Глава первая ДВАДЦАТИЛЕТНИЙ ПРОФЕССОР

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

ДВАДЦАТИЛЕТНИЙ ПРОФЕССОР

«Краски, маленький чайник, кружку, ножик, самые необходимые вещи уложил в небольшой чемоданчик. На вокзал меня пошли провожать трое товарищей, мы обещали писать друг другу. Поезд был перегружен до отказа… И вот в полутьме застучали колеса, и я остался среди незнакомых военных. В первый момент, когда поезд тронулся, я находился в каком-то оцепенении, но позже, под стук колес и завывание паровозного гудка, в тусклом зеленоватом свете, начал приходить в себя. Я был доволен. Впереди неизвестное, новые события, новые впечатления. Мне было восемнадцать лет».

От тихого, застенчивого ученика мастерской Петра Петровича Кончаловского такого поступка никто не ожидал. Летом 1919 года, когда Шура Лабас уже будет в действующей армии, начнется повальная мобилизация: будут призывать и студентов ГСХМ. На фронт уйдет бывший строгановец Георгий Щетинин, такой же романтик, мечтатель и любитель музыки, как и юный Лабас. Правда, Щетинин еще в 1917-м решил, что обязан защищать родину, и даже поступил в военное училище, но вскоре вернулся в Москву, где с невероятным энтузиазмом взялся за реформирование старой педагогической системы (Щетинин умрет от тифа на Украине в начале 1921 года, успев составить несколько важнейших деклараций и программ для Свободных мастерских). Будет мобилизована и часть профессоров. Кончаловского и его ассистента Осмеркина, например, отправят в 1920 году преподавать основы маскировки в военную школу в Кунцеве.

В тылу художникам тоже было чем послужить делу революции. Особенно воодушевлены были юноши из еврейских семейств. Черты оседлости больше нет, так же как и процентной нормы приема в учебные заведения. Достаточно иметь пролетарское происхождение, чтобы перед тобой открылись все двери. Есть за что сражаться, писать плакаты, расписывать агитпоезда… Будущий друг по ВХУТЕМАСу Саша Тышлер, у которого одного брата повесили махновцы, а другого расстреляли врангелевцы, оформлял Киев к приходу Красной армии и организовывал «Окна РОСТА» в родном Мелитополе. Брата Лабаса, к счастью, лишь ранят, и Шура встретит Абрама на Восточном фронте. Бывают же такие совпадения: старший будет служить в Пятой армии, а младший — в Третьей. Оба пойдут по политической линии: Шура будет состоять в политотделе художником, а Абрам в свои 22 года станет комиссаром. Даже не зная биографии Абрама Аркадьевича Лабаса, ее легко дофантазировать: героя Гражданской, члена ВКП(б) с 1918 года комиссара Лабаса, храбро сражавшегося с бандами казачьего атамана Дутова, раненного в боях с Колчаком, отправят учиться в Военную академию РККА (окончил в 1925 году). Потом пошлют защищать родину: сначала на советско-китайскую границу (участник конфликта на КВЖД в 1929-м), затем на советско-румынскую (начальник штаба 45-го механизированного корпуса). В 1930-х годах он пойдет на повышение, в 1935-м получит звание комбрига и займет должность заместителя начальника штаба Киевского военного округа. В июле 1937 года комбрига А. А. Лабаса арестуют, а в сентябре расстреляют по той же статье, что и его начальника, командующего войсками округа, командарма 1-го ранга Иону Якира. Справку о реабилитации родные получат в августе 1956 года.

Но пока бравый комиссар Абрам Лабас громит колчаковцев, а его младший брат укрепляет боевой дух наглядной агитацией. «Мой адрес: „Военный совет 3-й армии Восточного фронта. Политотдел. Действующая армия“. Нас было девять человек художников: из Москвы — А. Афонин, Н. Лаков и я; из Петрограда — М. Плаксин, Н. Николаев, С. Чукалов; из Вятки — М. Капилевич; из Киева — М. Кукурудзе, австриец, бывший военнопленный. Позже к нам из Москвы приехал С. Сенькин[27]. Мы беспрерывно работали: походные театры, декорации, роспись поездов, плакаты на вокзалах, целые тематические картины на вагонах и стенах домов. Работа кипит… Мне поручено повесить пять больших плакатов, один из них — просто громадина. Мы все вместе написали его за два дня и две ночи. Народ военный уже собирается, смотрят, обсуждают. На плакате показано, как нужно ударить, чтобы быстрее уничтожить интервентов. „Акулу империализма“ на плакате сочинил я… Мне принесли кусок хлеба и воблу, я ужасно голоден, некогда поесть, нет времени спать. Нас заваливают из Политотдела самыми разнообразными заданиями, и мы с трудом успеваем». Сын Юлий с некоторой иронией напишет в мемуарах об «Акуле»: «Отец уехал с Агитбригадой художников на Колчаковский фронт: малевать на стенах вагонов и на фанерных щитах красных воинов, сражающих штыками и саблями „акул империализма“». Эта самая «акула» еще как аукнется Лабасу в начале 1930-х годов: нелепый самолет с акульим носом, изображающий капиталистическую гадину, будет помещен в брошюре о художниках-формалистах под первым номером.

В начале 1920 года Колчак был разбит. 3-я армия Восточного фронта стала 1-й Революционной, художники же с прежним задором продолжали крепить боевой дух красноармейцев наглядной агитацией. «Работать вместе было весело — целый, можно сказать, слаженный оркестр. Но самое главное в оркестре — музыка и то, о чем она говорит. Наша музыка была простой: мы верили в победу и великие цели молодой тогда еще республики, в новую жизнь, в новое искусство. Я часто вспоминаю нашу дружную группу художников Политотдела 3-й армии и поезда, расписанные нами яркими красками, призывающие громить интервентов… Мы надеялись, что будет лучше, и во всем, что нас окружало, выискивали зерна этого чудесного будущего. В нашем воображении мы видели совсем новую жизнь и в полной гармонии с ней — необыкновенное, смелое, большое и глубокое искусство». Вот так, патетически-высокопарно напишет Лабас о времени, в котором, по его же собственному признанию, никакой поэзии и романтики не было. «Наоборот, многое на близком расстоянии выглядело весьма неприглядно. Бедность была ужасающая. Голод. Холод. Тиф. Отсутствие хлеба, топлива, одежды», — признается он в своих записках. Однако ему удастся поэтизировать эту эпоху в большой серии работ на тему войны и революции. Некоторые сюжеты не отпускали его потом всю жизнь: например, летящий на зрителя паровоз. В 1928 году он закончит большое полотно «Возвращение с фронта Гражданской войны». «Крупно был взят паровоз, он несется прямо на зрителя, на паровозе стоят солдаты с винтовками, в их движении — удивление и радость. Они вырвались из дыма и огня, смерти и ада, оттуда, где черные тучи птиц вьются над убитыми и умирающими, где колючие проволочные заграждения, где желто-зеленый удушливый газ стелется по темно-багровым теням окопов. Пережитое как хвост длинного поезда преследует их. Паровоз идет вперед, наступает, врезается в пространство. В нем — ритм стихийно наступающих событий. Все цвета я строил на столкновении, на взрывах и разрывах». Холст погибнет во время войны: вернувшись из эвакуации в 1943 году, Лабас недосчитается многих работ. Переживать их потерю он будет всю оставшуюся жизнь. В 1970-е годы художник напишет картину «На паровозе» и сделает десяток акварелей, в которых попытается «напряженно до предела» передать эмоции своей революционной юности.

На старых армейских фотографиях повзрослевший Шура Лабас, в неизменной кепке и огромных сапогах, выделяется какой-то погруженностью в себя. Он здесь, с товарищами-однополчанами, но на самом деле где-то совсем далеко: на Рижском взморье, в имении тетушки под Смоленском… Та, прежняя жизнь была такой счастливой и беззаботной. Требовалось немалое мужество, чтобы выдержать ужасы, свидетелем которых он оказался в свои 20 лет. В параллели с Лабасом обычно вспоминают другого художника — Александра Тышлера, в те же годы служившего в Красной армии, только в «особом отделе». От этого эпизода Тышлер потом всю жизнь открещивался, уверяя, что винтовку в руки не брал, хотя смерть вокруг себя видел. Пережитое на фронте прорвется у Тышлера в так называемом «расстрельном» цикле и серии «Махновщина», окрашенной в иронично-гротескные тона. А Лабас же, кроме любимого мотива — паровоза с красноармейцами, от темы Гражданской войны ушел и никогда ею не спекулировал, как и не бравировал своими боевыми заслугами. Автопортретов в буденовке Лабас не писал, но оставил собирательный образ своего поколения, в котором узнается он сам. Речь идет о герое картины «На Дальнем Востоке. Красноармеец» из Русского музея, ставшего, по сути, портретом целого поколения[28]. Красноармеец в круглых очках — это и двадцатилетний Шура Лабас, и прообраз Смоктуновского — Фарбера, нескладного лейтенанта из кинофильма «Солдаты»[29], и погибших на второй войне поэтов-«ифлийцев», мечтавших вместе с Павлом Коганом дойти до Ганга и умереть в боях.

Летом 1920 года красноармеец Лабас был вызван в Москву, в Политуправление Республики. Выписанный в июле 1920-го мандат, чудом сохранившийся в архиве художника, удостоверял, что «сотрудники декоративной мастерской Михаил Плаксин, Александр Лабас и Александр Афонин действительно откомандированы Приуральским военным округом в распоряжение ПУРа[30] в Москву».

«…B ПУРе пахнет кислой капустой, заросшие фронтовой коростой люди много раз в день приезжают требовать литературы, газет, бумаги для армейских типографий, плакатов. Надо поднимать своих бойцов, надо взрывать печатным динамитом вражьи ряды. Много раз в день исхудавший в жердь Полонский бросается телефонными трубками, рычит, топает ногами, ломает суставы длинных литераторских пальцев.

— Пошлите завтра в четырнадцатую армию все три тысячи плакатов! Постойте, пошлите их сегодня!

Уже висят на стене оттиски: „Все на защиту Тулы!“ и „Все на защиту Петрограда!“. Уже несут из типографии плакат: „Все на защиту Красной Москвы!“. На плакате то изображено, что мы все каждый день, просыпаясь, чувствуем: две черные клешни тянутся к алому городу, — вспоминал будущий главный редактор „Правды“ Михаил Кольцов, оказавшийся в конце 1919 года в Политуправлении Республики под началом литературоведа и критика Вячеслава Полонского. — Много раз в день выходит из ПУРа начальник его на мороз с непокрытой головой, провожает речью уходящих драться коммунистов»[31].

Художник Лабас с его кратким, но боевым послужным списком идеально подходил для пропагандистской работы: начальство уже видело его сотрудником агитационно-художественной части, которой заведовал Дмитрий Моор (с Моором, автором знаменитого плаката «Помоги», Лабас подружится в 1920-х годах). Однако красноармеец Лабас не переставал мечтать о живописи («Даже во сне я видел палитру, натуру, холст») и, в отличие от брата, не собирался связывать свое будущее с армией.

Возвращаться в Екатеринбург, где был расквартирован их Политотдел, Лабас не хотел, однако остаться в Москве оказалось еще сложнее, нежели попасть на фронт. Происшедшая в кабинете заведующего сцена с точностью до наоборот повторяла прошлогоднюю, только на этот раз Шура Лабас просил оставить его в Москве, объясняя, что на фронт пошел сам, добровольцем. «Ах, вы не хотите у нас! Все кончено, никаких институтов. Завтра поедете на Западный фронт!» — кричал начальник. К счастью, товарищ Вайнер, с которым наш герой спустя пять лет будет сидеть в президиуме Общества станковистов, оказался не только революционером со стажем. До революции он учился в Одессе и посещал знаменитые парижские академии, где постигали ремесло многие будущие деятели советского искусства. Не проявить милосердия к собрату-художнику скульптор Лазарь Вайнер не мог. На следующий день Лабасу было вручено назначение, причем вовсе не на Западный фронт, а все в тот же Екатеринбург, откуда в школьный отдел Наркомпроса поступил запрос на него. «Екатеринбургские свободные государственные художественные мастерские просят ходатайствовать об откомандировании из Политуправления художников Лабаса и Плаксина… как весьма необходимых работников для ЕКБ мастерских и незаменимых на месте. Тов. Лабас был приглашен нами в качестве руководителя декоративной мастерской, а товарищ Плаксин в качестве инструктора. С отъездом их мы лишаемся лучших специалистов в организации мастерских». Конечно, это было совсем не то, о чем мечтал Шура Лабас, но пришлось подчиняться. «Мне ужасно хотелось продолжать учиться и работать в Институте, мне нужна была эта среда. Но возражать я не мог».

Удостоверение профессора ЕСГХМ ему выдали в первый же день. «Это делалось тогда просто. Надо было всего лишь расписаться и встать на специальный военный учет. Петр Ефимович Соколов[32] был счастлив, что против моей воли „заполучил“ меня. Когда мы с ним обошли все мастерские, у меня настроение поднялось. Меня встретили очень тепло и уже на второй день дали вести собственную мастерскую. Я никогда не преподавал, но оказалось, что у меня есть настоящий дар педагога, о котором я даже не подозревал. Преподавание у меня пошло хорошо. Я был очень молодым, однако сочетание старой школы Строгановского училища и новой — Машкова и Кончаловского давало мне известное преимущество».

Читая эти записи, представляешь себе юного Шуру Лабаса и профессора в летах Соколова, тем более что рядом возникают имена Эрьзи и Туржанского, художников, сделавших себе громкое имя еще до революции. На самом деле Петру Соколову не исполнилось и сорока. По своим политическим убеждениям он был большевиком, а по творческим — авангардистом, за что и был выдвинут на пост руководителя Екатеринбургских свободных художественных мастерских. Восстановить его биографию, как ни странно, помогли воспоминания художника-нонконформиста Владимира Немухина, числящего Соколова своим Учителем с большой буквы. «От природы имея цепкое конструктивное видение, Соколов стремился к аналитическому искусству. Причудливый эстетизм Машкова его раздражал. Потому незадолго до революции он оставил занятия в его мастерской и начал работать самостоятельно, но под большим влиянием Малевича. Революцию Соколов воспринял с воодушевлением и с головой ушел в агитационно-художественную деятельность, — вспоминал Немухин, попавший к Соколову, которого боготворил, в 1942 году. — „Новый чертеж спасет мир“ — в сущности, так можно передать смысл его художественно-социальных воззрений того периода. На одной из выставок революционного искусства Соколов лично знакомится с Казимиром Малевичем. По предложению Малевича он начинает работать как его ассистент в Московских свободных художественных мастерских, но утвердиться там ему не удается — консервативная профессура выживает его из преподавательской среды».

Так вот, оказывается, кем в действительности был Петр Ефимович Соколов, под началом которого Шура Лабас проработал год или чуть более того в Екатеринбурге. Однако ни он, ни Немухин ни слова не пишут о вошедшем в историю русского авангарда событии, связанном с именем Соколова. На волне борьбы с пережитками прошлого, к которым причислялась и старая академическая система преподавания, Соколов и его супруга-художница разбили гипсовые слепки и вроде бы даже уничтожили что-то из живописи. Где это точно случилось — в Екатеринбурге, Воронеже или Пензе, где Соколов также возглавлял художественные училища, — до конца не ясно, однако сам факт «погрома» никем сомнению не подвергается. В 1930-х годах, вспоминает Немухин, Соколов пережил духовный кризис. Видеть удушение искусства ему было невыносимо, и он пошел работать в типографию, благо до революции успел выучиться на хромолитографа. Большую часть своих конструктивистских работ он уничтожил, а в 1938 году из осторожности сжег еще и часть библиотеки (он собирал книги по искусству, литературе и философии, а также репродукции, из которых составлял самодельные альбомы)[33].

«Мы сразу подружились с Соколовым, так как наши взгляды на искусство совпадали», — пишет Лабас. Если Соколов и тогда придерживался убеждений, которые потом завещал Немухину («личность художника не должна теряться в динамике художественного процесса» и пр.), то эта фигура явно должна была импонировать Лабасу. Что до других коллег нашего двадцатилетнего «профессора», то они оказались в екатеринбургских мастерских по разным причинам. Профессор Туржанский, к примеру, был уроженцем здешних мест. В местечке Малый Исток у него имелась дача, куда он приезжал ранней весной и лишь в начале зимы возвращался в Москву. В уральской мастерской Леонарда Викторовича и застигла Гражданская война, так что весь 1919 год «Отец Леонард» (которого так между собой называли студенты) провел на Урале. Ну а после того как Красная армия разобралась с Колчаком и в Екатеринбурге заработали Художественные мастерские, известный пейзажист возглавил класс живописи. «Туржанский мне очень нравился еще в годы учения в Строгановском училище, но я знал о нем мало и не ожидал, что так близко с ним познакомлюсь. Много лет спустя он показывал мне свои ранние работы, которые очень ценил. Они иногда появлялись в комиссионных магазинах, но сам он не мог их приобрести из-за высокой стоимости. Это были превосходные пейзажи. С Туржанским я дружил все годы до его смерти после войны».

Туржанский, чьи пейзажи до революции пользовались неизменным успехом у публики и неплохо продавались, в Москве выживал с трудом. Чего нельзя было сказать о Степане Эрьзе, который в середине 1920-х годов уехал в Аргентину[34]. На Урал Эрьзя попал в 1918 году: новая власть давала заказы и надо было воплощать в жизнь легендарный план «монументальной пропаганды». Однако хороших материалов было не найти — одна цементная крошка да бетон, отчего памятники просто «не выживали». Неудивительно, что, работавший исключительно в мраморе и древесине особо прочных пород, Эрьзя выбрал богатый камнем Урал. «У Эрьзи была прекрасно оборудованная мастерская в институте, — вспоминал Лабас. — Он работал не покладая рук целый день с молотом. Его можно было видеть у глыб мрамора, белого с блестками, который ему доставляли в огромном количестве со станции Мраморская. Он работал с утра до ночи, не выпуская трубки изо рта. Над головой в мастерской летали голуби». Эрьзе всю жизнь удавалось преодолевать бытовые проблемы: у него были хорошие мастерские, натура, материалы, богатые покровители. Возможно, он сумел бы приспособиться и к соцреализму, но Луначарский подписал ему командировку для устройства персональной выставки в Париже. На родину Степан Дмитриевич возвратился лишь в 1950 году, привезя с собой на корабле почти две сотни работ — в точности как вернувшийся чуть раньше из США Сергей Тимофеевич Конёнков. Встречался ли Лабас в 1950-х годах с Эрьзей, поселившимся по соседству, в подаренной ему советским правительством мастерской на Соколе, неизвестно.

«В Екатеринбурге у меня началась новая жизнь. Все профессора были старшего поколения. По скульптуре — Эрьзя, по живописи — прекрасные художники Туржанский и Парамонов[35]. Я как-то легко повел занятия, ставил модель, натюрморты, много объяснял, рассказывал… Словом, была настоящая творческая атмосфера». Только вот собственная внешность немного беспокоила. Шура Лабас и так выглядел моложе своих двадцати лет, а тут еще многие ученики оказались значительно старше преподавателя. В надежде обрести большую солидность юный профессор стал отращивать бороду: усы и борода, считающиеся неотъемлемой принадлежностью представителей артистического мира, не только состарили его, но и сделали более похожим на художника. Довольно быстро юный профессор оброс густой щетиной и предстал в подобном виде перед отцом. В воспоминаниях подробно описана поездка в Челябинск, где Аркадий Григорьевич служил в газете «Горнорабочий», и то, как на Шуру донес попутчик по вагону, заподозривший в юном художнике-бородаче опасного преступника, и то, как на новый облик сына реагировал отец, к слову сказать, обладатель роскошных усов, и т. п. Там же, в Челябинске, пышная растительность была начисто уничтожена отцовской бритвой. Больше ни бороды, ни усов художник Лабас никогда не отращивал.

В конце 1920 года в Москву вернулся Туржанский. Вслед за ним из Екатеринбурга уехал Соколов. Вскоре стал готовиться к отъезду и Лабас.

Если спросить любого

Кто пережил эти события

Что вкуснее всего

Без размышления каждый ответит

Вкуснее всего на свете

Чечевица. Но почему?

Будет вопрос

Ведь мы тогда очень

Редко получали эту манну небесную чечевицу

Ведь хлеба настоящего

Тогда вообще не было

Ну а хлеб-суррогат выдавали

Птичьими дозами

Да и все другое

картошки

Воблы всего было очень

Очень мало

Так и говорили пьет чай вприглядку

Сахара не было, да и

Сахарин очень редко

Все было в мечте

Но воображение было богатое

В молодости ведь все нипочем

И уверенность была непобедимая в том

Что все перешагнем, выдержим

Наше поколение было скорее стойким, чем гибким

Данный текст является ознакомительным фрагментом.