Глава шестая «ЗДЕСЬ ВСЯ СИЛА ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

«ЗДЕСЬ ВСЯ СИЛА ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ»

Город «хуже Полтавы». — «Камни заговорили». — Странная описательная минералогия. — «Суть сутей исторической жизни». — Столица интеллигенции. — Братство переехало. — Голод надвигается. — Ночная клятва. — Диссертация. — Столовые вокруг Вернадовки. — Абсолют выше людей

Восьмого сентября 1890 года Вернадский приехал в Москву, с которой будет отныне связан прочно и навсегда. Остановился пока в гостинице «Петергоф» на Моховой в двух шагах от университета. Первый визит нанес, естественно, Павловым. Супруги тепло встретили, можно сказать, обласкали своего протеже. Алексей Петрович наговорил ему комплиментов и заверил молодого минералога, что он для университета — находка. Предстояли, конечно, хлопоты по назначению на должность приват-доцента, то есть вольного преподавателя, не состоящего в штате. Пока он не защитит диссертацию на степень магистра, а затем доктора наук, когда ему будет присвоено звание профессора, он не числится в штате и не получает содержания. Только оплату за лекции.

По заведенному издревле порядку начинающий преподаватель должен прочитать две пробные лекции. Тему одной он выбирает сам, другую назначает факультет. После чего состоится утверждение.

Вернадский определил тему своей лекции — «О полиморфизме как общем свойстве материи», намереваясь обобщить новые знания, вывезенные им из Европы. Почти каждый день пишет обо всем Наталии Егоровне в Полтаву, где она ждет его вызова.

После ровных геометрических улиц Васильевского острова, после аккуратной чистенькой Европы хаотическая, разбросанная, златоглавая Москва и удивила его, и огорчила. Поскольку он подыскивал хорошую квартиру с кабинетом, детской, с комнатами для бонны и прислуги, он обращает внимание на гигиенические условия. Москва не может тут похвастаться. Канализации нигде почти нет. Город вообще очень грязный. «Хуже Полтавы», — сообщает жене.

Правда, внешний вид полон своеобразия. Прежде всего, могучие стены Кремля, праздничные маковки церквей, дворцы знати. В отличие от Петербурга, где все дома почти ровесники, Москва застроена причудливо, исторически и хаотически. В ней много усадеб почти деревенских. Полны очарования и неожиданных видов московские холмы. И постепенно с годами Вернадский будет все больше ценить эту красоту. А в конце жизни обмолвится, что самыми красивыми городами мира считал Париж, Москву, Прагу. Именно в таком порядке.

Квартиру удалось найти относительно чистую и недорогую во флигеле дома на Малой Никитской улице. Этот район позади университета — Московский Латинский квартал — отныне и навсегда станет ареалом его обитания. В кварталах от Моховой до Садовой и Смоленской, и от Пречистенки до Тверской со времен основания университета селилась профессура, а за ней и вся интеллигенция: адвокаты, врачи, художники, артисты, вообще люди свободных профессий. Это Белый город — самая чистая часть Первопрестольной.

Лекция его назначена на 28 сентября. Готовясь к ней, он не заметил, как перерос рамки учебной лекции и превратил ее в серьезный научный доклад с новой проблемной темой. Обнаружилось это уже в аудитории. Пришли не только студенты. Весь физико-математический факультет, движимый любопытством, явился посмотреть на молодого минералога, который, не имея еще магистерской степени, назначается на место профессора Толстопятова.

Вернадский поднялся на кафедру, развернул свои таблицы. Вот что он писал жене в тот же день вечером: «Лекция, говорят, сошла хорошо. Павлов говорил, что весь факультет остался очень доволен, и другие поздравляли с успехом, Тимирязев, с которым познакомился. Народу была масса… Я не рассчитал времени и скомкал весь конец, еще задержал их минут на десять. Чувствовал себя на кафедре очень плохо, так только и думалось, когда же минует чаша сия. А после, когда раздались аплодисменты, я, верно, имел вид очень жалкий, и еще, как ушел весь факультет и я начал снимать таблицы, к моему смущению, раздались снова аплодисменты, и я кое-как выскочил»1.

«Сошла хорошо»? Тимирязев, оказывается, сказал ему, что для них всех, биологов и физиологов, специально не следящих за кристаллографией, лекция оказалась настоящим откровением, поскольку прочитана с подлинно широким взглядом на проблему. А Павлов, который тоже в некотором смысле экзаменовался в тот день, вполне серьезно советовал ему сделать из лекции статью для «Русской мысли». Уж во всяком случае, он сам представит ее для опубликования в университетских ученых записках. Вскоре она там и появилась.

Через неделю Вернадский прочел вторую лекцию — минералогическую — без особого блеска, но вполне добротно, и факультет утвердил его в должности приват-доцента.

Ровно через 40 лет после своего отца Владимир Иванович вступил в семью преподавателей старейшего русского университета. Кстати, некоторые старожилы еще помнили Ивана Васильевича Вернадского.

* * *

Хозяйство на кафедре досталось молодому Вернадскому разлаженное. После смерти профессора Толстопятова лекции читал сам Павлов, но за кабинетом следить не мог, и тот постепенно приходил в упадок. Минералы лежали в полном беспорядке в шкафах и даже на полу. Ассистент Кислаковский в ожидании нового профессора начал наводить «порядок» и чистил минералы, часто стирая прикрепленные к ним этикетки. Многие камни оказались безъязыкие. Ему пришлось составлять описание коллекций Минералогического кабинета и уже вторую (но не последнюю) библиотеку. Второй для него московский кабинет на самом деле был первым, старше петербургского, вообще старейшим в стране и вел свое начало от коллекции Демидовых, подаренной ими в 1755 году основанному тогда университету.

Остатки номеров на камнях говорили о том, что где-то должны быть каталоги. Наконец с помощью ассистента он обнаружил их в какой-то каморке под лестницей. Целых два каталога. Один на немецком языке, который описывал прекрасную коллекцию камней, купленную для университета в Саксонии сразу после войны 1812 года. Второй каталог более поздний, 1850-х годов.

Теперь он мог приводить коллекции в порядок и составлять карточки на минералы. Коллекция начала приобретать учебный вид и в последующие годы быстро пополнялась разными путями, в основном собственными трудами профессора.

Зато попавшая в его распоряжение химическая лаборатория оказалась в полном порядке, оснащена хорошими приборами и оборудованием. Здесь и стал складываться тот круг учеников и ученых работ, который Вернадский впоследствии называл Институтом.

Со второго семестра, то есть с января 1891 года, он начал читать минералогию и кристаллографию для 150 студентов первого курса физико-математического факультета, а также ускоренный, сокращенный курс на медицинском факультете, который слушали 400 студентов.

Сохранились некоторые свидетельства о нем как лекторе. Слушательницы женских курсов в Москве О. М. Шубникова и Л. В. Васильева, друг Вернадского профессор Б. Л. Личков оставили воспоминания о том впечатлении, которое он производил на кафедре.

Читал Вернадский естественно, без особенных каких-то внешних приемов. Он, как уже говорилось, не обладал ораторским даром. Речь была ровна, правильна, но лишена блеска и остроумия. Но тем не менее внимание слушателей захватывалось с первой же минуты и сохранялось до конца. Увлекал и знанием предмета, и историей его познания. Перед слушателями разворачивался полный драматизма путь поиска истины. Каждый минерал, их взаимодействия, законы кристаллизации получали свое место в общем строе знания и человеческой истории. Всякий раз за конкретным вопросом проглядывала система, которая всегда заинтересовывала, придавала общий смысл. Движение мысли создавало особое силовое поле изложения, которое держало всех в напряжении. Истина как бы творилась на их собственных глазах. А ведь истина не в камнях или формулах, она — в людях, их изучавших ранее. Слушательница образованных в Москве после официального запрета на женские курсы Коллективных уроков Общества воспитательниц и учительниц Л. Васильева вспоминала: «Вот настал тот день и час, когда в скромно обставленной простыми столами и скамейками, с керосиновым освещением, аудитории появился на кафедре молодой, серьезный строгий и по виду недоступный профессор. За ним несли деревянный лоток университетских пособий.

Вскоре Владимир Иванович своими необыкновенно интересными и содержательными лекциями увлек нас и заставил серьезно заниматься как кристаллографией, так и минералогией. Мы ждали его лекций как праздника. Они оживили “мертвую природу”. Камни заговорили»2. Кстати сказать, одна из слушательниц этих курсов, Елизавета Ревуцкая, стала прекрасным специалистом и пожизненным сотрудником профессора.

* * *

Минералогия в те годы, да и сейчас в большой мере, — наука о системе минералов, их составе и строении. Но Вернадского она интересовала и как наука об истории минералов в земной коре. В первые годы он методом проб и ошибок искал ответы на собственные вопросы к этой старой науке: как каждое вещество «выделывалось» в лаборатории природы? Тем самым в минералогии появилось время как действующий фактор.

Он назвал свои изданные позднее лекции «Опытом описательной минералогии», хотя с неменьшим правом их можно считать началом опыта исторической минералогии. Позднее такая книга и была написана: «История минералов земной коры». Главное свойство его научной интуиции — «переживание веков» — отразилось здесь в полной мере. Вернадский отказался от систематического охвата, основанного на приеме Линнея — идти от описания по цвету, химическому составу, типам строения, то есть внешним признакам, и ввел в свое изложение исторические отсылки. Он возродил метод Бюффона, привившего европейскому мышлению историчность, понятие о древности мира и длительности непрерывно шедших в нем изменений.

Потому-то камни ожили и заговорили. Земная кора будто пришла в движение, открывалась захватывающая картина ее эволюции. Мертвые камни рассказывали об истории планеты.

«При чтении в университете минералогии я стал на путь, в то время необычный, — писал Вернадский в предисловии к своей работе 1940 года, — в значительной мере в связи с моей работой и общением в студенческие и ближайшие годы (1883–1897) с крупным, замечательным русским ученым В. В. Докучаевым. Он впервые обратил мое внимание на динамическую сторону минералогии, на изучение минералов во времени»3. Естествоиспытатель-историк — вот кто взошел на кафедру и внес в мир застывших форм, симметрии и четких линий движение, усилие природы стать такой, какой мы ее видим. В прошлом таится сила, которую мы выражаем в химических формулах и законах кристаллизации. Материализованное, остановленное время. Так с самого начала он выбрал направление ко всем новым наукам, им созданным, и более того — к новой картине мира.

Вернадский сознательно резко отделил минералогию от кристаллографии. Первую он отнес к комплексу наук о Земле, вторая стала физико-математической наукой.

* * *

И в нем самом идет неслышная «историческая работа», лишь время от времени проявляясь осознанно, то есть в мыслях, наблюдениях, впечатлениях от чтения и поездок. Еще неясно, какова связь этих разрозненных отрывков, блесток идей и настроений. В основном они вызываются чтением, особенно излюбленной исторической литературы, провоцирующей широкие сопоставления. Читает Фукидида и «Историю упадка и разрушения Римской империи» Гиббона, сочинения по древностям Средней Азии. К историческим источникам причисляет комедии Аристофана и Лопе де Вега. Они дают более цельное представление об эпохе, чем анализы и исследования. «Комедии нравов, обычной текущей жизни разных времен, народов, эпох очень сильно действуют, указывая на постоянное однообразие самой сути сутей исторической жизни. Они именно в таких по необходимости сжатых очерках, как комедии, дают всюду чувствовать самое главное, что направляет жизнь человека теперь, что направляло эту жизнь в XVI–XVII веках, или в V веке до P. X.»4.

В комедиях Лопе де Вега и Аристофана увидел то же единство жизненного потока, которое так поразило его на заброшенном хуторе под Кременчугом. Природный «низ» жизни, сквозь который нужно рассмотреть ее «верх», ту духовную основу, которая определяет существование. «Какие цели руководят этой жизнью? — спрашивал тогда на деревенском кладбище. — Что она дает и чем осмысливается? И так поколениями, столетиями. Тихо, медленно и глухо. Боже мой, как глухо!»5 Читая книги по старой жизни юга России, пишет о том, как иногда физически щемит сердце, когда вдумывается в жалкие остатки быта, обнаруженные археологами. Совершенно ли пропала та древняя страна?

Во всяком случае, коллективной работой массы людей, записывает он как-то, истории придается законосообразный характер. Кажется, в массовости и мелкоте теряется личность. Но на самом деле что-то остается. Что именно? «Читал и много думал по историческим вопросам, — записывает в дневнике в апреле 1891 года. — Мысль постоянно направляется к ясному сознанию чувства общей преемственности в истории человеческой мысли, в истории развития человечества.

Возможно, кажется мне, найти прямую преемственность между древними философскими и другими школами, римскими школами (юридической, медицинской и т. п.) и возникновением университетов. <…> Через юридические и медицинские школы можно проследить прямую причинную преемственность — непрерывную к первым древним университетам (Салерно, Болонья) и пр. Таким образом, все это развитие одного общего непрерывного явления»6.

Как согласовать и минералогию, и мертвые законы космоса, по которым вещество складывается застывшими гранями кристаллов, и живые законы человечества? Могут ли сочетаться столь разнородные вещи?

Поиск единства мира лишь углублялся, и в нем не было случайностей. В переживании веков есть система. Он искал ее, приближаясь к своей будущей концепции общественных наук.

* * *

Между тем в ноябре семья воссоединилась на Малой Никитской и начала врастать в московскую жизнь.

Москва с момента создания Петербурга всегда в контрах с новой столицей и с ее строгим порядком, с ее чинами и мундирами. И если архитектура — застывшая музыка, то в Питере она полковая, для парадов. Сначала фронда была барской, скорее бытовой, чем политической. Москвичи обзывали петербуржцев немцами за их пристрастие к внешнему порядку, а с берегов Невы Москва казалась городом азиатским, непредсказуемым и загадочным. Жившая в усадьбах московская знать славилась гостеприимством, хлебосольством, большим свободомыслием. Здесь легче дышалось. Недаром сюда убегал из «регулярной столицы» Пушкин, когда хотел отдохнуть душой. Потом дух противоречия перерос в идейные кружки времен Герцена и Белинского.

Сам дух государства в Москве выдыхался и слабел. Если в Петербурге все было подчинено двору, оттуда поступали указующие циркуляры, то в Москве даже символ неимоверного евразийского государства — Кремль — воспринимался уже не как источник власти, а скорее исторически и художественно.

Если в предыдущее царствование власть и общество еще находили общий язык, то теперь расхождение перерастало в нечто более серьезное. Москва приобретала значение центра новых идей, либерализма и оппозиции «приказному строю».

Если в центре Северной столицы стоит Зимний дворец, то в Москве — университет. Он определяет всю жизнь города, во всяком случае его умственную жизнь. Часто вся Москва считает своим долгом пойти на публичную лекцию, которую потом обсуждают в гостиных. Профессор университета — виднейшая фигура в городе.

Вернадский сразу вошел в круг интеллигенции, ее интересов, или, точнее сказать, ее идеалов. С некоторыми москвичами он познакомился еще в Париже, на Всемирной выставке, например с профессором-юристом Павлом Ивановичем Новгородцевым, с историком Павлом Николаевичем Милюковым, с философом Сергеем Николаевичем Трубецким. Разумеется, новый приват-доцент везде принят, как-то сразу став своим.

Одновременно с Вернадским в Москве обосновался Иван Ильич Петрункевич, которого все признают лидером либералов.

В некотором смысле земляк Вернадского, поскольку происходил из дворян Черниговской губернии, Иван Ильич рано вступил на политическую стезю, если это слово применимо к России того времени. Будучи земским гласным, он хотел превратить свою общественную деятельность в политическую трибуну и открыто произнес речь о введении в стране конституционного строя, об «увенчании здания» реформ. Несмотря на либеральное время, речь его показалась все же излишне смелой, и Петрункевича на шесть лет сослали в Пермскую губернию под надзор полиции.

Когда ссылка кончилась, Иван Ильич покупает имение Машук в Тверской губернии, рядом со знаменитым Премухином — старым бакунинским гнездом. Оно принадлежало теперь брату Ивана Ильича, Михаилу, женившемуся на представительнице известной фамилии.

Жена Ивана Ильича Анастасия Сергеевна (по первому покойному мужу графиня Панина) с увлечением разделяет взгляды мужа. В Москве Петрункевичи приобрели дом на Смоленском бульваре, и их салон становится одним из центров умственной и оппозиционной жизни Москвы.

Знакомство с Петрункевичами — событие в жизни молодого преподавателя Вернадского. Часто по вечерам он у них в гостях. Несмотря на разницу в 20 лет, они поддерживают теплые и близкие отношения, вскоре переросшие в дружбу. Объединяет общая цель.

* * *

Каким-то странным образом центр братства перемещается вместе с Вернадскими. Сначала оно выехало в Европу, теперь — в Москву. К тому времени в Петербурге остаются лишь Иван Гревс и Сергей Ольденбург. Остальные концентрируются вокруг Москвы.

Федор Ольденбург обосновался в Твери, где служит педагогом в учительской семинарии Максимовича, выпускавшей сельских учительниц. Часто наезжает в Первопрестольную. Сюда приезжает после непродолжительной службы в Царстве Польском комиссаром по крестьянским делам Адя — Александр Корнилов. Оставив службу, он некоторое время живет в Москве.

И у Дмитрия Шаховского служба по земским делам в Весьегонии оказалась недолгой. С учителями у него сложились прекрасные отношения. Демократичный и простой, он заражал всех своей энергией. Основал уездную библиотеку для учителей, всячески их опекал, вывозил в Москву на выставки и концерты. В уездном образовании буквально началась светлая эра.

Но его деятельности по народному образованию глухо сопротивлялось местное начальство. Еще большее подозрение вызывал отнюдь не княжеский образ жизни и его, и его молодой жены Анны Николаевны, разделявшей толстовство Дмитрия. Началось с того, что от половины своего жалованья в 1200 рублей Шаховской отказался в пользу земства. Молодая чета жила очень просто. Местные обыватели косились, когда он выезжал мужиком, то есть в санях и одиночкой; они были уверены, что князь обязан выезжать не иначе как на тройке. Короче говоря, Дмитрий быстро стал уездной белой вороной. И на всякий случай за ним установили негласный надзор. Узнав об этом, Шаховской немедленно оставил службу в земстве. Остался только гласным уездного собрания.

В Москве Дмитрий принят повсюду. Его знают все как известного либерала, который стоит за расширение прав земских собраний, за превращение их в центр самоуправления в полном объеме. Шаховской ведет самостоятельную научную работу по экономическому описанию Весьегонского уезда и одновременно входит и во многие создающиеся общественные организации и сам их создает.

В письмах жене Вернадский неизменно восхищается энергией и высокими запросами Шаховского, его бурной деятельностью. Часто упоминает Митю, как правило, с такими глаголами, как «рыщет». «Где-то рыщет», что и характерно для быстрого человека. Без всякого сомнения, Шаховской наиболее близкий, даже любимый из друзей. Может быть, по контрасту с собственной основательностью, Вернадскому безотчетно нравятся подвижность, живость Шаховского, его напряженный общественный темперамент. Из всех братьев с ним больше всего общего во взглядах. Они так удивительно близко думали, замечал Вернадский, что особенно сговариваться по отдельным общественным вопросам нет надобности. То есть были заочно уверены в мыслях друг друга.

Поскольку братство к тому времени приближалось к пятилетию своих свадеб и обросло детьми, вновь возникла идея Приютина. В его качестве фигурировало ярославское имение Шаховского, а иногда — дом в Москве. Некая коммуна.

Вернадский против совместного житья. Интуиция и здравый смысл подсказывают, что можно сколь угодно близко сходиться с людьми душевно и в мыслях, но в быту следует соблюдать дистанцию. Конечно, их жены как одна из той породы русских, тургеневских женщин, что раз и навсегда разделяют устремления мужей и отдают им все силы, а Шурочка Ольденбург, например, еще более, чем мужчины, страстно ненавидит гнет и произвол. Но все же, считает Вернадский, в первую очередь жены — матери маленьких Гревсят и Гагунов. Нужно прежде всего исходить из интересов детей, создавать им хорошую гигиеническую обстановку. В детском саде такое, как правило, не удается. Но еще более важно, что никто не может заменить матери и семьи в индивидуально организованном воспитании малыша.

Эту проблему он решал в интересах личности ребенка и его прав. Отвлекаясь мысленно от своего кружка, он писал о первенстве права детей на образование и даже о принуждении родителей посылать детей в школу. Права человека должны быть не только у родителей, которые из религиозных, а чаще из экономических побуждений заставляют детей работать, лишают их грамотности.

Обязательное начальное образование, а в более широком смысле просвещение народа, оказалось естественным продолжением их кружка по народной литературе. Но неожиданно на первый план вышло другое дело, вызванное надвигавшимся народным бедствием — голодом.

* * *

Управляющий Попов сообщает, что в Вернадовке второй год подряд ожидается неурожай. С юго-востока, как часто случалось, надвигалась на Поволжье и черноземную полосу великая сушь. Вернадовка, расположенная на границе Тамбовской и Пензенской губерний, захватывалась суховеем.

Выехав в имение, Вернадский сообщал, что повсюду слухи о голоде; через имение идут и идут нищие. 24 июня 1891 года в дневнике записывает: «В массе крестьянской какая-то покорная отчаянность. Я как-то всем существом осознал, как дорог мне этот народ, что я неразрывная часть его и в то же время я ничем не могу помочь ему и делаю все по тому же течению, которое какими-то железными непреложными законами охватывает все теперь. <…> Моя помощь при этом разобьется на мелочи: я могу истратить все, что имею, и едва ли помогу массе — слишком она велика. Как быть, что делать?»7

Как-то все сошлось летом 1891 года: заканчивался самый трудный — первый — преподавательский год, нужно готовиться к защите магистерской диссертации, которая уже назначена Докучаевым на осень, завершить прошлогоднюю экспедицию по Полтавщине и быстрее составить по ней отчет.

В середине июля опять, как и в прошлом году, в страшную жару отправился в Полтаву, а оттуда в Кременчуг и заканчивал почвоведческую работу. Теперь ехал на собственные средства, так как земские не отпущены.

Через год вышла его работа о почвах Кременчугского уезда. Она вошла в большую докучаевскую работу по исследованию природных богатств европейской части страны. В обеих губерниях, где такая экспедиционная работа шла — Нижегородской и Полтавской, — тогда же построены земствами великолепные природоведческие музеи, ставшие центрами местной научной работы. Создавались опытные почвенные станции для агрохимических и агрономических работ. Но вскоре правительство сильно ограничило право земств на научную работу, запретило создавать карты. Указ вызвал возмущение и земцев, и ученых. С этих лет идет на убыль энергичная деятельность Докучаева.

А два музея, кажется, единственные (по одному в России и в Украине), остаются великолепными памятниками земской научной работы. Полтавский музей, построенный в стиле какого-то яркого украинского модерна, пострадал еще в последнюю войну, когда сгорели карты, в том числе и изготовленные Вернадским. Но ныне он замечательно отреставрирован и память о Докучаеве, о Вернадском, Краснове и других докучаевских мальчиках хранится бережно.

* * *

В августе Вернадский возвращается в Москву, работает над отчетом, готовится к лекциям и к защите диссертации. По обычаю тех лет семьи, не имевшие своих домов, на лето отказывались от квартиры, уезжали в деревню или на дачу, а осенью нанимали новую. В сентябре Вернадские поселились на углу Трубниковского и Дурновского переулков, где ныне пролегает Новый Арбат и куда они потом вернутся в 1930-е годы.

В конце сентября два события вызвали Вернадского в Петербург. Одно — трагическое, потрясшее братство до основания. В страшных мучениях умерла от туберкулезного менингита Шура Ольденбург, оставив неутешного Сергея и маленького сына Сережу.

Корнилов писал, что смерть всеобщей любимицы, какой была Шурочка, еще теснее их соединила. На похороны собрались все. Опять, как встарь, до утра сидели и говорили. И уже перед рассветом, по словам Корнилова, в память о Шурочке поклялись посвятить свои силы борьбе за введение в стране правовых начал, за мирное изменение государственного строя.

Говоря, что были все, Корнилов, возможно, ошибается. Вероятно, Вернадский приехал только на следующий день. Он пишет, что был на могиле Шуры и что нашел не уныние, а душевное единение и подъем духа. Братство окружило Сергея любовью и дружеским участием и помогло ему пережить первые, самые трудные дни после потери.

* * *

Двадцать восьмого сентября в родных стенах университета на Васильевском острове Вернадский защищал свою диссертацию. Оппонировали В. В. Докучаев и химик Д. П. Коновалов, кристаллограф Е. С. Федоров (оба будущие академики). В первом ряду сидели и волновались Гревс, Шаховской и Сергей Ольденбург.

«Теперь напишу про диспут, — делился Вернадский первыми впечатлениями с Наташей. — Сошел он, говорят, хорошо. Я себя чувствовал так себе: публичная хвальба так же мало приятна, как и нападки».

Диссертация получила высокую оценку, и университет присвоил своему кандидату ученую степень магистра минералогии и геогнозии.

Вернадский отнес экземпляр диссертации Менделееву и на другой день познакомился лично со своим университетским кумиром, которому когда-то восторженным юнцом внимал в переполненной 7-й аудитории.

Знакомство совпало с концом академической карьеры Менделеева. Как раз в те дни Дмитрий Иванович был грубо изгнан министром И. Д. Деляновым из университета за поддержку студенческой петиции о предоставлении университету автономии. Точнее сказать, Менделеев взялся передать петицию министру и после того, как тот отказался его принимать, подал в отставку.

А еще в столице братьям удалось начать совсем новое дело — комитет помощи голодающим. «Ту работу, которую мы делали по поводу регистрации сведений о голоде, будут вместе делать и здесь, — сообщает Вернадский Наталии Егоровне. — Это главный результат пока поездки. Я никогда бы не решился — но Митя устроил…»8

Шаховской, который «страшно энергичен и молодец», и на сей раз оказался детонатором. В сентябре, когда угроза голода стала реальностью, в Москве начались сборы пожертвований и собрания интеллигенции. На них стоял тот вопрос, который Вернадский задавал себе в письме жене: «Что делать?»

Неясные мнения Шаховской однажды сделал ясными. На собрании в доме Петрункевича, где, кстати, присутствовал Лев Толстой, Дмитрий Иванович всех увлек своим выступлением. Он говорил страстно, убедительно, завоевывая сердца слушателей. Если интеллигенция останется в стороне, отсиживаясь в сытой Москве, на нее ляжет грех, заявил он. Конечно, некоторые предпочтут отдавать деньги в один из правительственных комитетов. Но уверен ли кто-нибудь, что там средства будут истрачены наилучшим образом? Зная нравы чиновников и их отношение к делу, можно быть уверенным в обратном. Нужно действовать самим, непосредственно и на месте, доказывал Шаховской.

Кажется, не так уж важно, отдать ли средства в один из правительственных комитетов или действовать самим? Но нужно представить себе тогдашние государственные взгляды, когда любая самодеятельность не то чтобы не допускалась, но будучи даже возбуждена с самыми чистыми намерениями, все-та-ки воспринималась как подозрительная. Понятие общественное имело совсем иной оттенок, не несло характера дела.

В те дни выдающуюся роль сыграл Лев Толстой. Любовь к ближнему, которой он старался следовать не только в своих писаниях, внушила ему правильную тактику благотворительности. Он хорошо знал деревню и видел, как голод изменяет людей. В них просыпаются и начинают действовать страшные звериные инстинкты выживания. Женщины и дети в семьях остаются обделенными.

Поэтому благотворительное дело, объяснял Толстой, брезгливо не вдававшееся в подробности, часто приносило больше вреда, чем пользы. Петербургские дамы, собирая деньги на помощь голодающим и закупая на них продовольствие, с легким сердцем отправляли его в голодающие губернии. А ведь они усиливали бедствие, потому что при простой раздаче зерна или муки поддерживались сильные и губились слабые.

Наиболее правильная форма помощи голодающим, понял Толстой, — столовые, где добровольцы каждый день кормили бы людей. Так что требовалось не только давать средства, но и самим участвовать. В октябре писатель устраивает первую столовую в селе Бегичевка Данковского уезда Тульской губернии.

Шаховской с великой энергией начал хлопоты по комитету толстовского типа. Местом выбрали Вернадовку. Их студенческий друг Обольянинов («Лелька») — гдовский помещик и сибарит, очнувшись от своей лени, поехал в Бегичевку изучать опыт Толстого и написал яркую статью в «Русских ведомостях». Объявили о создании комитета, в который стали поступать пожертвования.

В ноябре дело возглавил Корнилов, он как раз освободился от своей службы в Конске, приехал в Москву и вместе с добровольцами из студентов отправился в Вернадовку. Надо ходить по домам, учитывать население и его состояние, закупать продукты, организовать варку пищи и сами столовые. Вернадский приезжал, как только в лекциях образовывались окна. Он держал связь с местным земством и начальством.

В декабре картина голода устрашала. Появились первые умершие. Тем не менее начали работать столовые в селах вокруг Вернадовки: Каменке, Бояровке, Липовке. «Теперь имеем на попечении 390 человек, да еще кормим раздачей хлеба в Подъеме 10–20 человек, т. е. всего более 400 человек, — пишет Вернадский жене 27 декабря. — Что будет до 20-го января? Голодные просят хлеба: что будет? На хутор ездят толпы крестьян и бабы плачут и становятся на колени, прося хлеба. Трудно отказывать, а надо — потому что ведь надо продержать столовые не на один месяц, а на семь (до нового урожая. — Г. А.). Мы рассчитали бюджет на 4000 рублей (уже есть около 3300) и имеем возможность открыть еще столовую на 100 человек. Решили ждать, когда можем открыть на 250 человек и тогда сразу открыть 5 столовых в Липовке, где 3000»9.

Ждать надо было, конечно, поступления денег от друзей, действовавших в столицах и даже за границей. В эти месяцы Гревс находился на стажировке в Париже и с помощью друга Вернадских Александры Васильевны Гольштейн организовал там сбор денег для русских крестьян. В апреле 1892 года Вернадский получил от них две тысячи франков10.

Стоит только начать действовать, и чудо придет само.

В Петербурге к представителю комитета Вернадского, известному юристу и публицисту Константину Константиновичу Арсеньеву, обратился не кто иной, как великий князь Николай Михайлович. Он сказал, что хотел бы пожертвовать надело помощи голодающим 30 тысяч рублей, но не доверяет правительственным бюрократам. Не знает ли Арсеньев какого-нибудь частного предприятия? Тому только этого и надо было.

В Петербург немедленно выехал брат Дмитрия князь Сергей Шаховской и встретился с великим князем, чтобы получить первую половину суммы — 15 тысяч. Причем в лучших традициях благотворительности жертвователь просил его имя не называть.

К Корнилову устремились новые добровольцы, их стало уже десять человек. Они открыли 37 столовых в селах уже двух уездов — Моршанском и Кирсановском. Скоро в них питалось уже две тысячи человек. В самое голодное — весеннее — время столовых стало 119 (5700 человек), а потом и еще больше. В начале лета кормились 25 тысяч человек.

Кроме столовых Корнилов и Вернадский с помощью местного земства организовали комитет по покупке лошадей для населения (помощь безлошадным крестьянам), раздавали семена для посева.

«Всходы хороши, — сообщает Вернадский в мае, — и если будет дождь, можно ждать урожая». Правда, летом приблизилась новая беда — холера. Всегда дремавшая в низовьях Волги, она в голодное время поползла на север. Спасая столовые, приняли энергичные профилактические меры, сырую воду тщательно кипятили. Эпидемии не допустили.

Комитет работал до июля 1892 года. Полный список жертвователей и отчет в полученных и истраченных суммах Корнилов приложил к своей книжке11. Великий князь зашифрован здесь под инициалами Н. М., против которых стоит внушительная сумма взноса.

* * *

В том же месяце Вернадский начал строить в имении деревянный на каменном фундаменте дом. Он не любил здешнюю природу с ее скудной растительностью и суровым климатом. Удручала краткость здешнего лета по контрасту с Малороссией. Иногда, когда украинец в нем поднимал голову, он ворчал и по поводу чуждого великорусского племени. Но нужно обосновываться и обустраиваться. Тем более что тем летом он принял непростое решение: стать земским гласным Моршанского уездного земского собрания.

Любовь к народу. Необсуждаемая аксиома интеллигента. Но Вернадский — ученый, обладающий здравым смыслом и научным подходом к любой проблеме. Он не умиляется народом, не закрывает глаза на его недостатки. Народ должен понимать свои права, но как, если он поголовно неграмотен? Еще летом 1886 года, познакомившись с состоянием дел в своем имении (эти огромные письма читаются как подлинно географическая работа в духе отечествоведения Андрея Краснова), он писал своей Наташе: «Ужасна только безграмотность их, ужасно только то вполне беспомощное состояние, в какое они поставлены, и те ссоры, то недружеское, эгоистическое чувство, с каким они друг к другу относятся: но это понятно при бедности и неразвитости. Крестьяне одного села относятся скверно к крестьянам другого, и интересно слушать, как они стараются друг друга дискредитировать в моих глазах, очевидно, в надежде, что им земли больше достанется (он сдавал свою землю в аренду. — Г. А.12.

Только образование способно улучшить состояние народа. Вернадский уже тогда продумывает и проговаривает в переписке очень конкретную программу. Начальное образование должно быть обязательным и всеобщим. В письме Наталии Егоровне он четко связывает эту цель с демократическими задачами, прежде всего правами человека. Во-первых, дозволение родителя не учить своих детей, что происходит сплошь и рядом, особенно в отношении девочек, не есть та свобода, которую надо давать, поскольку она и есть ограничение их прав, стеснение всей будущей деятельности. Во-вторых, доставлять детям известные религиозные верования и политические идеи возможно только этим путем, потому что все должны участвовать в государственном управлении. Отсюда — третье: «А это участие, несомненно, может быть сознательным только при владении всеми гражданами грамотностью и известным minimum’oм образованности. Иначе демократизм будет лишь на словах, и всегда будет сильная возможность всяких царизмов и т. п. В возможно быстром и полном проведении обязательного обучения я вижу один из краеугольных камней прочности демократического строя»13.

Но это не означало, будто образование — панацея от всех бед именно сейчас. Если уж говорить о высших целях, ею не может быть помощь людям. «Я думаю, что мои стремления помощи людям не противоречат постановке вопроса: я опять повторяю, что целью, удовлетворяющей меня, не может быть благо людей, для этого не стоит жить. Мое увлечение общественной деятельностью в сильной степени проистекает из стремления к свободе (Абсолют должен быть вне людей и выше их)»14.

«Я считаю вполне ошибочным твое мнение, что борьба за просвещение могла теперь сплотить всех или очень многих людей, — продолжает спор с женой Вернадский. — Для меня это представляется детской пеленкой — как чисто политическая программа. Я не отрицаю необходимости этого пункта программы, но думаю, что это далеко не все и даже не самый важный пункт. <…> Мне кажется, что в стране иногда жизнь выставляет на первый план чисто политические вопросы, связанные с вопросами государственного управления, местного управления, податной системы etc. Стыдно считать панацеей народное образование и т. п. Я очень, по крайней мере, далек от этого и знаю, что Россия far? da s?[6], что есть много, достаточно граждан, которые могут взять в свои руки ее правление и возьмут его…»15

Вернадский знал, что говорил. Он первым чутко уловил изменение в положении и настроениях общества. Еще три месяца назад, в самый разгар их работы на голоде, он, наблюдая работу добровольцев, предрекал: «Я убежден, что вся масса людей, вернувшихся с мест, явится с новыми запросами, требованиями. Серьезно работает мысль и сильно бьется сердце теперь у целых тысяч энергичных и искренних людей. А это есть крупное, очень крупное общественное событие, которого важность мы едва сознаем»16.

И он оказался прав. Кажется, будто в другую Москву возвратились они с Корниловым. Адя и поселился тогда у Вернадского, который снял уже третью квартиру, на этот раз на углу Большого Левшинского переулка и Смоленского бульвара. Небольшой двухэтажный дом цел до сих пор, как и особняк жившего прямо напротив Ивана Ильича Петрункевича, встречи с которым теперь участились. В гостиных усваивали уроки голодного года. И общество как бы сдало экзамен на аттестат зрелости, осознало, что можно и нужно проявлять инициативу и помимо правительства. Очень новое для русских образованных людей чувство освобождения.

Собственные независимые взгляды воспринимались все еще как вызов, как дерзость, исполненная без разрешения старшего. Имеет значение даже не содержание высказывания, а его несанкционированность. Характерны отчеты в «Правительственном вестнике» о борьбе с голодом. Сквозь зубы называя комитет Вернадского одним из самых крупных, в отчете постарались исказить самую суть общественности. Между прочим, говорилось, что комитет работал на собственные средства его главы, а не собирал средства среди людей. Вернадский был оскорблен и не знал, как ответить на иезуитские публикации.

Весь охранительный лагерь взвился, когда Лев Толстой опубликовал в английской «Дейли телеграф» статью «Отчего голодают русские крестьяне?», не пропущенную цензурой на родине. Как посмел граф Толстой вынести сор из избы?! Да это измена! Он — сумасшедший! И Толстого чуть не отправили на освидетельствование: в своем ли он уме?

Школой общественной самодеятельности и развития энергии назвал время голода Вернадский. Общая работа укрепила узы братства. Их студенческие клятвы оказались не пустяком. «И с Адькой, и с Митей гораздо больше подымалось в этом году общих вопросов, чем в прошлом, — размышляет в письме жене. — Я думаю, теперь стоит перед нашим “Братством” задача — поменьше занимать сердце и мысль личными дрязгами, а больше, сильнее, страстнее всей мыслью и всей личностью идти к одной великой цели, при создании которой умерла дорогая Шура. Она мне часто вспоминается»17. Родившееся на тигровых шкурах в доме Ольденбургов «культурничество» уже как политическая сила будет воздействовать на основную коллизию русской жизни — столкновение принципа права и принципа силы. Все прочно связанные с земством братья пытались расширить в нем начала самоуправления, а правительство — свести их на нет и вернуться к отеческому правлению.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.