Глава девятнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава девятнадцатая

Не страшны ему громы небесные,

А земные он держит в руках.

Н. А. Некрасов

Тени бложисов

После этой беседы прошло несколько лет "хождения по мукам". Работники партийного аппарата, воспитанные в атмосфере непререкаемости, выросшие на дрожжах культа личности, все еще не могли отрешиться от прежнего стиля, все еще цеплялись за старое, "молчаливо одобряемое сверху. Они были твердо убеждены в том, что и прежде делали и поступали по-ленински и, выполняя свой долг, исключали из партии по первому же навету или подозрению в неблагонадежности…

Вскоре после того, как моя апелляция со всеми собранными характеристиками, в том числе и рекомендацией замполита Петухова, оказалась в партийной комиссии Ленинградского обкома, инструктор комиссии вызвал меня и сказал:

– Все материалы теперь пойдут в первичную парторганизацию по месту вашей работы для обсуждения и решения по существу.

– Но меня исключала не наша первичная парторганизация. Меня исключал пленум Старорусского райкома партии — только для того, чтобы отдать в руки НКВД уже как беспартийного…

– Похоже, что так, судя по имеющимся в архиве документам. Но существует порядок, что восстановлением занимаются первичные организации.

– Не вижу в этом логики. Меня исключали двадцать лет назад по политическим мотивам. Что может знать об этом наша парторганизация? Меня не вновь же принимают в партию!

– В данном случае дело будет решаться на предприятии, где вы работаете.

– Разве так восстанавливают реабилитированных? Что же о них могут знать, если они только что вернулись из лагерей или из ссылки?

Инструктор чуть замялся, подыскивая слова.

– Большинство восстанавливается райкомами или горкомами, но вы ведь вернулись из лагеря не вчера и не сегодня, вы фактически на свободе более пятнадцати лет. Пусть и восстановят вас коммунисты, среди которых вы работали… Чего вам их бояться, если совесть чиста?

И в самом деле, бояться мне было нечего. Десять лет я проработал почти в одном ЦКБ, во всяком случае в одном управлении Министерства судостроения. И за десять лет в моей трудовой книжке, кроме поощрений и благодарностей, ничего нет. Однако, когда я уходил из Смольного, на душе у меня было неспокойно. Почему все-таки мое дело не решено в горкоме или обкоме, по примеру всех остальных? Неужели здесь какой-то умысел, подвох?

До того как меня вызвали на заседание партийного бюро, все его члены, очевидно, предварительно знакомились с материалами дела. Поэтому заседание продолжалось недолго: вопрос уже был решен положительно, хотя с таким случаем никому из членов бюро никогда не приходилось сталкиваться. Но еще до бюро моя история стала едва ли не главной темой в разговорах коммунистов — слишком уж она была для них необычной.

Десяток лет среди них находился не только свидетель давних событий, о которых было сказано на съезде, но и живая жертва тех беззаконий и нарушений норм партийной жизни. Непросто было это осознать. Даже мой начальник Александр Васильевич Тихомиров как-то замкнулся и стал более официальным…

Все с интересом ждали очередного партийного собрания, но на нем мой вопрос почему-то не был поставлен, хотя меня пригласили присутствовать. Оказалось, что нашлись недоброжелатели, как всегда и везде, и настрочили анонимное письмо секретарю обкома небезызвестному Фролу Романовичу Козлову о том, что Ефимов и такой и сякой — небылиц с три короба. Это письмо, пересланное в Невский райком партии, и задержало развитие дела.

Назначенная партийным бюро комиссия стала разбираться с этим поклепом и попросила у меня ряд справок. Потом поступило письмо от начальника отдела, в котором задним числом приписывалось мне чуть ли не разглашение государственной тайны, якобы имевшее место восемь лет назад. Оба навета, естественно, не подтвердились, но камень был брошен, и от него, как по воде, пошли круги все шире и шире…

Следующее собрание было долгим и бурным. После оглашения нового решения бюро: "Принять Ефимова в партию через год"- посыпались вопросы, на которые председатель собрания и секретарь партбюро едва успевали отвечать. Начались страстные прения, а по сути — горячий спор между моими сторонниками и членами бюро, которое обосновало свое мудрое решение тем, что Ефимову нужно дать годичный испытательный срок.

– Какое еще нужно испытание старому коммунисту?!

– Хватит, наиспытывали!

– Почему вторичное рассмотрение дела происходило за закрытыми дверьми, без участия Ефимова? Что за секреты? Это не по уставу! Или стыдно было?!

– Восстанавливать немедленно! Поиздевались над человеком, и хватит. Надо и меру знать…

– Голосуйте!

Такова была реакция сослуживцев и товарищей — прямых, честных и откровенных. Большинством голосов собрание отменило решение бюро и вынесло свое решение — восстановить меня в партии. В Невском райкоме, очевидно, уже в самом начале вознамерились "завалить" мое восстановление под любым предлогом. Но предлога не было, и партбюро приняло первое свое решение. Когда же в руках райкомовцев оказались подметные письма в обком с резолюцией "разобраться", как бы сам собой появился удобный повод для отказа. Инструктор райкома Курочкин дал соответстующие указания, после чего и состоялось тайное от меня заседание бюро, решение которого было отвергнуто собранием.

В справке, которую Курочкин готовил для бюро райкома, были особенно выделены все мои "грехи", упоминавшиеся в письме Козлову и опровергнутые проверяющей комиссией. И даже мои теоретические "ошибки" тридцатых годов были им вытащены на свет божий как мертвая, но значительная, по его мнению, "улика".

На заседании бюро райкома представитель нашего партбюро, вопреки Уставу партии, выступил не в поддержку решения партийного собрания, а за второе, уже отвергнутое собранием решение нашего бюро. Секретарь райкома только этого и ждал:

– Вам придется, товарищ Ефимов, годик поработать поактивнее, проявить себя на общественной работе, а потом снова подать заявление о приеме.

– Но меня исключали из партии не за пассивную работу, а совсем по другому случаю. Я по профессии партийный работник, а не беспартийный новичок, впервые вступающий в партию.

– А почему бы и не вновь? — спросил секретарь. — У меня есть предложение, — оживился он и оглядел членов бюро. — Ввиду недостаточно активной общественной работы, а также длительного перерыва в партийном стаже предложить товарищу Ефимову подать заявление о вступлении в партию вновь, на общих основаниях.

– А как же решение общего собрания? — спросил я.

– Но решение-то не единогласное! А кроме того, оно для нас совсем не обязательное!

Молчавшие все время члены бюро кивком головы согласились с таким предложением: оно, видимо, уже раньше было обусловлено и с ними согласовано кабинетно, "келейно".

Это решение вполне солидного органа партии заставило вспомнить разговор с Крижанским. В самом деле, разве можно отказать в восстановлении бывшему партийному работнику и пропагандисту лишь за то, что он недостаточно активно работал в месткоме предприятия, да еще за то, что велик перерыв? Значит, есть какая-то иная причина, не подлежащая огласке, о которой не говорят, но которую имеют в виду. И этой причиной, безусловно, является мой побег и жизнь под чужим именем. Что до революции признавалось революционным подвигом, то в нашем социалистическом обществе было недопустимо.

Итак, мне дали понять, что грехи мои тяжки и им не будет прощения. Хотя времена культа личности и осуждены, но все, что создано в годы этого культа, остается незыблемым и долго еще будет проявляться в действиях многих людей, вставших у руля политической власти.

Колесо издевательства завертелось. Началась борьба правды с неправдой, настойчивая и длительная…

Крючкотворство

– Ну-с, так что же мне с вами делать? — спросил инструктор горкома Быстров, когда мы поздоровались и я сел на указанное им место напротив.

Все было почти так же, как ровно двадцать лет назад, при первом моем знакомстве со следователем Громовым в следственной камере Старорусской тюрьмы. Разница была лишь в том, что обстановка здесь была совсем иной. Вместо маленького, сколоченного арестантами из невысохших досок шаткого стола да двух табуреток здесь стоял большой, под красное дерево, письменный стол да дюжина удобных полумягких стульев вдоль стен кабинета. И в окно глядели не черные, зарешеченные стены тюрьмы, а золоченые главы монастыря, сотворенного гением Растрелли.

И вопрос был задан почти такой же. Разница была лишь в интонации и внутреннем содержании голоса:

Громов будто спрашивал совета, как поскорее освободить меня из тюрьмы, в тоне же Быстрова сквозила почти угроза и явное недоброжелательство, нетерпение, скрытое желание поскорее покончить со мной, побыстрее разделаться навсегда…

Это был человек такой же невысокий и кряжистый, как и Громов, но тот был намного моложе, а этот выглядел моим ровесником, а может быть, чуть постарше. Густая седина была аккуратно причесана. Из-под насупленных бровей смотрели на меня недобрые глаза, чаще всего поверх очков — признак дальнозоркости…

– Как что делать? Восстанавливать, и побыстрее! — бодро ответил я, прочно устраиваясь на удобном мягком стуле.

– Уж очень вы скорый! Скоро вам удалось бежать из лагеря, а тут придется подождать, — сказал он, перелистывая мое пухлое "дело". — Смотрите, что тут у вас наворочено: и дерзкий, немыслимый побег, и незаконное присвоение чужого имени, и обман на каждом шагу, обман партии и Советского государства, обман наших органов! — тоном обвинителя уличал меня Быстров.

– Ну и что же из того? Если бы меня не посадили ни за что, ничего этого и не было бы… Вам хотелось, чтобы мы все там подохли? — уже рассердясь, перешел я в атаку.

Он неловко заерзал на стуле.

– Никто не хотел, чтобы все там умерли, но и бежать не следовало бы. Кто отсидел положенное и вернулся, тот уже восстановлен, а вы сами усложнили свое положение…

– Кто отсидел и вернулся… А те, кто не вернулся? Как с ними? Они так "врагами" и умерли от голода и изнурения? Или вы их посмертно наградили?

– О них разговора сейчас нет, — остановил он меня жестом пухлой ладони. — Сейчас разговор лично о вас, и разговор не из приятных.

– Мы встретились, как я полагаю, не для расшаркивания друг перед другом, а для делового разговора. В моем деле все предельно ясно. Все справки и характеристики имеются, а жизнь моя после побега вся как на ладони — записана в красноармейской и трудовой книжках.

– Все это очень мало стоит по сравнению с проступком, который вы совершили, — с побегом из заключения… Он, видите ли, не согласен с решением суда и поэтому не хочет нести наказания! — со злой иронией сказал мой собеседник.

– О каком суде вы говорите? О произволе следователей и заочных беззакониях особых "троек"?

– Тогда это не считалось произволом и беззакониями…

– Неправда! Грубое и явное нарушение законности и тогда наказывалось! Вам, видимо, неизвестно, что начальник Старорусского райотдела НКВД еще в тридцать девятом году был приговорен к высшей мере?!

– Мне неизвестно, но если это и было, то как редкое исключение из правил.

– Согласен. Но все тогдашнее уже осуждено историей и Двадцатым съездом партии, — сказал я, теряя равновесие.

– Ладно, хватит об этом, — спохватился инструктор, видимо поняв, что зашел слишком далеко в своих откровениях. — Будем разговаривать о сути. У вас, товарищ Ефимов, слишком слабы шансы на восстановление в партии… — Он стал заглядывать в отдельные, заложенные клочками бумаги документы, и продолжал:- Вот смотрите: решение партсобрания не единогласное… В решении райкома, который вам отказал, отмечается не только малоактивная работа в месткоме, но и прямой отказ от нее…

– А вам разве неизвестно из этих же бумаг, что перед тем мне как раз за мою активность в течение года снижались премиальные из квартала в квартал?

– Ну, это уж дело администрации. Она распоряжается премиальными фондами, а не работники.

– Вот именно, что одна она, а не бюро и не месткомы на местах, о силе которых мы так много говорим. Вся сила у администрации, и она снижает премиальные, по сути, за критику и активность в общественной работе, хотя находит для этого повод во всяких якобы имевших место служебных просчетах. Всем давно уже понятно, как это делается…

– Вот видите, вы и тут выражаете свое мнение, отличное от общего. В вашем положении надо быть потише, поскромнее, товарищ Ефимов.

– Но вы же обвиняете меня в пассивности, и я отвечаю! Где же логика? Я просто уже не знаю, как же должен вести себя коммунист в подобных ситуациях…

– Вы уже двадцать лет не коммунист!

– Я больше тридцати лет коммунист, еще с Ленинского призыва! Им и умру, независимо от вашего решения. Я уже вижу, что вам хочется завалить мое дело, а не помочь в восстановлении правды. Видно, вам приятен ей восстанавливать мертвых, чем живых…

– Не говорите глупостей. Я представляю горком и обязан подробно разобраться во всем. Живых мы тоже восстанавливаем. Вот тут в "деле" имеются две выписки о вынесенных вам выговорах. И оба — за язык, за высказывания своего мнения, своей точки зрения. Уж очень вы смелы и беспокойны.

– Меня учили, что партия отличается от остальной массы прежде всего смелостью суждений и ответственностью за них. А эти выговоры были бы давно сняты, если бы к ним не добавили тюрьму. И они будут сняты, как только восстановлюсь в партии…

– Долго ждать придется…

– Подожду, мне не к спеху. Я защищаю не потерянное служебное кресло с мягким ковром в кабинете, я отстаиваю только свою честь, если вам понятно это слово…

В таких тонах и выражениях наш разговор продолжался еще с полчаса, а затем мы распрощались, крайне недовольные друг другом.

– О дне заседания парткомиссии мы вас известим через вашу парторганизацию, — сказал инструктор на прощание, отмечая мой пропуск из Смольного.

Перед заседанием комиссии, как и полагается, Быстров ознакомил меня с пространной справкой, составленной им для комиссии по моему делу. Заседание длилось сравнительно недолго и проходило в спокойных тонах. Быстров, видимо, рассказал кое-кому из членов о характере нашей с ним беседы, поэтому в ходе заседания вопрос о побеге не выпячивался. Однако, когда я в конце заседания спросил о мнении комиссии по существу моего дела, председатель уклончиво ответил:

– Мы этого вопроса не решаем, а лишь готовим данные для бюро горкома. Как оно решит, так и будет.

– Но свои рекомендации вы все же подготовили?

Председатель уклонился от прямого ответа. И это меня насторожило. Я не сомневался, что проект решения у комиссии уже был, но допытываться о нем не стал, понимая, что они вправе не сообщать мне о нем. Уверен был и в том, что этот проект не в мою пользу, в чем я убедился через несколько дней. Не зря же Быстров так старался…

В приемной у кабинета, где проходило заседание бюро Ленинградского городского комитета партии, находилось около двух десятков вызванных "персональщиков" и представителей заинтересованных парткомов и райкомов. Но от Невского райкома здесь никого не было. Перед началом заседания технический секретарь уведомил по списку об очередности разбираемых дел. Мое дело стояло на очереди седьмым или восьмым.

Рядом со мной в приемной сидел человек лет на пять старше меня. Мы разговорились полушепотом. Оказалось, что судьба этого человека во многом схожа с моей, с той лишь разницей, что в лагеря он попал вскоре после убийства Кирова, когда Ленинградскую партийную организацию захлестнула очередная волна репрессий…

– Более пяти лет я находился в Печорском лагере и добывал в шахтах уголек, — рассказывал он. — В сорок первом году осенью мы с напарником тоже рискнули бежать, но через неделю были пойманы. Добавили нам за побег еще по два года, а когда закончился общий срок, определили бессрочную ссылку в том же районе.

– Сколько же вы там пробыли?

– До середины пятьдесят пятого года, то есть ровнешенько двадцать лет… Целое поколение людей выросло за это время…

– А почему восстанавливаетесь только сейчас?

– Для того немало причин. Уже в качестве ссыльного я работал как вольнонаемный, по своей специальности горного инженера. Ежемесячно ходил отмечаться, как поднадзорный… После Двадцатого съезда в Ленинград вернулся не сразу: захотелось приехать с деньгами, потому что с квартирой тут дела обстояли не лучшим образом… Все же прошло два десятка лет, выросли дети, появились внуки, и жилье стало архитесно.

– А могли бы там восстановиться?

– Что вы! Там это совсем невозможно. Вы не представляете себе, что такое Печора! Фактически это огромная область, целый архипелаг лагерей, и в этом каторжном крае население разделено на два основных сословия — на заключенных и тюремщиков с их огромным аппаратом насилия… После Двадцатого съезда там практически ничего не изменилось, лишь число политзаключенных резко сократилось. А лагерное начальство лишь форму сменило. Особенно рьяных зверей куда-то потихоньку переместили, а те, кого сократили в связи с уменьшением заключенных, устроились на должности вольнонаемных. А поскольку они сменили только форму, а не сущность свою, между нами и ними взаимоотношения не изменились. Мы оставались бывшими зэками, а они — законниками и защитниками правды… В такой ситуации восстанавливаться там в партии было просто безнадежно.

– На парткомиссии были? Что вам сказали?

– Без комиссии нельзя, как мне объяснили. Ее мнение, кажется, в мою пользу, а как решится вопрос на бюро — не знаю…

Бюро заседало в огромной комнате, которая могла свободно вместить более сотни людей. По задней стенке против входа стоял очень длинный стол под светло-зеленым сукном, и в центре его восседал первый секретарь горкома Иван Васильевич Спиридонов. Члены бюро занимали несколько кресел в комнате справа от председателя. Пока вызванный шел по проходу к столу председателя, все заседавшие успевали подробно его рассмотреть…

– Садитесь, товарищ Ефимов, — сказал мне Спиридонов, указывая на специальное место за небольшим столиком напротив себя, но на достаточном расстоянии.

Поклонившись всем, я сел, а Спиридонов предоставил слово по моему делу заместителю председателя парткомиссии.

На таком важном и ответственном заседании я оказался впервые в жизни — среди совершенно незнакомых и, как мне показалось, очень строгих людей. Но прежде я не однажды бывал почти рядом с Кировым и видел этого обаятельного человека на собраниях партийного актива города в зале Таврического дворца, когда мы, комвузовцы, занимали все проходы к трибуне, как бы охраняя нашего Мироныча. И все люди, битком заполнявшие великолепный зал, казались мне тогда близкими и родными, спаянными в дружную братскую семью. Здесь же я сразу почувствовал к себе холодную неприязнь.

Докладчик начал читать заготовленную Быстровым справку. В ней сообщались сведения о моем партийном прошлом и особенно подчеркивалась моя неполноценность как коммуниста, мои политические и теоретические ошибки и взыскания за них. В этом месте особенно уколола слух фраза: "Вызванный в парткомиссию старый коммунист Бложис, хорошо знавший Ефимова до его исключения из партии, дал на Ефимова отрицательную характеристику".

Вот как? Значит, опять Бложис? Откуда? А почему же отзывы Горева, Лучина, Крижанского и, наконец, рекомендация замполита Петухова лишь вскользь упомянуты и не приведены дословно или хотя бы в выдержках? Странная позиция у партийной комиссии… Справка заканчивалась подробным и смачным описанием моих "проступков", связанных с побегом из лагеря.

– У вас есть какие-нибудь вопросы или замечания по зачитанному документу? — спросил меня Спиридонов, когда докладчик умолк и положил бумаги на стол.

– У меня есть только одно замечание: справка составлена явно тенденциозно. Все отрицательное в ней выпячено, не дано ни одного смягчающего обстоятельства, будто за двенадцать лет пребывания в партии до ареста я только и ошибался. Нет ссылки на особые условия и обстановку тридцатых годов, осужденные теперь всей партией. Это не объективный и доброжелательный документ для восстановления в партии, а, скорее всего, тенденциозное обвинительное заключение…

– Что было, то и записано, — ответил докладчик.

– Но Бложиса-то вы зачем притянули, как дохлую крысу? Неужели потому, что именно по его доносу и пасквилю я был арестован?

– Нам неизвестно, что вы попали в тюрьму по вине Бложиса.

– Так спросили бы…

Гробовое молчание, переглядывание…

Все последовавшие вопросы задавал один лишь Спиридонов, он же вел и полемику по спорным моментам. Тон и направленность этих вопросов и замечаний, а также комментарий моих ответов не оставляли сомнений в плачевности моих позиций. Но и молчать я не мог, не имел права, особенно когда первый секретарь явно сам не понимал сути дела.

– Видите, сколько за вами грехов и промахов, товарищ Ефимов! Сколько ошибок и домыслов… Вот, для примера, разве правильно вы ответили на вопрос слушателей, почему не был расстрелян Зиновьев в тридцать пятом году? Неправильно ответили, не по-партийному…

Как известно, на процессе по делу так называемого "Московского центра" в январе тридцать пятого года Зиновьев, Каменев и другие подсудимые, тоже старые питерские коммунисты, были осуждены на разные сроки. Обвинялась эта группа в террористических действиях, и в частности в организации убийства Сергея Мироновича Кирова… Вскоре после этого процесса на очередной моей лекции о международном положении в зале Курортного театра мне был задан вопрос: почему Зиновьева не приговорили к расстрелу? Я ответил примерно так: Зиновьев — старый революционер и теоретик, бывший вместе с Лениным в эмиграции, член ЦК с 1907 по 1927 год, член Политбюро и председатель Исполкома Коминтерна, к тому же еще и много лет секретарь Ленинградского обкома. Расстреляв его, мы тем самым нанесли бы моральный урон мировому коммунистическому движению, подорвав его нравственный авторитет в широких партийных массах за рубежом.

Вот так я и объяснил Спиридонову тогдашний свой ответ по заданному вопросу.

– И ответили вы все-таки неверно, — упорно повторял председательствующий.

– А как бы вы ответили, Иван Васильевич? — спросил я, начиная терять спокойствие.

– Уж во всяком случае не так…

– Но ведь я правильно ответил! И этому сейчас имеется наглядное подтверждение.

– Какое еще подтверждение? Что вы выдумываете?

– А минувший Двадцатый съезд, разоблачивший и осудивший период культа личности! Разве разоблачение того, что творилось у нас при Сталине, не подорвало авторитет КПСС у коммунистов всех стран, не оттолкнуло миллионы рядовых членов партии от коммунизма, связавшего себя с насилием?!

– Это ваши собственные выводы?

– Почему собственные? Это же факт. Эти выводы делает каждый коммунист, болеющий за партию, за ее ленинские принципы!

– Вон какой вы принципиальный и скорый на выводы!

– Меня та воспитывали и учили!

В споре со Спиридоновым я распалился и потерял контроль над собой; надо было соглашаться во всем, каяться и просить чуть ли не на коленях прощения и пощады, а я вступил в полемику — да еще с кем?! — совсем упустив из виду то обстоятельство, что в его лице приобретаю сильного и опасного недруга… Впрочем, едва ли раскаяние мое помогло бы делу!

Мои, может быть, резкие, но по существу правильные ответы явно не понравились первому секретарю горкома. Он переглянулся с членами бюро, за все время не проронившими ни слова и не задавшими мне ни одного вопроса, а затем авторитетно сказал:

– Плохо вас воспитывали, товарищ Ефимов. Придется подучиться еще… Походите в кружок марксизма-ленинизма, поактивнее поработайте в своем профсоюзе, а потом подайте заявление в партию на общих основаниях вновь, как вам и рекомендовали в Невском районе. Вреда от этого не будет.

Затем, обращаясь к членам бюро, спросил:

– Вы согласны с предложением парткомиссии? Большинство молчальников кивнули головами, кто-то еле слышно сказал "да".

– Итак, восстанавливать вас в партии не будем, товарищ Ефимов. Вступайте вновь на общих основаниях.

Так я и пошел к выходу как побитая собака. Отказ бюро горкома я переживал несколько месяцев, а когда подал апелляцию в бюро обкома, Спиридонов уже был избран там первым секретарем. Мои шансы явно шли на убыль, а когда меня пригласили в парткомиссию обкома, я убедился, что дела мои еще хуже, чем я полагал.

В кабинете председателя парткомиссии Козьмина кроме меня находился и его заместитель. Чувствовалось, что разговор будет полуофициальный. После краткого знакомства председатель перешел к делу:

– А что вы скажете, Иван Иванович, если рассмотрение вашего заявления отложить на один год? Не разбирать его теперь?

– Почему?

– Во-первых, это совпадет со вторым предложением вашего партбюро — оно ведь рекомендовало вам восстанавливаться через год, — а во-вторых…

– А во-вторых, вы боитесь, что Иван Васильевич, став секретарем обкома, затвердит свое предыдущее решение, принятое на бюро горкома? Я думаю, что он довольно памятливый…

– Положим, что это не совсем верно. Заседаниями бюро обкома не всегда руководит первый секретарь. Во-вторых, мы считаем благоразумнее отложить дело, пока страсти, поднятые вокруг него, не утихнут… Согласитесь, товарищ Ефимов, дело ваше действительно из ряда вон выходящее. Такого среди тысяч не отыщется…

– Вы уверены, что через год я буду восстановлен?

– Конечно, уверены, иначе мы этого не предложили бы.

– Но ведь эта отсрочка вызовет нежелательный резонанс в среде моих товарищей по работе, искренне болеющих за меня. Они подумают: "Не поторопились ли мы с его восстановлением? Поскольку его затирают и в райкоме и в горкоме, а обком вообще дело откладывает, значит, у Ефимова что-то неладно… Преступная личность!"

– Не бойтесь и не расстраивайтесь. Мы позвоним по телефону и в райком, и вашему секретарю, объясним им суть дела и порекомендуем привлекать вас к выполнению партийных заданий как кандидата партии.

– Если вы считаете свое предложение правильным и сделаете все, чтобы меня не оттолкнули от организации, я согласен.

– Ну вот и хорошо! Это совсем другое дело, нежели вступать на общих основаниях, как рекомендовано на горкоме, — обрадованно сказал председатель комиссии, будто у него гора с плеч свалилась. Они оба заметно ожили.

– Что я для этого должен сделать?

– Напишите на имя областной парткомиссии заявление с просьбой рассмотреть вопрос о вашем восстановлении в партии через год.

Две минуты спустя такое заявление было у Козьмина в руках.

– Вот и отлично. А теперь пожелаем вам всего хорошего.

И мы расстались надолго…

Решение вопроса об очередном этапе издевательства было выполнено блестяще. В течение целого года нашему секретарю никто не звонил ни из горкома, ни из райкома и никаких партийных заданий мне не поручалось, — в обкоме, видимо, решили, что я успокоился, чего они настойчиво добивались, и сочли на этом мое дело поконченным…

Двадцать с лишним лет тому назад нечто подобное совершил в Старой Руссе Бельдягин. После длительной "обработки" в следственных застенках и выдержки в одиночке ему удалось уговорить меня подписать протокол допроса. Теперь, как видно, история намерена повториться. И она, рассуждая логически, не может не повториться: судьи-то остались те же! Они целы и невредимы… Уговорив меня отложить дело на год, Козьмин, вероятно, рассчитывал на то, что мне надоест эта волокита и через какое-то время я позабуду обо всем и не буду больше их тревожить.

Но все ошиблись, ошиблись из-за непонимания самой сути моей настойчивости. Она диктовалась не стремлением получить какую-то ответственную должность, какой-то пост с хорошей зарплатой. Моя работа и заработок вполне меня удовлетворяли, хотя к журналистской работе меня еще тянуло — было мне все же не семьдесят лет, а только пятьдесят! Главной моей целью было доказать всем этим выскочкам тридцатых и сороковых годов, что и мы не лыком шиты, что наше поколение, так беспощадно истребленное Сталиным и Гитлером, скорее всего, лучше, а не хуже их, что мы духовно чище перед партией и народом, чем они думают. Я боролся с этими аппаратчиками за все свое поколение, оставшееся в безвестных могилах…

Поэтому, чем больше передо мной возводилось баррикад, тем настойчивее мне хотелось их разрушить. Тут была затронута моя партийная и человеческая честь! И на моей стороне был Двадцатый съезд. Если я откажусь от борьбы за восстановление, то и мои товарищи могут засомневаться во мне, будто я в чем-то грешен, в чем-то повинен, не оправдал их веры…

Через год и два месяца я подал заявление в обком с просьбой рассмотреть мою апелляцию.

И все повторилось снова как по писаному. После заседания парткомиссии обкома, которая так же, как прежде и городская, не высказала своего мнения, было заседание бюро обкома. Руководил заседанием второй секретарь обкома Попов, и за двадцать минут, пока разбиралось мое дело, он даже не повернул головы в мою сторону, и я не уверен, видел ли он меня вообще. Все мои просьбы и объяснения не дали желаемых результатов — председательствующий твердил одно, как заученное:

– Длительный перерыв, отсутствие прямой связи с партией, слабая общественная работа. Предлагается вступить на общих основаниях.

Таково было содержание заранее принятого решения.

Через несколько месяцев — а это было уже начало 1960 года-я написал горькое письмо Первому секретарю ЦК КПСС Никите Сергеевичу Хрущеву, и вскоре после этого потухшие было страсти вокруг моего дела вновь разгорелись, как головешки на ветру…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.