Эмалированная кружка. Эвакуация

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эмалированная кружка. Эвакуация

Я был освобожден от военной службы, имел белый билет, как тогда говорили, по зрению. Однако, движимый патриотическим чувством, я сразу же записался в ополчение. Ничего, думал я, вспомню прежний всеобуч, тряхну стариной, да меня еще подучат — буду бить фашиста! Нас, большую группу необученных, собрали в школу, что находилась в переулке за Музеем революции[80]. Прошел день, прошел второй — с нами ничего не делают. Как будто никакой войны нет. Но ведь надо же нас как-то учить, дать винтовки хотя бы — ничего! Настроение спокойное, обещают начать занятия. Отпустили на два часа к семьям. Вернулись. И тут я вижу, что забыл очень важную вещь.

Вообще-то я приготовился к войне — взял ящичек с акварелью и сонеты Шекспира в переводе Маршака. Но я не взял кружки! Согласитесь, что мне, воину, которому еще не доверили оружие, без кружки — труба! Я отпросился на часок, сбегать к маме в Хрущевский переулок, мои-то уже были в эвакуации. Меня отпустили. С мамой произошел характерный диалог: мама, мало представлявшая себе обстановку, к которой я себя готовил, сказала:

— Леша, зачем тебе кружка? Неужели там тебе не дадут? А это хорошая, эмалированная, ты ее обязательно потеряешь!

Ее можно понять — Леша всегда и всюду все теряет…

— Мама, — воскликнул я патетически, — дело идет о жизни и смерти, а ты о кружке!

Словом, схватил я эту кружку и побежал назад, в школу — и никого не застал. Всех словно ветром сдуло. Я оцепенел. Только что школа гудела, как улей — и никого! Какой-то человек сидел и что-то писал. Я спросил его:

— Что случилось?

— Приказ, — ответил он важно. — Мигом построили — и на вокзал.

— А что же мне теперь делать?

Он посмотрел на меня, секунду подумал.

— Ждите приказа, — сказал он.

Так, с кружкой, ящичком с акварелью и сонетами Шекспира, то есть с полной боевой выкладкой я вернулся домой.

За несколько дней до этого мы вместе с Ефимом зашли к писателю Петру Скосыреву. Его долго не было. Мы разговаривали с его женой Таней, с которой вместе учились в АХРРе. Вдруг он показался в дверях, поманил жену в прихожую. И мы с Фимой услышали его полушепот:

— Прорыв под Ельней.

Это было сказано так, что мы поняли, что присутствуем при историческом миге. Взята Ельня — открыта дорога на Москву.

Позже я узнал, что в то время на Смоленском направлении у нас образовалась опаснейшая, смертельная дыра. Эту дыру нужно было заткнуть кем угодно, но молниеносно — вот и заткнули ополченцами. Почти никто не вернулся оттуда. Да и немудрено. Мало кто из ополченцев видел винтовку, не то что держал ее в руках…[81]

Все мои попытки после этого как-то выяснить — что же мне делать со своим ополченским статусом, куда пойти, к кому примкнуть — не имели успеха. Сказано было — ждите, и я ждал. Больше меня никто никуда не вызывал — действовало мое прежнее освобождение от воинской службы.

Дела на фронте шли все хуже и хуже. Враг, ломая наше ожесточенное сопротивление, приближался к Москве. И вот он уже в Красной Поляне, в двадцати семи километрах от центра столицы по Дмитровскому направлению. А отдельные мотоциклисты-разведчики прорывались даже в район нынешней больницы МПС. Это же конечная остановка 12 маршрута троллейбуса, идущего по Тверской!

До сих пор не понимаю, почему наступила пауза. То ли Гитлер предполагал какую-то особую каверзу с нашей стороны, то ли поджидал резерва. Но Москва именно в эту паузу ринулась прочь из города. Да, тогда была такая паника — не хочешь быть под немцами, давай, тикай! Правительство перебралось в Куйбышев. Были заминированы заводы, Кремль, метро. В общем, атмосфера была такая — вот-вот в Москву войдут немцы. А что войска? Перед отъездом я видел одного нашего воина: кургузая пилотка, оборванная шинелишка, на ногах замызганные обмотки… «Да, — подумал я, — с такими навоюешь». Но именно такие, с помощью сибиряков, и отстояли Москву!

Я уезжал в Ташкент со своим профкомом драматургов. Люба с Олей уже там были. Вместе со мной уезжала и моя сестра. Мама и тетя Оля решили никуда не трогаться.

На Казанском вокзале столпотворение. Рассказывали, что Камерный театр уехал на дачном поезде. Мне передавал человек, видевший сцену, как М. Храпченко, тогда председатель Комитета по делам искусств, тряс коменданта вокзала за грудки, крича:

— Мы должны спасти Шостаковича! Понимаете ли, что это ценнейшее народное достояние?

Мы ехали в Ташкент в товарном вагоне… Кто-то поведал нам о том, что случилось с Лукониным, нашим известным поэтом, до войны являвшим собой образец мужественности. Он писал о басмачах, дома у него над диваном висело оружие. Молодые поэты ходили к нему слушать, как он декламировал свои стихи, разглядывали кинжалы и шашки, украшавшие стены.

И надо было случиться, что в первый же выезд на фронт его физическая натура не выдержала. Он ничего с собой не смог сделать и, в конце концов, уехал в Ташкент. Молодые поэты, его ученики, сражались, гибли, а он оставался в Ташкенте, проклиная свою натуру.

Но вот что самое дорогое в этой истории. Кончилась война. Кто жив, вернулись в Москву. И так велико было довоенное обаяние, талант Луконина, что выжившие на войне молодые поэты вновь вернулись к нему, окружили его бережным строем и никто, никогда, ни одним словом не упрекнул его. И когда пришел его час, он отошел от нас таким же почитаемым, как и прежде…

По дороге, где-то в степях мы задержались на одной из станций — ждали встречного поезда. И он вскоре подошел. Это было как в сказке. Из одного вагона выскочил трубач. Труба запела, и вдруг разом открылись все двери огромного товарного эшелона и на землю посыпались румяные молодцы, все в новых полушубках, с автоматами… Это было незабываемое зрелище! То сибиряки спешили на выручку Москве.

Вскоре после этого так случилось, что я отстал от поезда. Выбежал купить еды, вернулся — поезд уже ушел. Я ничуть не испугался и пошел по шпалам вслед. У меня было такое спокойствие, такая уверенность после встречи с сибиряками, что я нисколько не удивился, когда километров через двадцать догнал свой поезд. Кстати, какое счастье во всякого рода пертурбациях иметь «свою» организацию!

Пример Ефима, оказавшегося вне коллектива, показывает это. Он рассказывал мне потом, что все происходило как в страшном сне. Кинулся в одно место — пусто, в другое — то же самое, на полу валяются одни бумажки, в третье — сию минуту уехали, автомобили еще за угол не завернули. Не знаю, как ему удалось покинуть Москву. Наш Радомысленский укатил на грузовике, сидя на ворохе какого-то груза.

Кто ехал с нами, в нашем товарном вагоне? Хорошо помню старого «сатириконца» Михаила Петровича Пустынина с женой, опереточного либреттиста Михаила Гальперина, о котором говаривали: «Гроза супружеских перин, Михал Петрович Гальперин».

Когда мы проезжали через казахстанские степи, по ночам слышался голос жены Пустынина:

— Миша, мне страшно… Верблюды… Где ты?

И ответ супруга:

— Здесь, здесь, я тут… Спи спокойно!

Как-то раз Михаилу Петровичу срочно потребовалась пустая бутылка. Жена, не зная, зачем она ему понадобилась, дала ему роскошный хрустальный графин с серебряной оковкой. Когда она узнала, на что он был употреблен, она устроила скандал, хотела выкинуть графин, да, видно, пожалела…

Нас было много в товарном вагоне… Переносили болезни, бытовые неудобства, иногда граничившие с подлинной бедой… На остановках забегали из других вагонов. В Куйбышеве кто-то поинтересовался у драматурга Исидора Штока, что он будет делать в эвакуации? Шток немедленно ответил:

— Торговать своим роскошным телом!

В общем, спустя немалое время мы прибыли в Ташкент. Встречала нас Зина Маркина. О, это была женщина-динамит, так я ее прозвал. Она организовала отправку первого эшелона с нашими семьями, она помогала устройству всех и теперь. По профессии сценаристка, автор сценария известного фильма «Комсомольск», она легко справлялась с трудностями, обрушившимися на каждого из нас. Впоследствии она прославилась тем, что построила в Москве на улице Усиевича прекрасный многоэтажный дом, там теперь на первом этаже — Литфонд.

Тогда молодая, интересная, полная жизненных сил, Зина Маркина привлекала внимание мужчин, и немудрено, что в свое время ею увлекся Саша Разумовский, написавший в соавторстве с Игорем Бахтеревым интересную пьесу «Суворов», которая шла в Камерном театре.

Он был из тех самых Разумовских, потомков брата фаворита императрицы Елизаветы Петровны. Правда, женившись на зубном враче, которая родила ему двух сыновей, Сашу и его брата, их отец несколько «испортил» кровь. Саша как-то с улыбкой рассказал нам о том, как определенная картавость, полученная его братом-профессором в наследство от матери, привела к инциденту в магазине. Выразив свое неудовольствие по поводу обслуживания, он в ответ получил нелестную реплику о «сынах Израилевых» в более примитивном выражении, которые «повсюду вмешиваются». На это возмущенный профессор, грассируя, воскликнул:

— Я не евгей, я — ггаф!

Саша же прославился тем, что вел через всю Москву до своей дачи корову, веткой отгоняя от нее мух. Корову купила Зина, которая стала его женой.

Я жалею, что не видел этой картины. Она достойно вписывалась в нашу бурную жизнь того времени. Ведь Саша был «обэриутом», то есть членом литературного содружества «Объединение реального искусства»[82]. Шествие с коровой по своей экстравагантности вполне соответствовало поэзии Даниила Хармса, Николая Заболоцкого, было сродни музе Александра Введенского — товарищей Разумовского по этому объединению. Ибо смысл их поэзии был вполне реален, несмотря на причудливость формы. В данном случае — нужно было молоко, молоко находилось в корове, корову необходимо было доставить на дачу — все реально. И еще — веточка!

Чудесный человек Саша Разумовский! Его далекий предок Грицко Розум прав был, хватаясь, бывало, за свою хмельную голову: «Що за голова, що за розум!» Причудливый, но вполне реальный разум сохранился у его потомка. Поэтические искания и сопровождение коровы было для него нормальным сочетанием.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.