капиталист в чистом виде является обладателем аккумулированной ценности, той энергии, которая находится в распоряжении людей в форме, удобной для перехода в энергию деятельную. Рабочий сам представляет из себя форму энергии, которая может быть направлена на какое-нибудь предприятие. Однако ни капиталист, ни рабочий не могут накоплять активную энергию без прямого и косвенного участия носителя творчества. Если капитал постоянно увеличивается, а рабочий труд его постоянно создает, — это происходит только потому, что они действуют по формам, созданным творчеством. Этим сознательным и бессознательным творчеством проникнута вся экономическая жизнь и без него они столь же обречены на погибель, как без капитала и без труда»6.
Значит, капитал устремляется только туда, где есть изобретение. А его дает только третья сила. Она поставляет любое изобретение — творчество формы.
И потому марксистское обоснование обыденного неграмотного мнения об источнике любого богатства как эксплуатации других людей, возведение предвзятого заблуждения «собственность — есть кража» в ранг политэкономической теории — этот тезис сомнителен в своей первооснове. Источник ценности — только творческий труд. Присоединение к труду чего-то такого, что не содержится в материале. А если его не возникает?
«Несомненно, сейчас, в данный момент, если бы прекратилось творчество, экономическая жизнь не замерла бы, — рассуждает он, — продолжалось бы рутинно по прежним рамкам накопление капитала и использование труда; но это происходит только за счет прежде накопленного и переведенного в формы реальной жизни творчества. Экономическая жизнь не раз давала нам примеры подобного рода»7.
Конечно, трудно представить себе момент, когда могла бы прекратиться творческая жизнь. Но такие моменты отнюдь не невероятны. Когда варвары завоевывали цивилизованные страны или прорывалось наружу «внутреннее варварство», наступали эпохи упадка.
Всего лишь год оставался до наступления той эпохи, в которой «труд победит капитал».
В Шишаках снова отдыхали и работали, не зная, что собрались в последний раз. Корнилов, Гревс и оба Вернадских писали. Георгий работал над магистерской диссертацией, которую посвятил масонам круга Новикова[9]. В Шишаки будто все сбежали от столичной гнетущей атмосферы, от надвигавшегося неумолимо краха. Он приближался, как кошмарный сон, от которого никак не можешь пробудиться.
И тут Вернадский погрузился в неотвязно звучащую главную тему. «С лета 1916 г. я начал систематически знакомиться с биологической литературой на химической и химико-геологической основе и вырабатывал основные принципы биогеохимии», — писал он в одном из писем в старости8. Так в августе 1916 года началась новая наука о живом веществе, названная немного позже триединым термином «биогеохимия». И началась, в сущности, не только новая наука, но новый взгляд на окружающую природу и на природу человека. Иначе говоря, новое мировоззрение.
Слово «жизнь» нельзя употреблять в точной описательной науке. Каждый вложит в него свой оттенок смысла, и содержание его расплывется. Его заменило живое вещество. Понятие, которое употребляли старые натуралисты, теперь приобрело характер не только нового термина, имеющего твердо определенный объем и содержание, но и нового знания, откровения в некотором смысле. Вещество, строение и состав которого можно изучать так же точно, как и состав, и строение окружающей инертной, косной, неподвижной материи. Отличие в том, что если косное вещество движется под влиянием внешних сил, то живое вещество несет в себе самом причину движения. Организм растет, питается, размножается и тем самым прогоняет через свои тельца и тела гигантские массы и объемы материи.
Новые мысли, когда он им отдался, целиком захватили, а времени оставалось так мало, что не спешить нельзя. Ведь, кроме всего прочего, он историк науки и знал множество примеров преждевременных открытий, когда, казалось бы, случайные, необработанные, оброненные мысли и наблюдения становились причиной рождения новых направлений в науке. Ничто не пропадает в ней и, как бутылочная почта, все же достигает берегов. Долго считалось, что рукописи Леонардо да Винчи оставались неизвестными и открылись лишь тогда, когда стали бесполезны. Однако потом выяснилось, что некоторые научные положения тогда же проникли в науку, и только много позже их связь с рукописями Леонардо обнаружилась.
Стоило посылать бутылочную почту потомкам. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется», — сказал его любимый Тютчев. И на необитаемом острове надо творить.
* * *
Гнетущая атмосфера разрядилась в ноябре 1916 года. Детонатором стала речь Милюкова в Думе со знаменитым рефреном: «Что это — глупость или измена?» Придворная клика добилась ее запрещения в печати и тем придала еще больше веса. Все, о чем шептались между собой, снова, как в ноябре 1904 года, прорвалось наружу. О положении в стране заговорили открыто. Одной гласности оказалось достаточно, чтобы режим пал и ни одного голоса в его защиту не раздалось. Ни один полк солдат, ни один увешанный орденами генерал не вышел на защиту трона. И даже великий князь Кирилл, надев красный бант, привел свой полк к Думе в распоряжение ее Временного комитета.
Двадцать шестого февраля 1917 года последний раз заседает Государственный совет. Решается вопрос об учреждении Таврического университета. Принято положительное решение, но уже бесполезное. Выходя из Мариинского дворца, Вернадский услышал выстрелы и увидел (в последний раз в жизни) своего студенческого приятеля Сергея Крыжановского — государственного секретаря, вскоре, как известно, арестованного и представшего перед комиссией по расследованию преступлений режима. В комиссию войдет Ольденбург, и студенческие друзья окажутся по разные стороны барьера.
Единственной акцией Государственного совета в наступивших событиях стала телеграмма царю в Ставку. Она была опубликована во всех газетах среди ликующих репортажей о победе свободы и демократии. Члены совета предлагали Николаю отречься от престола, сместить правительство и передать власть Временному комитету Государственной думы. Под телеграммой стояли подписи четырех выборных членов, в том числе Вернадского и Ольденбурга.
* * *
Итак, свершилось. Но почему среди ликования улицы, где люди, знакомые и незнакомые, поздравляли друг друга, не слышно восторгов тех, кто стоял во главе демократических сил? Почему Корнилов не произносит речь, как в октябре 1905 года у Большого театра перед ликующими студентами?
Василий Витальевич Шульгин, ездивший принимать отречение от царя в Ставку, пишет, что во Временном комитете Думы — растерянность и нерешительность на фоне всеобщего воодушевления в Петербурге. Никто не знал, что делать. Формирование властных структур проходило без всякой энергии, вяло. Зато исключительно энергично действовали заседавшие тут же в Таврическом социалисты Петроградского Совета — меньшевики и эсеры, получившие большинство. Они интриговали, где можно, разжигая ненависть «к угнетателям» в низах и поддерживая шкурные интересы толпы. «И злая тварь милее злейшей!» — предрек Василий Витальевич пришествие черни. Вялость и нерешительность — естественная вещь, которая ускользает от исторических исследований, обычно оперирующих «объективными причинами» явлений. Все лидеры демократов постарели на 12 лет. Во главе демократического лагеря стояли все те же люди, что боролись за власть в 1905 году. Тогда они были сорока-пятидесятилетними, имевшими за плечами 10,15 и 20 лет освободительной борьбы. Тогда, в пятом году, они могли учредить новый порядок. Но царизм, Столыпин победили. Победили так, что погубили не только себя, но и всю страну.
Весь ЦК партии конституционных демократов оставался прежним. Все они очень умные люди, знавшие, что делать, и даже знавшие, как делать, но не имевшие энергии и государственной воли для осуществления правительственных планов. Они пережили свое время. Когда человеку за пятьдесят, нелегко начинать.
Так и тянулся 1917 год, как под гипнозом, — под знаком вялости одних и исключительной, прямо-таки бесовской энергии других, в конце концов, вытеснивших первых. Демократы видели опасность исключительно ясно, видели, как большевики разжигали самые темные инстинкты народа под лозунгами «углубления революции».
Приехали какие-то шуты гороховые в иноземной одежде, писал один мемуарист о прибывших эмигрантах-большеви-ках, и каждый день вещают какую-то чушь с балкона особняка Кшесинской. Все над ними потешаются, а им хоть бы что9.
А ведь обращались «шуты гороховые» отнюдь не к логике и не к публике с гимназическим образованием, а к стоящему под балконом полупьяному солдатику, с кривой улыбкой лузгающему семечки. Вот их аудитория, получившая оправдание мятежа и грабежа. Да и слова-то — для отвода глаз. Они действовали, пока власть не упала к их ногам.
Вернадский по-прежнему член ЦК партии кадетов. Почти ежедневно он ходит на заседания на Французскую набережную. К тому же расширяется КЕПС. Его назначают еще председателем ученого комитета Министерства земледелия, то есть он становится во главе всей сельскохозяйственной науки. Планы у него огромные, он хлопочет по организации научно-исследовательских институтов. Его снова избирают профессором Московского университета.
И вдруг — горе в семье. Туберкулез свел Нюту Короленко в могилу. Вернадские тяжело переживают смерть чудесной девушки.
Весной профессор Рубель обнаруживает и у Владимира Ивановича туберкулез и настаивает на немедленном отдыхе и лечении. Сказалось все же переутомление.
* * *
Но какой отдых, когда? 21 марта при Министерстве просвещения создана комиссия по реформе высших учебных заведений, куда он вошел вместе с Гревсом и Ольденбургом. Работы очень много, со всех сторон продолжают приходить проекты открытия новых высших школ.
О планах 9 июня пишет Ферсману в Симферополь: «Дорогой Александр Евгеньевич, я Вам писал, должно быть, мое письмо не дошло. Почта очень скверно сейчас работает. В общем, здесь нехорошо. Мы быстро идем к какой-то катастрофе, но я все-таки не теряю надежды, что мы выйдем из нее не очень пострадавшими. Думал уехать на месяц отдохнуть в Шишаки в конце этого месяца, но теперь не знаю, удастся ли. <… > 12-го съезд по высшей школе, где мне приходится работать довольно много… Комиссия (КЕПС. — Г. А.) медленно работает, но не замирает. Скорее даже расширяется: уже проходит Институт химического анализа, платиновый. Двигаются, хотя и медленно, и другие. Так странно, как идет эта работа творческая среди разрухи ужасающей. В Ученом комитете, может быть, должна быть развернута большая государственная организация исследовательского дела, и эта работа в связи с общим планом должна быть принята во внимание при проведении реформы»10.
Здесь как раз описано все его триединое государственное поприще, на которое он силой обстоятельств и своего организационного таланта выходил, как и предсказывали в 1905 году аналитики освободительного движения. Во-первых, все круче разворачивалась КЕПС, исследования ширились, их надо было координировать. Во-вторых, земледельческий Ученый комитет — СХУК. И, в-третьих, он возглавил реформу всей высшей школы, и комиссия по ее подготовке работала регулярно.
И все это в обстановке, когда почва уходила из-под ног, и это ощущение охватывало всех неудержимо. Страна левела на глазах. За ней левело правительство, сотрясаемое кризисами. Пришлось уйти с поста председателя правительства князю Львову, соратнику Вернадского по земским съездам. В такое боевое время во главе правительства никак не мог быть толстовец и непротивленец, запрещавший себе употреблять силу. Пришлось уйти с поста министра иностранных дел лидеру кадетов Милюкову. Он хотя и не был вегетарианцем в политике, но не мог заставить страну воевать. Солдаты бросали фронт под влиянием агитации большевиков против «империалистической войны, развязанной международной буржуазией».
Во время июльского кризиса кадетская верхушка заседает непрерывно. Обстановка накалена до предела. Солдаты пулеметного полка пытались захватить Думу и Петроградский Совет. Из толпы уже кричали эсеру Чернову: «Бери власть, сукин сын, коли дают!» Действительно, социалисты, если бы оказались готовы, могли захватить власть почти свергнутого Временного правительства.
Второго июля отец и сын Вернадские и Корнилов шли на Французскую набережную, где ожидался отчет министров кадетов, выходивших из правительства, в том числе и Шаховского. Георгий Вернадский к тому времени стоял близко к Милюкову, написал даже его небольшую биографию. Корнилов с 1915 года — снова генеральный секретарь партии и к тому же возглавляет важнейший Петроградский комитет.
Выслушали министров. (Шаховской ушел тогда с поста министра народного призрения.) Во время прений Корнилов вдруг почувствовал себя плохо. Не мог сидеть, вышел в соседнюю комнату, прилег на диван и с ужасом ощутил, что у него одеревенела нога, потом вся правая часть тела. Пропала речь. Корнилов запомнил, как Дмитрий Иванович бегал вокруг и все повторял: «Ах, Господи, Боже мой! Господи, Боже мой!» В суматохе пронеслась весть, что большевистское выступление в Петрограде все-таки подавлено.
Вернадский отвез Александра Александровича в больницу, вызвал Наталию Егоровну. Она провела у постели больного всю первую ночь. Ровно через неделю Корнилова настиг второй инсульт, вся правая часть тела перестала слушаться. В начале сентября Георгий Вернадский отвез его в Кисловодск и сдал на попечение профессору Н. Г. Ушинскому, тоже их студенческому другу. Здесь Корнилов пережил Гражданскую войну и, немного восстановив здоровье, возвратился в Петроград. Закончилась его политическая деятельность, но не литературная. Он писал книгу о Бакунине и мемуары.
Впрочем, 1917 год покончил со многими политическими карьерами. Создается даже впечатление, что многие интеллигенты с облегчением покинули государственную ниву ради излюбленного и более привычного литературного труда.
Пятого июля Вернадский все-таки вырвался в Полтаву и в Шишаки. На хуторе его ждали Нина с Прасковьей Кирилловной.
В первый день он мыслями еще там, в Петрограде, еще строит планы. Самойлову: «Сейчас очень мне улыбается добиться передачи Гатчинского дворца, парков, царской охоты и части леса для организации научного исследовательского центра: Ученый комитет (СХУК. — Г. А.) с его учреждениями, Ботанический сад, художественный Гатчинский музей, академический Ломоносовский институт (а может быть, Геологический и Минералогический музеи), отделение Палаты мер и весов. Сейчас дело очень налаживается. Около 550 десятин одного парка! Во дворце более 600 комнат, а затем ряд флигелей, домов и т. д. Конечно, для академических учреждений и Палаты мер и весов надо будет строить, но я считаю, что такой вывод ученых учреждений в пригород (менее часа езды) и соединение вместе разнообразных учреждений очень важно. Гатчино должно стать ученым городом-садом»11.
Но постепенно и мечты, и злоба дня отступили. Он сосредоточивается на своих думах. Какие же идеи хотелось изложить в первую очередь, имея в виду свой возраст и опасную эпоху? Что попадет к потомкам в случае его гибели в этой круговерти, которую он со свойственной ему тонкостью слуха уже ощущает? Конечно, мысли о живом веществе. Теперь он не только размышлял, но взялся за перо. Пора. Вот как он вспоминал о своем решении спустя 20 лет:
«Для меня была ясна закономерность и неразрывность геохимических процессов еще более резкая, чем процессов минералогических в живой и мертвой материи, на поверхности земли, которая мне представлялась в то время уже биосферой. Я стал задумываться над тем, что я не успею изложить и обработать свои многолетние мысли в этой области частью ввиду моих лет, частью [из-за] смутной эпохи.
Я решил при первой возможности сделать первый набросок и в 20-х числах июня уехал в Шишаки. <…> Здесь с большим подъемом я выяснил себе основные понятия биогеохимии, резкое отличие биосферы от других оболочек земной коры, основное значение скорости размножения»12.
Как всегда, отвлекшись от дел, с головой ушел в работу.
«Гуляю, брожу, много очень думаю и читаю, — пишет жене 19 июля. — Сейчас главной работой является набрасывание давних моих размышлений и мыслей о живом веществе с геохимической точки зрения. Мне хочется связно изложить — сколько могу без книг, выписок (остались в Петрограде!) и подсчетов — свои мысли. Над ними думаю и к ним постоянно возвращаюсь десятки лет. Излагаю так, что дальнейшая обработка может пойти прямо и точно. Сейчас уже написал более 40 страниц и думаю, что перед отъездом закончу. <…> Так или иначе, это результат всей моей прошлой научной работы. И вместе с тем глубокое неудовлетворение результатом и странное столь обычное для меня чувство, что я делаю не настоящую научную работу. Отчасти чувство “ученого” — настоящей научной работой кажется опыт, анализ, измерение, новый факт — а не обобщение. А тут все главное — и все новое — в обобщении»13.
Его посетило неуютное чувство открывателя новой науки, даже более того, множества новых наук, нового мировоззрения. Возникла неопределенность, всегда связанная с разрывом, революционным разрывом традиции. Представляется веер новых возможностей. Когда он описывает факт или измеряет, он движется внутри концепции. Теперь — создает сам новую концепцию. Это чувство владело всеми, кто создавал новые науки, Евклидом, Галилеем, Ньютоном: надо начинать с обобщений, с аксиом, которые не содержались в традиции, не вытекали из предыдущего мировоззрения. Зато обобщали факты по-новому, то есть вводили новые принципы.
Понятие о живом веществе нельзя простым логическим путем вывести из всего предыдущего опыта науки. Логическим путем мы придем, напротив, к случайности и непрочности жизни, ее бренности, как говаривали в старину. До Вернадского все связанные с жизнью науки или молчаливо, или открыто опирались на концепцию происхождения жизни на Земле. Это написано в любом школьном учебнике. Теперь он ввел новое главное обобщение — жизнь вечна. Если думать о жизни научно — как о живом веществе — надо признать ее непроисходимость и понятием одного ранга с инертным веществом или энергией. Живое вещество — неслучайно в природе, не появилось однажды, а было всегда.
Еще в 1908 году в письме Самойлову спрашивал себя: живое так же вечно, как материя и энергия? Ему понадобилось десять лет, чтобы освоиться с этой непривычной мыслью. Но она теперь по-новому толкует факты природы. Толкует необычно, но чрезвычайно логично и заманчиво, интересно.
Распространенный очевидный взгляд не объясняет геологической истории и роли жизни в геологических событиях. И прежде всего в судьбе атомов, которые все как один прошли когда-нибудь через какие-нибудь организмы. Не объясняет и наше собственное положение как части живого.
Однако продолжим читать письмо к Наталии Егоровне: «С другой стороны, в этой работе я как-то спокойнее смотрю на окружающее, ибо я сталкиваюсь в ней с такой стороной жизни, которая сводит на нет волнения окружающего, даже в такой трагический момент, какой мы все переживаем. Перед всем живым мелким кажется весь ход истории».
И тем не менее она, история, снова не замедлила властно вторгнуться в дела человеческие.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.