Журналистика и быт
Журналистика и быт
Родилась-то родилась, но ее еще надо написать, а жить надо, работать надо! Наряду с «Крестьянкой» у меня сложились хорошие отношения с «Колхозником». Меня стали посылать с редакционными заданиями — то в одну сторону, то в другую. И мне это было очень интересно и полезно.
Скажем, вспоминаю свою поездку в Абхазию. После поезда я пересел на автобус. Куда еду — сам не знаю. После Гудауты маленькая станция. Сошел я с автобуса и пошел по дороге. Глухая ночь, недостаточно светло, светит луна. Шел, дошел до селения. Все спит. Тишина, будто все вымерло. Вижу — школа. Сел на крыльцо, стал раздумывать. Надо все же куда-то идти, что-то делать. Пошел, вижу: огонек. Я — туда. Дверь раскрыта, на столе остатки пиршества, хозяева куда-то подались. Стал ждать. Вскоре они пришли — колхозный кузнец и его жена, провожали гостей. Муж говорит по-русски, жена — нет. Я показываю документы, прошусь переночевать. Слов нет, пожалуйста, пожалуйста. Усаживают за стол, угощают. Где же меня уложат? Налицо только одна большая супружеская кровать. Мне показывают — пожалуйста! Мои протесты успеха не имеют. Я нагибаюсь, чтобы расшнуровать туфли. Хозяйка бросается на колени, чтобы сделать это самой. Мне некуда деваться, а она стоит, не уходит, не зная, чем мне еще услужить. Вот что значит абхазское гостеприимство! Чем-то очень древним повеяло на меня. Я — путник. Значит, устал. Значит, мне лучшая постель в доме, все, что есть в доме, — в моем распоряжении. Да-а…
Вообще моя смелость сейчас меня удивляет. Под Москвой есть такая станция — Куровская. Приехал я туда, когда уже значительно стемнело. А мне идти десять километров. Пошел. Глухая ночь, кругом — густейший лес, а я иду себе, хоть бы что! Только в самом конце моего путешествия какой-то грузовик подвез меня до места назначения. Там я первый раз увидел промышленные плантации хмеля. Огромные, высоченные шесты, сплошь обвитые хмелем. Он, оказывается, очень нужен нашей промышленности.
Был я и в Чувашии. Когда ехал со станции в колхоз, в который мне было нужно, я видел в лесу массу роскошных подосиновиков. Я слезал с телеги и набирал их столько, что не знал, куда девать. Возница смотрел на меня как на сумасшедшего.
— Они же ядовитые! — говорил он.
По приезде я попросил их пожарить, и семья председателя колхоза смотрела на меня как на самоубийцу.
В своих путешествиях по округе я познакомился в бывшей земской больнице с местным врачом и его семьей. Был жаркий день, и я попросил пить. Мне налили дивного напитка. Он благоухал и утолял жажду. Тем не менее я протянул стакан, прося налить еще. Мне говорят: учтите — это медовуха.
— Прекрасно! Замечательный напиток! — и я протянул стакан в третий раз. Что со мной было! Голова совершенно свежая, а ноги не идут, хоть ты что!
С больницей у меня связан еще один эпизод. Чувашия была классическим местом трахомы. И надо же было так случиться, что как-то просыпаюсь я и… О ужас! Не могу разлепить глаз — гной! Значит, пожалуйста, я схватил трахому! Состояние мое можно представить. Бегом в больницу. Трахома! Врач посмотрел, сказал — конъюнктивит, классическая болезнь путешественников. Промойте борной и все. Спасибо ему!
И еще. Был я у одного чуваша. Он жил в избе, которая топилась по-черному, то есть когда печка топилась, дым выходил в дверь. Стены блестели, словно покрытые черным лаком — это была многими десятилетиями оседавшая на стенах сажа.
— Зато трахомы нет, — хвалился чуваш, выворачивая веки.
Съездил я и в Вологодскую область, в Тотемский район. Приехал в Вологду, переночевал в гостинице. Интересная архитектура, спрашиваю, между прочим, что здесь было раньше? Спрашиваемый задумался, потом вспомнил: «Губком здесь был!» Называется, вспомнил! И еще насчет нашей короткой памяти: уже в семидесятые годы ехал я на дачу на такси, по Калужскому шоссе. Шофер, молодой парень, рассказывает, как здесь режиссер Бондарчук снимал картину «Война и мир»:
— Войск было! — увлеченно делился со мной шофер. — И все в форме, как у нас в Гражданскую носили!
Коротковата память и у тебя, мил-друг, подумал я и о нем: после 1917 года ничего нет. Молодец наша пропаганда! Потрудилась!
Из Вологды я поплыл на пароходе. Все мне было интересно, все увлекало. Северная речка, народ… Встретил плывущий на пароходе передвижной речной театр. В то время, до войны, была масса отраслевых театров — торговли, санитарии, леса, речной и т. д. Познакомился с главным режиссером. Между прочим, брат нашего известного режиссера и актера Дикого Алексея Денисовича. Он высказал одну мысль, которую я запомнил:
— Театр должен поражать! — сказал он.
Мысль глубоко верная.
В Тотемском районе меня интересовал один леспромхоз.
По отношению к лесу две отрасли у нас находятся на антагонистических позициях — леспромхоз и лесхоз. Первый — фаворит нашего государства. Он дает лес и наплевать ему на все остальное! На сучья, на макушки, на чем японцы миллионные состояния зарабатывают. Мы же богатая страна! Лесов у нас навалом. Это — мелочи!
В лесхозе расскажут вам иное: эксплуатация леса у нас происходит варварски, мы хищнически губим наше богатство. И действительно, лесопитомники — пасынки у властей. Им нужен лес, он приносит золото, а остальное — дело наживное!
У нас долго бытовал миф, что именно капитализм губит природу. Сейчас, после семидесяти с лишним лет, у нас, кажется, наступает отрезвление.
Прогуливаясь по окрестностям, я наткнулся на стадо, которое пас симпатичный мужчина лет за шестьдесят. И тут я узнал трагическую историю переселения в здешние места так называемых кулаков, подлинных мастеров земледелия из Херсонщины, Николаевщины и Екатеринославщины, то есть из самых плодородных районов Украины.
Их везли обычно в товарных вагонах, как скот, как врагов, сопровождаемых ненавистью окружающих.
— Кулаки! Кулаки! — кричали вокруг. — Они советскую власть ненавидят, гумна поджигают!
Пастух посмотрел на меня, мне показалось с доверием.
— А я вам скажу, гражданин, как перед Богом, — голос его был очень серьезен. — Никакого гумна я не поджигал, честное вам слово даю.
Привезли этих людей в местные леса, дали топор в руки и сказали: рубите, стройте избы, будете жить здесь. И рубили, и жили, и живут сейчас. Некоторые даже выращивают арбузы, хозяйки варят замечательные борщи. А местное лакомство — рыбник, запеченная в ржаном тесте рыба, — слюнки не текут? Говорили, что и в поселке у «переселенцев» очень чисто. Это порадовало, потому что, ночуя в поселке леспромхоза, я столкнулся с проблемой — клопы. О, эти клопы нашего Севера! Они долго разговаривать не любят. Они падают с потолка, копошатся во мху, проложенном между бревнами, они всюду! Но тут клопов не было, потому что стены были сделаны на украинский лад — поштукатурены и побелены.
Поразителен наш народ! Только представим себе: с юга, благодатного юга Украины, как некий бессловесный груз, привезли их сюда, на север, в глухие леса, вывернули из вагонов на снег — с женщинами, детьми, потом топоры в руки — и живи! Чем скорей будет ходить в руках топор, тем быстрее возникнет крыша над головой, и кончится это страшное сидение на снегу, под открытым небом…
А сколько было таких бессмысленных насилий над человеческими судьбами! Накипело же на сердце у крестьянина и не выветрится никогда.
Я молча шел домой. Моя нога споткнулась обо что-то. Я нагнулся, посмотрел. Это был человеческий череп, полуопущенный мхом. Уже и мхом? Коротка наша история, коротка.
По преданию название Тотьма произошла оттого, что царь Петр, перегоняя по здешней тайге сухим путем, на человеческих руках, свои корабли, рубленные в Архангельске, не вытерпел, поглядел окрест и сказал: — Тут тьма!
Едва ли не в последний раз я приехал летом к себе в деревню. В школе доклад председателя сельского совета из Гавриленки об ужасах троцкистско-зиновьевского блока, о выводах, который должен сделать каждый колхозник — беречь колхозное достояние. За окнами школы шум. Что такое? Оказалось, наш бригадир Фома Васильков. Задержал несколько возов сена, которые увозились с наших полей председателю сельского совета, который только что ораторствовал по поводу сбереженья колхозного добра.
Доклад прервался. Не помню, чем закончилась эта история, но я, полный благородного гнева, по приезде в Москву разразился грозной филиппикой против людей, спекулирующих на святых наших лозунгах о бдительности. Отнес свою грозную инвективу в «Известия». Через несколько дней мне позвонили, спросили, не буду ли я возражать, если они дадут этот материал, годный скорей для фельетона, молодому поэту Сергею Михалкову? Я согласился — для меня был важен сам факт выступления в прессе. Фельетон появился, и я пожалел о своем согласии. Уж очень безобидным мне показалось творение молодого поэта.
Но газета знала, что делала. Фельетон вызвал эффект, которого я не ожидал. Состоялся выезд в наши края сессии Верховного суда Белоруссии. Были вскрыты многочисленные злоупотребления, посыпались кары. Оратора, призывавшего ответить делом на «происки троцкистов и зиновьевцев», посадили за решетку на восемь лет. Слава обо мне, как о писателе, пишущем под псевдонимом «Сергей Михалков», весьма упрочилась. В этом я убедился зимой.
Как-то утром вваливается ко мне дядька, весь закутанный, с мороза, и, прежде чем он отрекомендовался, из-за пазухи появляется бутылка самогона, торжественно водруженная на столик. Из моих дальнейших расспросов выяснилось, что это человек из Боронек, что сын его попался, попросту сказать, он бандит. И вот его батька явился в Москву, ко мне, как посоветовали ему опытные люди — дескать, «я порядки знаю», — и просит меня походатайствовать за сына. Вот куда меня привела жажда справедливости! «Аблакат» (то есть, адвокат) — за бутылку! Я кое-как его спровадил, сообщив адрес судебных учреждений.
Мама очень скорбела, что никто из ее детей не имел высшего образования. Чтобы доставить ей удовольствие, в 1938 году я пошел учиться в Литературный институт. К учебе, правда, я относился так же, как когда-то и к просьбе мамы вести дневник, записывать историю становления в наших краях колхозов — делал вид, что записывал, чтобы ее не расстраивать. Я изучал языкознание, политграмоту, вернее, научный коммунизм. Кстати, у нас был очень хороший лектор, Шаховской. Со мной учились дамы — жена литературоведа Аникста и жена писателя Авдеенко. Хорошо помню Васю Ажаева[77]. Как-то одна женщина прислала из Рязани письмо, в котором вспомнила меня, учившегося с ней в Литинституте. К письму были приложены стихи:
Отряхая с веток иней,
Встрепенулись снегири.
Новый год на небе синем
Зажигает фонари…
Кто-то бродит невидимкой,
Тайны светлые храня.
…Не спеши растаять дымкой,
Сказка детская моя!
Стихи, по-моему, прелестны.
Квартирный вопрос у нас в тот период до того был жгучим, что моей сестре приснился сон: она у Сталина просила для меня квартиру. И вот лед тронулся. Из нашего дома в Хрущевском переулке выехала семья, занимавшая три комнаты. Я, как первый кандидат на площадь, должен был получить половину. Должен! И вот я, разбуженный Любой в три часа ночи, бегу по снежной Москве в дом на улице Горького, рядом с Пушкинской площадью, и на застылой мерзлой лестнице встаю шестым в очереди в Мосжилотдел. Прислушиваюсь к разговорам: у каждого свое жилищное дело, долгое, затяжное. Тогда Москва не строилась, и квартирные дела особенно тревожили. О чем же толковали москвичи в четыре часа утра на промороженной лестнице, обремененные заботой о своей первой необходимости — заботой о жилище? Шел горячий разговор о Жанне д’Арк! С историческими примерами, ссылками на современниц. Ну, скажите, представители какого еще другого народа могли бы в час, когда решается их судьба, рассуждать о девушке из XV века, да еще из далекой Франции? И я, даже не думая о войне, которая тогда еще казалась далекой, сказал себе: такой народ победить нельзя!
Комнату мне дали, обжулив меня. Я получил 12-метровую комнату на первом этаже в коммунальной квартире в доме по Годеинскому переулку на Арбате[78]. Окна комнаты выходили во двор. Чтобы попасть к нам, нужно было сперва зайти в подворотню, пересечь двор по диагонали, войти в подъезд, затем спуститься на один лестничный марш в подвал, потом на такой же марш подняться и, миновав чучело громадного архара, вступить в узкий коридорчик, из которого уже можно было попасть в нашу комнату. Но мы были счастливы и этим. Мы вылезли из подвала.
Регина Янушкевич, сценарист, жившая до нас в этой комнате, утешала меня, уверяя, что эта комната приносит счастье. Она приводила, как пример, себя. Именно в этой комнате она написала сценарий знаменитой картины «Путевка в жизнь». Режиссер Эггерт поставил ее, и она имела оглушительный успех. Посмотрим, что получится у меня.
На этих 12 метрах мы устраивали приемы! Правда, Ефим говорил, что к Симуковым надо приходить заранее, чтоб занять места, а то придется стоять. И мы жили, растили дочку, Люба после войны родила сына — все здесь! Как-то раз я, полный гордости — как же, целых 12 метров, а не 4,5! — провозгласил тост за двух людей, которые в нашей стране только и трудятся по-настоящему, и один из них — это я. Второго не надо было называть.
В 1947 году удался обмен в нашей же коммунальной квартире. Мы обменяли одну нашу комнату на две соседних, правда, с доплатой. Я был вне себя от радости. Ходил из комнаты в комнату (они были смежными) и восторгался. Две комнаты! Счастье!
Данный текст является ознакомительным фрагментом.