Глава пятая
Глава пятая
Унылым зимним днем я лежала в кровати, выздоравливая после гриппа, и умирала от скуки. Все книги были прочитаны, разложены дюжины пасьянсов, решены кроссворды — наконец я дошла до того, что сама с собой стала играть в бридж. Заглянула мама.
— Почему бы тебе не написать рассказ? — предложила она.
— Рассказ? — переспросила я удивленно.
— Да. Как Мэдж.
— Но мне кажется, я не смогу.
— Почему?
Никаких причин не было, разве что…
— Ты не знаешь, можешь ты или нет, пока не попробуешь, — наставительно заметила мама. Наблюдение справедливое. Она исчезла со свойственной ей внезапностью и через пять минут появилась снова с тетрадью в руках.
— В конце есть несколько записей для прачечной, но остальные страницы совершенно чистые. Ты можешь начать прямо сейчас.
Если мама что-то предлагала, ей подчинялись безоговорочно. Я села в кровати и стала размышлять о рассказе, который мне предстояло написать. В любом случае это было интереснее, чем раскладывать пасьянсы.
Не помню, сколько времени мне понадобилось. На самом деле не слишком много. Думаю, рассказ был готов к вечеру следующего дня. Я начала нерешительно, перескакивала с одной темы на другую, но потом вдруг, отбросив все колебания, с головой погрузилась в это увлекательное занятие, оказавшееся, однако, изнурительным, вряд ли способствовавшим моему выздоровлению и вместе с тем совершенно захватывающим.
— Пойду поищу старую пишущую машинку Мэдж, — сказала мама, — тогда ты сможешь напечатать то, что написала.
Мой первый рассказ назывался «Дом красоты». Конечно, до шедевра ему было далеко, но в целом, полагаю, получилось не так уж плохо; во всяком случае, в этом рассказе впервые промелькнули проблески дарования. Разумеется, это было чисто дилетантское писание, обнаруживающее влияние всех авторов, прочитанных мною до той поры. Есть вещи, которых начинающий писатель едва ли может избежать. Совершенно очевидно, что в тот момент я начиталась Давида Лоуренса, — я обожала «Змею в перьях», «Сыновей и любовников», «Белого павлина» и так далее. Увлекалась я и книгами некоей миссис Эверард Коутс, чей стиль восхищал меня. Рассказ был написан изысканно; понять, что хотел сказать автор, не представлялось возможным, но, по крайней мере, на недостаток воображения никак нельзя было пожаловаться.
Потом я написала другие рассказы — «Зов крыльев» (неплохой), «Одинокий бог» (следствие чтения «Города прекрасного ничто») — чересчур сентиментальный. Короткий диалог между глухой дамой и нервическим молодым человеком во время светского раута и страшный рассказ о спиритическом сеансе (который я переписала спустя многие годы). Все эти рассказы я напечатала на старенькой машинке Мэдж и, преисполненная надежд, отослала в разные журналы, под разными псевдонимами, которые подсказала мне фантазия. Мэдж подписывалась как Моустин Миллер; я же назвалась Мэй Миллер; потом изменила на Натаниэл Миллер (в честь дедушки). Я не слишком надеялась на быстрый успех, и он не пришел ко мне. Все рассказы вскоре прислали обратно с обычным штампованным ответом: «Издатель сожалеет…» Я немедленно упаковала их снова и послала в другой журнал.
У меня возникло желание также написать роман. Я приступила к его написанию с легким сердцем. Действие должно было происходить в Каире. Я сосредоточилась на двух сюжетах и сначала не знала, за какой взяться. В конце концов, сильно колеблясь, решила остановиться на одном. Воображение подстегнули три человека, которых мы ежедневно видели в гостиной нашего отеля в Каире. Среди них была весьма привлекательная девушка — не такая уж и девушка, на мой взгляд, так как ей было около тридцати лет, — и каждый вечер после танцев она приходила ужинать в сопровождении двух мужчин. Один из них — крупный, широкоплечий брюнет, капитан 60-го стрелкового полка, а другой — высокий белокурый молодой человек из Колдстримского гвардейского полка, должно быть, годом или двумя моложе ее. Они садились по обе стороны от нее; она держала при себе обоих. Мы ничего не знали о них, кроме имен, хотя однажды кто-то заметил:
— Когда-нибудь ей все же придется выбрать между ними.
Для моего воображения этого было предостаточно: если бы я знала больше, не думаю, что мне захотелось бы писать о них. А так я могла сочинить великолепную историю, герои которой не имели ничего общего с подлинными и могли делать все, что им заблагорассудится. Я уже прожила с ними некоторое время, но тут они мне разонравились, и я обратилась к другому сюжету. Он отличался большей легкостью, характеры — большей занятностью. Однако я совершила роковую ошибку, наделив свою героиню глухотой, — совершенно не знаю почему: одно дело, если героиня — слепая, но с глухой все не так просто, потому что, как я вскоре убедилась, можно написать, что она думает, потом, что думают и говорят о ней другие, но вовлечь ее в беседу оказалось невозможным, и все упёрлось в тупик. Бедная Меланси становилась все более пресной и скучной.
Я вновь вернулась к первой завязке, но обнаружила, что она не дает материала, достаточного для романа. Наконец я решила соединить оба сюжета в одном романе. Поскольку место действия оставалось неизменным, почему бы не объединить два сюжета в один? В таком случае мой роман обещал стать достаточно длинным. Окончательно запутавшись в избытке сюжетов, я накидывалась то на один образ, то на другой, нарочито сталкивая их время от времени, в результате чего они действовали совершенно неестественно. По неизвестным причинам я назвала роман «Снег над пустыней».
Мама поразмышляла и предложила мне попробовать посоветоваться с Иденом Филпотсом. Иден Филпотс находился тогда в зените своей славы. Его романы о Дартмуре (каторжной тюрьме в Девоншире) сделали его знаменитым. Как это часто случается, оказалось, что он жил по соседству с нами и хорошо знал нашу семью. Поначалу я пришла в большое смущение, но потом согласилась.
Иден Филпотс выглядел довольно старообразно и больше походил на фавна, чем на обычного человека: очень странное лицо с миндалевидными раскосыми глазами. Он страдал от жестокой подагры, и, когда мы заходили повидать его, обычно сидел на высоком табурете с туго перебинтованной ногой. Он не выносил светской жизни и редко показывался на людях. По правде говоря, он не любил людей. Его жена, напротив, отличалась необыкновенной общительностью, красотой и обаянием. У нее было очень много друзей. Иден Филпотс горячо любил папу и маму, которые не часто беспокоили его светскими визитами и приглашениями, но приходили полюбоваться его садом с множеством редких растений и кустарников. Он сказал, что конечно же с удовольствием посмотрит литературные опыты Агаты.
Мне трудно выразить, до какой степени я благодарна ему. Можно было с такой легкостью отделаться от меня ничего не значащими словами справедливой критики с пожеланиями дальнейших успехов. Он же пришел мне на помощь, сразу прекрасно поняв, насколько я стеснительна и как трудно мне разговаривать. Письмо, которое он написал мне, содержало очень хорошие советы.
«Кое-что из написанного Вами, — писал он, — имеет определенные достоинства. У Вас прекрасное чувство диалога, и Вы могли бы сделать его веселым и естественным. Попробуйте выбросить из Вашего романа все нравоучения; Вы слишком увлекаетесь ими, а для читателя нет ничего скучнее. Предоставьте Вашим героям действовать самостоятельно, так чтобы они сами говорили за себя вместо того, чтобы постоянно заставлять их говорить то, что они должны были бы сказать, и объяснять читателю, что кроется под тем, что они говорят. Пусть читатель разберется сам. В Вашем романе скорее два сюжета, чем один, и это обычная ошибка начинающих; скоро Вы поймете, что не стоит слишком щедро разбрасываться сюжетами. Я посылаю Вам письмо, адресованное моему литературному агенту Хью Мэсси. Он сделает критические замечания и скажет Вам, есть ли у Вас шанс напечататься. Боюсь, что нелегко напечатать первое произведение, так что не разочаровывайтесь. Я бы рекомендовал Вам круг чтения, который может принести несомненную пользу. Прочтите „Признания курильщика опиума“ де Куинси — книга обогатит ваш словарь — он часто вводит весьма своеобразную лексику. Прочтите „Историю моей жизни“ Джефри, чтобы поучиться описаниям природы».
Сейчас я уже не помню остальные книги: сборник рассказов, один из которых, помнится, назывался «Гордость Цирри», и действие в нем развивалось во время чаепития. Он рекомендовал мне также Рескина, к которому я почувствовала непреодолимое отвращение и что-то еще. Не знаю, получила ли я пользу от чтения. Безусловное удовольствие доставили мне де Куинси и некоторые рассказы.
Наконец, я отправилась в Лондон на встречу с Хью Мэсси. Тогда был еще жив первый Хью Мэсси, и меня принял именно он, высокий смуглый мужчина, которого я поначалу даже испугалась.
— О, — произнес он, взглянув на обложку рукописи. — «Снег над пустыней», звучит заманчиво.
Мне стало совсем неловко, поскольку я прекрасно знала, что название ничуть не соответствует содержанию. До сих пор не могу понять, откуда оно возникло, разве что вычитала его в стихах Омара Хайяма. Подразумевалось, что в пустыне идет снег, ложится на песок — и это напоминает поверхностные события жизни, которые проходят, не оставляя следов в памяти. Конечно, вряд ли мой замысел удался, но, начиная книгу, я задумывала ее именно так.
Хью Мэсси оставил у себя рукопись на прочтение и несколько месяцев спустя вернул мне ее со словами, что вряд ли сможет опубликовать «Снег над пустыней». Лучшее, что он может мне посоветовать, сказал издатель, это выкинуть эту книгу из головы и написать другую.
Я никогда не страдала честолюбием и отказалась от всякой дальнейшей борьбы. Я написала несколько стихотворений, которые мне понравились, и один-два коротких рассказа. Посылала их в журналы в полной уверенности, что их возвратят, и их возвращали.
Музыкой всерьез я больше не занималась. Несколько часов в день по-прежнему играла на рояле, стараясь сохранить форму, но уроков больше не брала. Если мы приезжали в Лондон на более или менее продолжительное время, я продолжала заниматься пением. Мне давал уроки венгерский композитор Френсис Корбаи, я выучила с ним несколько очаровательных венгерских песен в его обработке. Он был прекрасным педагогом и интересным человеком. Мне доставляло удовольствие разучивание английских баллад с другим педагогом, дамой, жившей поблизости от той части Риджент-Кэнал, которую называли Маленькой Венецией, всегда околдовывавшей меня своими чарами. Я принимала участие в местных концертах и, согласно тогдашним обычаям, играла на рояле во время званых обедов по просьбе гостей. Само собой разумеется, что в то время не существовало «консервированной музыки»: я имею в виду магнитофоны, радио, стереофонические проигрыватели. Чтобы послушать музыку, нужно было прийти на концерт живого исполнителя, который мог оказаться хорошим, посредственным и очень плохим. Я бегло читала с листа, чувствовала ансамбль, и меня часто приглашали аккомпанировать другим певцам.
У меня осталось потрясающее впечатление от исполнения под управлением Рихтера в Лондоне вагнеровского «Кольца». Мэдж вдруг страстно увлеклась музыкой Вагнера. Она абонировала четыре места на представление всего «Кольца Нибелунгов» и брала меня с собой. Я всегда буду благодарна ей и никогда не забуду этих спектаклей. Вотана пел Ван Рой. Основные сопрановые партии Вагнера пела Гертруда Кэппел, крупная, тяжеловесная женщина со вздернутым носом, — неважная актриса, но голос у нее был мощный, золотой. Американка Зольцман Стивенс пела Зиглинду, Изольду и Элизабет. Невозможно забыть Зольцман Стивенс: ее необыкновенную красоту, грацию, жесты, длинные выразительные руки, так божественно обнажавшиеся из-под белых одежд, в которых всегда появлялись на сцене вагнеровские героини. Какая Изольда! Ее голос не приходилось сравнивать с сопрано Гертруды Кэппел, но игра отличалась такой выразительностью, что вы забывали о недостатках голоса. Ее ярость и отчаяние в первом акте «Тристана», лирическая красота голоса во втором и потом, самый, на мой взгляд, незабываемый момент третьего акта: длинная ария Курвенала, боль и ожидание, когда Тристан и Курвенал вместе смотрят на приближающийся корабль. И наконец, сопрано, которое доносится из-за сцены: «Тристан!»
Зольцман Стивенс была настоящей Изольдой. Она бросалась, да, вы чувствовали это, она бросалась со скалы на сцену, простирая свои прекрасные руки, чтобы заключить в объятия Тристана. И потом этот жуткий, как у раненой птицы, вскрик отчаяния.
Она пела Песнь смерти не как богиня, но как женщина: стоя на коленях возле тела Тристана, глядя в его лицо, силясь оживить его мощью своего желания и воображения, склоняясь над ним все ниже. Последнее слово — «целую» — звучало так, словно, прежде чем упасть на его бездыханное тело, она коснулась его губ.
Я каждую ночь, прежде чем заснуть, десятки раз прокручивала в своем воображении картину, как в один прекрасный день я пою Изольду на настоящей сцене. Ведь в мечтах нет ничего предосудительного, уверяла я себя, это же всего лишь мечты. А, может быть, я смогу когда-нибудь петь в опере? Ответом, конечно, было «никогда». Американская подруга Мэй Стордж, приехавшая в Лондон и имевшая связи в «Метрополитен Опера» в Нью-Йорке, очень любезно согласилась прийти послушать меня. Я спела ей разные арии, она попросила меня также показать, как я пою гаммы, арпеджио и различные упражнения. Потом сказала:
— Арии, которые вы пели, не особенно тронули меня, но упражнения понравились. Вы могли бы стать хорошей камерной певицей, сделать настоящую карьеру и имя. Для оперы у вас недостаточно сильный голос и никогда не станет сильнее.
Хватит об этом. Мечте стать оперной певицей не суждено было сбыться. Тайная надежда исчезла вместе с этим приговором. Мне не хотелось становиться камерной певицей, что тоже, кстати сказать, совсем нелегко. Музыкальная карьера удается девушкам редко. Если бы представился шанс петь в опере, тогда стоило бы бороться, но он выпадал лишь немногим избранницам, обладавшим нужными голосовыми данными. Я убеждена в том, что нет ничего более саморазрушительного, чем упорствовать в попытках утвердиться в той области, в которой вам никогда не удастся пробиться в первые ряды. Поэтому я мудро отказалась от своих музыкальных притязаний. Более того, я сказала маме, что она может теперь сэкономить на моих музыкальных уроках. Я могла петь сколько угодно, но уже не существовало причин для того, чтобы учиться пению. Я никогда не верила в осуществление моей мечты, но грезить, наслаждаться надеждами — это так прекрасно! До той поры, пока они не слишком завладеют вами.
Примерно в этот период я начала читать романы Мэй Синклер, которые произвели на меня большое впечатление и, право, сейчас, когда я перечитываю их, действуют еще сильнее. По-моему, она была одной из самых тонких и своеобразных романисток, и я не оставляю надежды, что интерес к ней возродится, а ее сочинения будут переизданы. «Лабиринт», эту классическую историю маленького чиновника и его девушки, я до сих пор считаю одним из лучших романов. Мне нравился также «Божественный огонь», а «Тэскер Джевонс» — это просто настоящий шедевр. Рассказ «Треснувшее стекло» подействовал на меня так сильно, что я, быть может, из-за того, что сама писала в тот период психологические рассказы, тоже решила написать нечто в этом духе. Я назвала свой рассказ «Видение». Значительно позже он был опубликован в моем сборнике вместе с другими рассказами.
К тому времени у меня уже выработалась привычка писать рассказы, сменившая вышивание подушечек или копирование рисунков дрезденского фарфора. Если кому-нибудь покажется, что тем самым я принижаю писательское дело, я никогда не соглашусь с этим. Жажда творчества может проявиться в любой сфере: будь то вышивание, приготовление изысканных блюд, живопись, рисунок, скульптура, сочинение музыки или стремление писать рассказы и романы. Другое дело, что в каком-то из этих искусств вы оказываетесь сильнее. Я признаю, что вышивание викторианских подушечек не надо сравнивать с гобеленами Байе, но огонь творчества может гореть везде. Придворные дамы Вильгельма создавали произведения, требовавшие интеллекта, вдохновения и безупречного мастерства; часть этой работы, безусловно, отличалась некоторой монотонностью, но многое в ней озарялось вдохновением. Хотя, конечно, вы сочтете, что между кусочком парчи с вышитыми на нем двумя лютиками и бабочкой и настоящим гобеленом нет ничего общего, уверяю вас, внутреннее удовлетворение их создателей ничуть не отличается одно от другого.
Вальсом, который я написала, гордиться не приходилось, а вот две мои вышивки были по-своему хороши, и я была ими довольна. О рассказах того же сказать не могу, но с другой стороны, чтобы оценить написанное, всегда нужно время. Сначала является воспламеняющая идея, и вы вовлекаетесь в процесс, преисполнившись надежды и даже уверенности (это единственные мгновения моей жизни, когда я чувствую себя уверенно). Если вы по-настоящему скромны, то вообще никогда ничего не станете писать, но тогда так и не узнаете этого изумительного ощущения, когда вы оказываетесь во власти мысли, точно представляете себе, как ее выразить, хватаетесь за карандаш и в состоянии полного экстаза строчите страницу за страницей в школьной тетради. Однако тут же перед вами стеной встают непреодолимые трудности, вы не знаете, с какого бока к ним подобраться, и наконец, постепенно и неуклонно теряя всякую веру в себя, приближаетесь к первоначальному замыслу. Закончив, вы осознаете, что потерпели полный провал. А спустя пару месяцев вам кажется, что, может быть, это не так уж плохо.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.