ЧАСТЬ ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

19 июля 1914[1] года Германия объявила войну России. Буржуазия всех государств, начавших империалистическую войну, разглагольствовала о «защите отечества», о «национальной войне», стремясь скрыть ее грабительский характер и тем самым обмануть народ.

Русская буржуазия, маскируясь подобными фразами, стремилась завоевать новые рынки, увеличить свои прибыли на военных поставках и заодно подавить растущее революционное движение рабочих и крестьян.

Отмобилизованная русская армия выдвинулась к своим западным границам.

Война для военфельдшера Николая Щорса началась зимой 15-го года. Всю прошлую осень их мортирный дивизион простоял, по сути, без дела на правом берегу Немана. Хвойные, березовые массивы глухой стеной подступали к самой воде. На сухих, глинистых взгорках, меж деревьев, глубоко вкопались пушкари. На крышах землянок до снегопадов и морозов, под обильные дожди, успела прорасти густая зеленка; мортиры в круглых орудийных окопах, двориках, обкладывали хвоей — от немецких аэропланов-разведчиков.

Жизнь протекала нудная и скучная, как слякотная погода. Безделье и неизвестность томили, выхолащивали мозги, угнетали.

Где-то неподалеку бушевала война. Там смерть, увечье. По утрам, до восхода, отчетливо прослушивался гул; по свинцово-серой, взлохмаченной непогодой воде он накатывался откуда-то снизу. Армейские тыловые лазареты битком. Размещались они тут же, за рекой, по деревням, а то и просто в лесу, в палатках. За коленом, в двух верстах повыше — понтонная переправа; день и ночь скрипят по ней брички, фургоны, крестьянские возы с ранеными. В Вильно не оседают — все уж забито, — тянутся далее железнодорожными составами на Минск, Смоленск. А еще гуще встречный поток; запружены все полустанки вплоть до Немана — пехота, пехота, конница, пушки и бесконечные обозы. От переправы все движется уже своим ходом. Уходят как в прорву. Молодые и в возрасте, с песнями, под духовую музыку. На коротких привалах усердствуют полковые священники — окуривают, окропляют коленопреклоненное воинство, цветущее, здоровое. За веру Христову, царя-батюшку и отечество! Те же самые священники отпевают и братские могилы; немало хлопот у дьяков — вписывают в поминальник убиенных. Не по дням, а по часам пухнут те книжицы.

Землянка дивизионного лазарета все еще пустует; не распакованы и палатки, в тюках валяются под нарами. Николай, внешне не выказывая, нудился от безделья. Перечитал всю походную библиотечку своего начальника, военврача поручика Ивлева. В годах, лет под сорок человек; холостяцкая, загульная жизнь с обильной выпивкой и едой состарила его до времени — погрузнел, красное, всегда распаренное лицо иссечено глубокими морщинами, будто порезанное ножом. Чуткая, добрая душа тянула к себе всех, кто оказывался от него в радиусе верст до двух-трех. Конечно, из офицеров.

В самом начале, еще только Николай, переступив порог, доложился, Ивлев установил меж ними взаимоотношения.

— Без церемоний прошу, — скривился он. — Просто называй по имени-отчеству, Петр Свиридович. А я еще проще — Николай. Дело-то у нас не строевое, а вовсе наоборот…

Узнав, что он из киевской школы, Петр Свиридович совсем размяк, некогда сам служил в окружном госпитале, даже вел практику у воспитанников школы по уходу за больными. Давно, десятка полтора лет назад, была еще у него жена, было тщеславие, были розовые мечты. Всего лишился; начальство не жаловало, обходило, зато не обходили дружки, зачастую собутыльники. Казалось бы, где тут, в лесных дебрях, болотах? Нашлись! Редкий вечер обходился без гостей, без громких разговоров, без пьяных песен.

В этой землянке жил и Николай. Можно бы поселиться и к санитарам, по соседству, но Петр Свиридович распорядился по-своему. Доглядев, что юный фельдшер тянется к книжкам, дозволил ему копаться в своем походном сундуке. Иногда Петр Свиридович сам подсовывал книгу; по утрам, после похмелки, когда оставались одни, выспрашивал о прочитанном. Обнаружив зрелые суждения помощника, загорался сам, пускался в объяснения. Как-то вынул из кармана шинели крохотную книжечку.

— Почитай вот… — перелистывая, хмурил клочковатые брови. — Стихи. Анна Ахматова, поэтесса…

Наутро сам затеял и разговор.

— Слушал ее, поэтессу… Весной этой, в Питере. Девчонка, хрупкая, как рюмочка. К знакомым офицерам попал, на вечеринку. Скажу, Николай, красоты неземной! Не телом — голосом своим. В отличие от других, коих довелось мне слушать вживе, читать, из нонешних, молодых, эта земнее. Вчитайся, вслушайся, что она описывает. Речь не только о предметах, но и духовном, так сказать… О чувствах, переживаниях, ощущениях. О состоянии человека. Особенно ей удается поймать состояние, миг. Вот где это… Она стоит у окна… Рядом и он. После близости, самого интимного в человеке… Э-э, да ты, Николай, совсем еще зеленый.

С темнотой, после вечерней поверки, на пороге появлялись батарейцы, младшие и средние офицеры. Все довоенного обучения, из знатных фамилий, из семей военных, простого звания не было. Николай давно пригляделся к ним. Как хозяин он должен был всегда оставаться. Порядок такой завел опять же Петр Свиридович:

— Не исчезай. Дом это твой, ты хозяин. Место за столом у тебя свое. Выпивка вовсе не обязательна. Не принуждаю. А кому не по душе… чином, мол, не вышел, наплевать.

Так Николай и делал. С приходом гостей не оставлял землянку. Садился вместе со всеми за стол; в разговоры не встревал — слушал. Все будто шло — ни косых взглядов, ни резких слов; если и не принимали за равного, то и не помыкали. А разговоры одни — война, женщины. Густо вкрапливалась и политика. В открытую крыли командование, особо какие из немцев. Крепко доставалось генералу Ренненкампфу, командующему 1-й армией, чьи тылы они сейчас подпирают. Потрясла гибель 2-й армии; много толков вызвало самоубийство генерала Самсонова. На диво единодушным среди офицеров признавался такой исход — сохранена честь русского мундира, честь дворянина.

— Вы, вольноопределяющийся, как расцениваете поступок генерала Самсонова? — вдруг спросил подпоручик Сидякин, вылощенный, с наплоенной русой шевелюрой, светлыми усиками, командир огневого взвода. — Одобряете, осуждаете?

Серые, потемневшие от света свечек глаза подпоручика смеялись. Николай не однажды перенимал на себе его взгляд. Теперь он выказался: вызов явный. Умолкал застольный гомон, иные поворачивали головы — ждали ответа.

— Ну, ну? Так что же? — понукал офицер, придвигаясь со своим табуретом.

Знал Николай, какой ответ их устроил бы, но он не совсем был уверен, что подпоручик ждет именно таковой. Ищет, за что прицепиться. Повод не даст ему, не потрафит и желанию всех.

— Расценивать поступок генерала Самсонова я лично не берусь, ваше благородие, — сказал, не отводя взгляда. — Надо быть на его месте… В тех условиях, при таких обстоятельствах. Окажись мы с вами в Мазурских болотах, возможно, нашли бы какое-то другое решение.

— Браво, вольноопределяющийся! — вскричал Петр Свиридович, разряжая обстановку.

Этим все-таки не кончилось. Разразилась буря в аккурат под рождество. Так же сидели, при этой компании. Много пили, пели. Подпоручик Сидякин, воспользовавшись разноголосицей, придвинулся вместе с табуретом, как и в тот раз. Навеселе крепко. Щурясь, дергая шеей, силясь согнать хмель, сказал в самое лицо:

— Недолюбливаю трезвых, вольноопределяющийся… И молчунов. В них таится этакое… Хочется дать в морду. Но вы не-е… Ренненкампф. К сожалению…

— Вы тоже, подпоручик… не Самсонов.

Слова пришли мгновенно. Не успев еще произнести их до конца, Николай со злой радостью обнаружил, что ответ более чем кстати. Именно Сидякин смаковал тот давний конфликт между генералами Самсоновым и Реннепкампфом из времен японской. Самсонов дал немцу оглушительную пощечину якобы за малым не подобную ситуацию, какая разыгралась нынче в Восточной Пруссии, в гущине Мазурских озер. Опять Ренненкампф не пошел на выручку; останься Самсонов жив, немец пощечиной бы не отделался.

Трезвел взгляд подпоручика, а руки уже ощупывали бока. Пер, наступая на носки, душил водочно-луковым перегаром.

— Ты, быдло!.. Только это тебя спасает. Как куропатку бы… с десяти шагов. Слово офицера, дворянина!

Ночью Николай ткнул под мышку полосатый матрац, набитый сухими листьями, взял свой замызганный баул и перетащился в соседнюю землянку, к санитарам. На уговоры Петра Свиридовича отрезал:

— Пойду к своим, «быдлу».

На крещение с утра поп Амвросий вывел свою серошинельную паству на Неман. Двое суток перед этим, не разгибая спин, трудился взвод пушкарей-умельцев; они вырубили на середине реки огромный крест, подняли его веревками и тут же, у проруби, вморозили стоймя. Едва батюшка успел освятить синюю, пышущую паром воду, как в нее бултыхнулись раздетые донага солдаты. Желающих принять иорданскую купель набралось немало. Гогот, крики, сутолока. С верующими лезли и такие, озорства ради, молодые, здоровые, некуда девать дурную застоявшуюся силу.

Дорого обошлось иорданское купание. В самый разгар из-за макушек вековых сосен вынырнул черный аэроплан, секанул из пулемета; развернувшись, прошел еще чуть ли не по головам бегущих, обезумевших людей. Сверху, на белом, ясно видать. С дюжину свежих холмиков насыпали. Тут же, рядом с землянками. Все честь честью: тесали гробы, выбирали лучшие березки для крестов. Среди них оказалась и могила подпоручика Сидякина. Ни хуже, ни лучше других: сравняла его, дворянина, земля с «быдлом». Не помня обиды, Николай постоял с обнаженной головой и возле нее. Штабной писарь на гладком затесе вывел, как и всем, чернильным карандашом его звание, фамилию и инициалы.

Сразу нашлось дело и лазарету. До десятка уложили на нары; столько же двигалось своим ходом на перевязку — отделались налегке.

Через неделю дивизион снялся с насиженного места. Так вдруг, среди ночи. Не было никаких толков перед этим; самому полковнику доставили в постель срочную депешу из штаба фронта. Выступили за Неман, углубляясь в Августовские леса.

Второй год войны для России выпал тяжким. Царская ставка во главе с великим князем Николаем Николаевичем готовила широкое наступление обоими фронтами — из Варшавы на Берлин и вторжение через Карпаты в Венгрию. Германское командование, осведомленное своей разведслужбой, перенесло главный удар с Западного на Восточный фронт; не добившись успеха в Северной Франции, Германия обрушилась на Россию. Зная, что французская и английская армии, потрепанные прошлогодними боями на Марне, не помышляют о крупных наступательных операциях, Вильгельм основные силы перебросил на восток. Кайзер задался целью поставить Россию на колени, вывести ее из войны.

В февральскую стужу развернулись встречные бои. В Галиции русским удалось в упорных сражениях перевалить Карпаты. В марте 11-я армия принудила австрийскую крепость Перемышль выкинуть белый флаг. Из Восточной Пруссии немцы повели наступление на Августов — Осовец — Гродно; генерал Гинденбург, желая повторить мазурскую удачу, двумя армиями сдавил в Августовских лесах 10-ю русскую армию. Русские войска стойко оборонялись; ценою одного из армейских корпусов они вышли из окружения и отступили к крепости Осовец. Эта победа немцев была сведена на нет поражением их севернее Варшавы в районе Пресныша. Но план царской ставки был сорван.

К лету немцы еще больше перебросили войск с запада. Не связанные активными действиями французов и англичан, они в начале июля предприняли грандиозное наступление.

23 июля пала Варшава; за нею — крепость Новогеоргиевская. Основной удар немцы направили на Двинск и Вильно. Завязались кровопролитные бои на Немане, под крепостью Ковно…

Мортирный отдельный артдивизион лето не выходил из боев. Отступая, артиллеристы в конце августа опять заняли старые позиции по правому берегу Немана. Каждый орудийный расчет обосновался в своем заросшем травой дворике; лазарет вселился в свою землянку. Николай первым переступил порог. Ногой стронул застоявшуюся дверь — в нос шибануло нежилым духом, плесенью. Сбросив потрепанную изрядно сумку с крестом, блаженно растянулся на нарах. Веки свинцовые; не помнит, когда за последние сутки смыкал их. Не дадут уснуть и теперь: с минуты на минуту подойдет от переправы обоз. В землянку не поместишь всех раненых. Нет и нужды: сухо пока и на воле. Палатки разобьют. А долго ли удержатся на этих позициях? Немцы прут конницей именно на их участке; без сомнения, рвутся на Вильно.

На закате дня вернулся врач. Присутствие его с утра не требовалось, и он со спокойной совестью провел время в штабе. Последнее время дивизион потерь не имел; оторвавшись от противника, перемещался за Неман. Тяжелораненых от переправы везли в Вильно; остались выздоравливающие да с легкими ранениями, контузиями. Издали Николай определил: навеселе Петр Свиридович. За весну и лето, в боевой обстановке, в рот не брал спиртного. Отвел, значит, душу; по выражению лица не скажешь, что вести привез добрые.

Ужинали вдвоем, при свечах. Чего раньше не делал, Петр Свиридович раскупорил казенную бутыль со спиртом, наполнил два стакана.

— Пей.

Озадаченный Николай хотел было вывести его на разговор.

— Никто до нас не придет больше из тех… — оборвал врач. — Никто. Всех растеряли в Августовских лесах. Разве вот подпоручик Сидякин. Старожил. С него начала таять моя компания. Никого, погляди, не осталось. Все новые, сопляки зеленые, без роду, без племени. Ни поговорить, ни выпить…

Отхлебнув, он отставил стакан.

— Проиграли мы, Николай, и эту войну, как с японцами. Попомнишь мои слова. Не удержимся тут, на Немане. А с новым командованием и вовсе…

В самом деле вести. Оттого и мрачен он?

— Опять заменен командующий нашим фронтом?

— Бери выше, верховный! Сам царь возглавил армию. А ведь великий князь куда-а в военных делах…

— А что с князем?

— Слухи, на Кавказ перекидывают. На турок. Я лично об том весьма сожалею.

Задув свечи, легли спать. Кряхтя, укладывая удобнее свои мощные телеса, Петр Свиридович заговорил:

— А по совести, Николай, сожалею я о другом нынче… Парень ты дельный. Словом лишний раз не пожалуешь, зато руки твои… Не будет хватать мне их, ей-богу. Да и вообще, душой прикипел к тебе.

— Вас переводят? — Николай по-своему понял его слова.

— Ты отбываешь.

— Куда?

После долгой возни Петр Свиридович отозвался:

— Боюсь, придется тебе расстаться с фельдшерской сумкой. А жаль, врач из тебя вышел бы.

— После войны поступлю в университет.

— Надежды юношей питают…

Утром, на трезвую голову, Петр Свиридович продолжил ночной разговор:

— У меня вчера еще родилась мыслишка… Коль в строй тебе, идти надобно в школу прапорщиков. В нашу, Виленскую. Нужда преогромная в младших офицерах. Сам видишь, потери…

— Я обращался уже к штабс-капитану Мернову, — сознался Николай. — По крайней мере, в двенадцатом надо бы получить свидетельство. Года три хоть отработать. Я-то окончил в четырнадцатом.

— Тэк-с, тэк-с, — озабоченно насупился тот. — Это дело усложняет.

Мысль о строевой службе полностью овладела юным сознанием Николая Щорса. Запала еще весной; последнюю гирьку кинул врач, самый близкий из всего фронтового окружения.

Война эта, с колоссальным истреблением людей, скоро взломала многовековую кастовость в царской армии; потребовалось множество офицеров, особенно младших чинов, кто ведет в бой. Кадровый офицерский корпус, преимущественно из дворян, понес внушительные потери; действующая армия ощутила нехватку уже осенью 14-го в командном составе. Военные привилегированные училища спешно переводились на ускоренный срок обучения. Двери их были открыты широко; брали со средним образованием, с сословием не считались, а боевых парней, фронтовиков, так и вовсе мало-мальски грамотных.

Не составляло труда поступить и Николаю. Заминка произошла формальная: потребовался трехгодичный фельдшерский стаж. После недолгих колебаний он собственноручно устранил ту формальность: в свидетельстве Киевской военно-фельдшерской школы год окончания «14» исправил на «12».

К зиме 1915 года русские оставили Галицию, Польшу, Литву, часть Латвии и Белоруссии. Фронт распрямился по линии от Риги до Черновцов, тянулся через Двинск, озеро Нарочь, Пинск, Тернополь. Противники выдохлись; из активной, наступательной война обернулась в позиционную. Войска врылись глубоко в землю, в блиндажи, землянки, опутавшись вдоль траншей колючей проволокой. Со снегопадами почти умолкли и пушки с обеих сторон.

В конце октября закончилась фельдшерская жизнь Николая Щорса: он вступил в действительную службу. Простившись с батарейными санитарами, с которыми сжился за пятнадцать месяцев, отбыл в 277-й пехотный запасной батальон. Батальон стоял в Вильно, нынче передвинулся к Минску.

В Минск Николай добрался санитарным поездом. На вокзале этапный комендант указал месторасположение его части. Это неподалеку, в пригороде. Притопал к вечеру. Имение какого-то высланного вместе с семьей немца; здание двухэтажное, кирпичное, с острой черепичной крышей. Все дворовые службы тоже из кирпича, под такой же кровлей. Двор обнесен дощатой оградой, обсаженной тополями. Докладывался прапорщику. Переворочав бумажки, тот равнодушно заметил:

— Кстати, вы уже не вольноопределяющийся. Рядовой маршевой роты запасного 277-го батальона. Найдите во дворе фельдфебеля, он распорядится.

Во флигеле, приспособленном под столовую, Николай столкнулся с однокашником — фельдшером Степаном Грицаем. При ламповом свете не разглядел сразу среди десятка старавшихся над алюминиевыми мисками.

— Колька! Щорс! Какими молитвами, а?

Проговорили до полуночи. Степан, оказывается, хлебнул лиха по ноздри: ранение, отпробовал газов. Фельдшерством не занимался. Попал в один из корпусов генерала Самсонова; чудом выбрался из Мазурских болот. Через год, тоже в августе, влип в ковенской крепости. Опять удалось унести ноги. Не кроет, как все, крепостное начальство, отзывается сочувственно.

— Генерал Григорьев, комендант крепости, осужден к каторге, — напомнил Николай. — Читал в газетах? Вот, с месяц назад…

— Нашли козла отпущения, Григорьева. — Прикурив, Грицай пониженным голосом продолжал: — Коль судить, так надо брать повыше… Довели, сволочи, Россию до ручки. Куда ни кинь, все клин. А кровь-то льется мужицкая…

Вроде бы ничего нового в словах однокашника — на все лады солдаты склоняют командование, связывая это с напрасными жертвами и с изменами, — но в тоне его Николай ощутил такое, от чего сделалось не по себе. Уж он-то крови поповидал. А ведь в самом деле кровь все мужицкая. До пятисот в дивизионе солдат; за полгода боев дважды, считай, обновлялась орудийная прислуга. Не без того, убывали и офицеры, но то капля в реке.

— А кому она нужна, война? Мужику? — допытывался Степан, пыхая цигаркой. — Вон Михееву, кучеру нашего полковника? Тебе? Мне? А может, прапору, какой принимал нынче тебя? Тоже сомневаюсь. Один он у матери-кухарки…

Слушать этакое от батарейцев или санитаров — куда ни шло. Степан — сверстник, двадцать лет от роду; родители его живут исправно — владеют где-то на Харьковщине паровой мельницей и крупорушкой. А ведь у самого Георгий; не за красивые глаза повесили. Подмывало уколоть его: мол, гоже лил чужую Кровь. Воздержался; одно с другим мешать не следует.

Днем Николай разглядел однокашника. Изумило лицо. Помнит на выпуске Степана: мальчишка, как и все, со свежим румянцем, золотистым пушком на мягком подбородке, с озорными блескучими глазами. И следа не осталось. Землистый цвет ввалившихся щек, глубокая морщина на лбу с открывшимися пролысинами; скуден и светлый вихорок, некогда пышный чуб, сводивший с ума девчат-посудниц в школьной столовой. Да, сказались ранение и газы. Перемена коснулась и глаз; взгляд потерял мальчишеское озорство, зато обрел зоркость, пытливую, неспокойную. Николай тотчас испытал его на себе.

— А ты все тот же, Колька, не изменился…

Не в словах и не в голосе осуждение — во взгляде. Долго потом, ловя свое отражение в зеркале, Николай переживал чувство стыда, какой-то вины.

Унтеровские лычки Степана, солдатский крестик на шинели вызывали к нему почтение всех обитателей имения. Покуда таковых мало, в основном младший командный состав. Со дня на день ждали маршевиков — мобилизованных, из лазаретов, ополченцев. Не прибыл еще и командир батальона; его обязанности исполнял прапорщик Исаев. С прапорщиком Степан вел себя на «ты». Подолгу засиживались за бутылкой, курили из одного портсигара.

На правах однокашника проводил вечера с ними и Николай. К славе приятеля относился он с доброй ребячьей завистью. Не это все-таки тянуло к нему — возмужание, независимость в поведении, суждениях, а особенно неспокойный, пытливый взгляд. Манила какая-то загадочность в нем. Хотелось раскусить, заглянуть в середку: а что там? Разгадка — в словах. Из долгих споров с прапорщиком нелегко что-нибудь уяснить. Знал о существовании политических партий, названия их; ему кажется до сих пор, что все революционные, прогрессивные партии на одно лицо. Цель явно одна — свергнуть царский режим. Все опираются на народ, выступают от его имени, борются за его лучшую долю. О чем тогда спор? Оба социал-революционеры, эсеры, как они себя не без гордости именуют. А эсеровскую правду свою доказывают друг дружке до хрипа. Так же спорили, помнит, и у пекаря Шица…

Жгучий интерес Николай испытывал некогда и к дяде Казе. Определенно не скажет, кто же тот, социал-демократ или эсер? За какие взгляды отбывает ссылку? Обращал он его в свою революционную веру исподволь, не гнул через колено, как то делает нынче Степан.

— Не то время, Щорс, — внушал он. — Определяйся в своих политических взглядах.

Николая задел его тон.

— Откуда тебе известно, что у меня их нет, взглядов?

— Вижу…

Чем бы окончились их совместная служба и вновь складывающиеся взаимоотношения, неизвестно. После рождества пришла депеша, из которой явствовало, что вольноопределяющемуся Николаю Щорсу надлежит прибыть в город Полтаву для прохождения курса наук в Виленском военном училище. Степану первому попала в руки та депеша. Ввалился в казарму; отряхивая шапкой снег с полушубка, сообщил новость.

— Ты ждал ее, депешу? — спросил он, неспокойно щурясь.

— Ждал.

Потоптавшись, Степан взялся за дверную скобу.

— Скрытный ты, Щорс…

Ночью Николай трясся в набитом вагоне, обхватив, как подушку, свой неразлучный баул.

Четыре месяца пролетели.

21 мая, за полторы недели до выпуска, юнкер Николай Щорс был произведен в войсковые унтер-офицеры. Не успели желтые матерчатые лычки выгореть на весеннем солнце, как погоны вместе с просоленной на лопатках хлопчатой гимнастеркой попали в каптерку; взамен каптенармус выдал отрез тонкой шерсти цвета хаки, поверх фуражки с кокардой положил пару золотых погон. На малиновом просвете — крохотная звездочка. Несколько суток не разгибали спин лучшие портные Полтавы.

В первый летний день на просторном дворе училища состоялось производство. Николаю это напомнило киевскую церемонию: зачитали приказ, вызвали из строя, пожали руку. Теперь — прапорщик, младший офицер русской армии. Тут же вручили и назначение — 142-й пехотный запасной полк.

Учеба не обременяла Николая. Четырехлетняя киевская шагистика, строй, зубрежка уставов, даже наказания, пришлись кстати. С успехом одолевал стрельбу, фортификацию; на душу легла топография. Озадачивала тактика. Умение делать перебежки, выставлять заставы, караулы, владеть штыком и прикладом, чему усердно учили бывалые унтера в часы, отведенные той науке, не удовлетворяли Николая. После ужина, забиваясь в душную библиотеку, листал в спешке толстенные книги и журналы. Николай чувствовал пробел в знаниях. Так и оставил стены училища с таким ощущением.

Прикинув дорогу до части, срок явки, Николай двинул на Бахмач. На денек заскочит домой. В Сновск добрался товарняком, на тормозной площадке. Стоически не раскатывал шинель — свою давнюю, юнкерскую. Офицерскую сшить не успел, вез отрез; в полку уж закажет. Не хотелось прикрывать засаленной, вытертой шинелькой мундир, с иголочки, без морщин, незахватанные погоны. Пройдет навесной мост, встанет у собственного порога во всем блеске.

Два года не бывал дома. Из писем знал новости. Кулюшу выдали замуж; живет на отделе. Зять из деповских, работает на электростанции, Бондарович Петро. По описаниям сестры не мог припомнить его — наверно, он постарше. Другая новость — Костя тоже, как и он, учится «на офицера».

Нудившиеся с полуночи над поселком тучи утром хлынули ливнем. С молниями, громом. Дождь застал Николая на мосту, через пути. Бегом припустил, с чемоданом, набитым вещмешком и скаткой. (Баул забросил: неловко, офицер.) Покуда добежал до своей калитки, фуражка, плечи и колени потемнели от влаги, погоны набухли и стали как деревянные. С вещами, отдуваясь, влез и в прихожку.

Удивили безлюдность и тишина. Никто не отзывался; заглянул в горницу, в обе спаленки, прошел на кухню. Сзади кто-то повис. Екатерина! Теперь старшая в семье, домохозяйка, заменившая Кулюшу. Совсем взрослая, невеста уже; что-то схожее есть у них с сестрой в лице.

На голос старшей появились девчата. Испуганные мордочки. Не узнавал, кто из них Зинаида, Раиса, Лида.

— Гришку и Бориса увела Ольга к Табельчукам. От дядьки Кази письмо из Сибири пришло. А мама к заутрене пошла. Нонче же воскресенье.

— Отец на линии?

— В ночь укатил.

Узнав, что он ненадолго, Екатерина засокрушалась:

— Не увидит тятя… По трое суток теперь пропадает. Жалеть будет — страх. Все сгадывает тебя…

Вечер Николай провел в семье. Собрались свои, Кулюша с мужем, все Табельчуки и Колбаско. Зять Петро вынул из потайного кармана бутылку настоящей водки с царской этикеткой и сургучной запайкой. В разгар веселья Кулюша потянула за рукав, как бывало, коснулась губами уха:

— Не видал Глашу? Тут она, у отца…

Откуда-то со дна поднялось давнее. Ничего не забылось, вроде то было вчера. До полуночи прошагал возле своего забора, втаптывая в сырой песок окурки…

Наутро Николай покинул Сновск.

Казалось, Россия повержена. На третье военное лето она не способна будет к крупным наступательным действиям. Вильгельм потирал руки; штаб его и он сам не видели необходимости продвижения в неоглядные просторы русских. Осталось разделаться с французами и англичанами.

В феврале немецкие войска, опережая планируемое противником на лето наступление, двинулись на крепость Верден. Месяц шли кровопролитные бои.

Совсем нежданно для немцев ожила русская армия. Царская ставка, желая облегчить положение французов, в мартовскую распутицу предприняла наступление на Ковно. Крепость свою, оставленную более полугода назад, не отбили, с огромными потерями отошли на исходные позиции. Немцы прекратили атаки под Верденом.

На том царская ставка не успокоилась. В апреле Николай Второй подписал приказ о подготовке к летнему наступлению на всех трех фронтах. Западный наносит главный удар; два других — вспомогательные.

В первые дни мая австрийцы набросились на Италию, недавнего союзника Антанты. Итальянские войска в недельный срок потерпели жестокое поражение под Трентино; итальянцы попросили у царя Николая помощи.

Полетели опять планы русского главного командования. 21 мая Юго-Западный фронт пришел в движение. После двухсуточной артиллерийской бомбардировки пехота кинулась на штурм сильно укрепленных вражеских позиций. Генерал Брусилов, новый командующий фронтом, ввел в прорыв отборные полки гренадер и казачьи дивизии. Успешно продвигались фланговые армии: 8-я заняла Луцк, 9-я, отбросив врага за реку Прут, подошла к Черновцам. За несколько дней были разгромлены две австро-венгерские армии.

Прорыв русских ошеломил австро-германское командование. Спешно перебрасывались немецкие дивизии из Франции и с северных участков Восточного фронта. Контратаки немцы повели из Ковеля. Брусиловцы отбили их; возобновив наступление, 8-я армия вновь опрокинула противника и вышла на реку Стоход. Сосед, генерал Эверт, командующий Западным фронтом, не поддержал вовремя решительными действиями; потерпев неудачу севернее Барановичей, он прекратил бой.

К осени армии генерала Брусилова утратили наступательный порыв. Войска выдохлись под Ковелем, на болотистых берегах реки Стоход…

Швыряло прапорщика Щорса в тех событиях, как щепку в взбунтовавшемся море. Все лето и осень кочевал в тылах Юго-Западного фронта, передвигаемый кем-то по запасным частям. Из 142-го пехотного запасного полка в середине сентября отозван с группой офицеров в действующую армию; попал он в распоряжение начальника 3-й пехотной запасной бригады. Не дав распаковаться, перекинули в соседнюю, 21-ю бригаду. Двух недель не прошло — приказ: отбыть в штаб 45-го армейского корпуса 9-й армии. Очутившись в 335-м Анапском пехотном полку, он по каким-то признакам понял, что нашел пристанище. Весь ноябрь стоял «прикомандированным» к штабу; 28-го дня получил назначение на должность младшего офицера роты.

Анапский полк занимал позиции по берегу Прута. Траншеи и землянки 2-й роты извивались у самой кромки густеющих камышей; желтым разливом уходили камыши к воде. Противоположный берег виднелся серой узкой полоской. Там — враг. Оттуда, бывает, бьют пушки, шалят пулеметчики и снайперы.

— Вы, ваше благородие, не дюже вытуляйтесь в лакировочной фуражке, — предупредил в первый же день бородатый постовой в траншее. — Шалят оттель… Ненароком клюнет.

Разговорчивый бородач в благодарность за дорогую пахучую папиросу тут же поделился недавним:

— Нады вот тах-то… вашего благородия, тож вьюноша зеленый, вытулил головку, а козыречек и блесни… Приголубила пуля. Дура дурой, сказывают, пуля-то. Хоша по нашим, солдатским, соображениям она понятие имеет…

— О ком ото? — спросил Николай, уже догадавшись, что речь идет о его предшественнике, прапорщике Светличном.

— В аккурат на их место вас дослали…

С самого начала, считай, воюет. Более двух лет. А вот так, на боевых позициях, впервые. В затылок все глядел войне; по локти возился в чужой дымящейся крови, своей покуда ни капли не пролил. Нынче заглянул войне прямо в глаза; не успел рассмотреть, но ощущения вызвала сложные, противоречивые. Весь день ходил по землянкам, траншеям — вживался. Солдаты, подчиненные, — вот не думал! — вселили беспокойство. Как сложатся взаимоотношения? Исподволь пытливо приглядывался к офицерам — теперь ровням, — с которыми работать и жить под одной крышей. А ведь побаивался именно их, офицеров.

Вживание в окопный солдатский быт, в офицерскую среду оказалось для Николая мучительным. Раньше мог только догадываться, смутно ощущать. На Немане жилось просто и ясно; санитары и батарейцы принимали за своего, каков есть. Перед ними не надо изгаляться, входить в доверие; определенные отношения и с офицерством — «быдло». Нынче все усложнилось.

Двусмысленность своего положения он ощутил тотчас по прибытии в роту. Солдаты вскакивали перед ним, тянулись, «ели глазами». Понимал, обычное проявление воинской дисциплины, солдатского долга; в словах своих, а крепче в тоне, во взглядах, даже во внешних движениях они всячески старались выпятить напоказ разницу меж собой и им, офицером, «белой костью». Первый урок преподал тот же бородач, Хомин, как он себя называет. Пуля-то дура, а «понятие имеет»: выбирает, мол, кого бить, офицеров. С папиросами тоже получилось… В одной из землянок раскрыл портсигар; брали нехотя, делая одолжение. Веснушчатый немолодой солдат с огненными пучками бровей, прокашлявшись надрывно, вместо спасибо сказал:

— Не, вашбродь… папирос этот курить только вам. Не по нашему, солдатскому, нутру. Пахучий табак, да бездушный. Душу, стало быть, не забирает.

Вечером в своей, офицерской, землянке ощутил открытую неприязнь. Не в пример солдатским, где набито как селедок в бочку, а по чавкающей глине просто кинуты связки камыша, у них — хоромы. Стены, перекрытие — из тесаного кругляка, полы дощатые. Лесная вновь срубленная изба. Не общие нары, а походные кровати с белыми простынями и подушками; освещение ламповое, не жировые плошки и гильзы. Жильцов двое, он третий. С одним уже встречался. Подпоручик Хлебников, из 1-й роты. Представляли их наскоро в землянке командира батальона.

— Георгиев, — назвался незнакомый, не подавая руки.

Громкая фамилия соответствует как гвардейской выправке поручика, пушистым черным усам и бакенбардам, так и густому засеву серебра и цветной эмали на мундире, небрежно брошенном на кровать. Он, в кипенно-белой нижней сорочке, со спущенной помочью с одного плеча, умывался тут же в углу под медным рукомойником.

— Поручик Георгиев, Павел Леонтьевич, — живо добавил Хлебников, сгребая со стола свои бумаги.

Старожил, он взял на себя обязанности хозяина, выказал в том общительный нрав. На столе появилась бутылка коньяку и консервы; сам заварил черный кофе. Делился о полке, о недавних боях, о малом и большом начальстве, вплоть до генерала Брусилова. Георгиев мрачно помалкивал, пил и ел. Оказалось, он случайный человек среди анапцев, гусар; за какую-то провинность из кавалерии «сослан» в пехоту. Наград не лишили, заменили мундир и звание.

Знакомство, словом, состоялось. Казалось, сошло гладко, по русскому обычаю — со стопкой. Укладывались спать. Гусар, не произнеся за весь вечер десятка слов, ни с того ни с сего подал голос.

— Вы, прапорщик, под солдата, вижу, рядитесь, — набрякая от натуги — сапог стаскивал, — сказал он. — Шинелька на вас… Дешевый прием, скажу я. И вредный.

— Павел Леонтьевич, он и сшить-то, поди, не успел ее, — вступился Хлебников, приноравливаясь задуть лампу.

— Верно, — сознался Николай, с благодарностью взглянув на своего заступника. — Отрез все таскаю в чемодане.

— Не вздумайте, прапорщик, головы солдатам мутить о своем крестьянском происхождении, а то и рабочем… — не унимался гусар. — Вас слишком выдает физиономия.

— В самом деле, господин поручик, я из крестьян… В метриках, — Николай осилил с трудом подкатившее удушье.

Напряженно ждал, схватятся с гусаром; тщательно готовился, обдумывая каждое слово. Не даст себя в обиду. А удар все-таки получил с другой стороны, именно от подпоручика Хлебникова. Неожиданный, коварный. Георгиев и полсловом не обмолвился о ночном; вел себя так, будто его, Щорса, вообще нет в землянке. Днями пропадал где-то в тылах полка, являлся поздно и заваливался в постель. А вскоре исчез из расположения роты с вещами.

Как-то вечером в траншее под бревенчатым навесом Николай готовил наряд. Секреты таились в камышах, за проволочным ограждением, у самой воды. Зона та считалась нейтральной; следили за рекой ночью. Дело обычное, секреты — уходили до рассвета. Двое суток потом солдаты отсыпались, отгуливали в землянках. Шли с охотой. Ему, офицеру, не обязательно выводить наряд за проволоку; с ними унтер. Нынче, как на грех, сам вместо унтера хотел полежать в камышах с солдатами. А где и сблизиться. Надел теплое белье, шерстяные домашние носки, выгреб из чемодана все запасы папирос.

Тут-то и случилось. Один из караульных, молчаливый, добродушный дядя лет за тридцать, вологодец — Георгиевский крестик получил недавно тут, в Южной Буковине, — взбунтовался, отказываясь идти в наряд.

— Почему? — опешил Николай, пытаясь заглянуть тому в глаза. — Я ведь иду сам… с вами. А мне и не положено.

— Идите, ваше благородие… Как вам в новинку. А мне не из чего… Третью осень брюхом землю колупаю. А там, можа…

— Ты болен? Нездоровится тебе? — допытывался Николай, сгорая со стыда от собственного бессилия что-либо изменить в дурацком положении; слова его были наивны, понимал сам, оттого терялся еще больше, — Ступай к фельдшеру… Другого вместо тебя назначу.

Кто-то с силой оттолкнул его. Подпоручик Хлебников. Не размахиваясь, поддел в челюсть — солдат, вскинув руки, без стона повалился снопом. Подхватив за ворот, поставив на ноги, Хлебников долбил его затылком о камышовую стену траншеи, задыхался:

— Скотина серая! Офице-еррру?.. Приказа не выполнить… Да ты знае-еш-шь?! Сгною, сволочь!

Выпустив обалдевшего вологодца, он вдруг тихо, без рыка, и будто не произошло сию минуту безобразной сцены, или, во всяком случае, сам в ней не участвовал, проговорил, качая с укором головой:

— Георгиевский кавалер… Дожился. А не будь крестика… Их благородие прапорщик с превеликим удовольствием всадил бы тебе пулю в лоб. В другой раз он это непременно сделает.

Николай был потрясен. Понадобилась бессонная ночь, чтобы осмыслить случившееся. Поступок подпоручика мерзкий, гнусный; отвратительное ощущение он вызвал в нем там же, под навесом. Но в коварстве, в скрытом дальнем прицеле разобрался потом, когда остыл, пришел в себя. А помогли, как ни странно, сами солдаты.

В секрете Николай все же побывал. Тащил в землянку Хлебников, настоял на своем: не мог оставаться с ним с глазу на глаз. Среди наряда оказался бородач Фомин; он-то и взял на себя нелегкий труд, объяснился. Лежали с ним в паре в логове, свитом искусно из камыша; после мучительного молчания, накурившись в рукав досыта, он заговорил:

— Не измывайтеся, ваше благородие, над собой. Нема у вас вины никакой перед нами…

— А кто обвиняет меня в чем?

— Ну с какого краю глянуть… Я самолично ни в жисть не поверю, что вы могли бы вынуть наган на солдата. Клянусь богом. Вот уж неделю зрю вас, поблизу, не абы как… Хоша, сказать, благородных вы кровей человек.

— Отец мой машинист, — раздраженно отозвался Николай. — Паровоз водит, товарняк.

— Во, во, — невозмутимо соглашался солдат. — Машинисты, они в белых перчатках…

— Ну, Фомин!.. У него десять душ детворы… Один работает. До белых перчаток ли…

Выкурив очередную папиросу, солдат завздыхал:

— Эхе… Десять… А у вологодца вон их семеро. Баба чижало слегла. Письмо из деревни прописали. Вот оно и вышло нынче так-то…

На другой день с подпоручиком Хлебниковым определились взаимоотношения. Тот заварил кофе, достал из тумбочки начатую бутылку. Был оживлен, внимателен; вчерашнее выдавал за поступок, который избавил его, прапорщика, от великих бед как перед начальством, так и солдатами. Николай, повертев стопку, демонстративно отставил ее.

— За науку, Хлебников, спасибо… Узнал, с кем пил, кому протягивал руку.

— Изволь яснее, прапорщик.

— Куда уж яснее. Негодяй вы, Хлебников, отменный. И можете достичь в этом со временем успехов поразительных.

— Благодарствую, Щорс… Сам пришел к такому выводу или подсказали?

— Подсказали.

Менялся в лице подпоручик. Сходило наигранное, издевательски-потаенное, взгляд серых глаз хищно обострялся, скулы бледнели. Отставив тоже стопку, долго прикуривал от трофейной зажигалки.

— А ты знаешь, Щорс… Я могу потребовать удовлетворения.

Николай уже полностью овладел собой. Пересел на койку; насмешливо щурился, следя за каждым движением подпоручика.

— Когда-то давно страстно желали вызвать меня. Вроде вас… Претила честь дворянина — с быдлом-то! Если не унизит, Хлебников, то я… к вашим услугам.

С неделю пребывали вдвоем в землянке, не замечая друг друга. Под новый, 17-й год Хлебников прикрепил на погоны еще по звездочке; вслед за этим он получил и повышение — назначен ротным в другой батальон. Обе опустевшие койки заняли вскоре. Молодые, как и сам; к удивлению и радости, прапорщики оказались выпускниками Виленского училища, прибыли из Полтавы.

Теперь, как старожил, ужин давал Николай. Лицом в грязь падать не хотел. Днем отлучился на ротном мерине Распуте (имелся в виду царедворец Распутин) в полковые тылы, в офицерскую лавочку. Стол получился богатый: сладости, консервы. Посередке выставил бутылку коньяку. Разливая в крохотные рюмки, выказывал осведомленность, опыт:

— Черного кофейку бы… Чего нет, того нет. Не обессудьте, господа. Тут не Полтава, — хитро подмигнув, предложил: — Разве что полтавских галушек… Мигом сварганю.

Фитилек в семилинейной лампе, повешенной на гвозде в стенке, вздрогнул от молодого крепкого смеха.

После рождественских празднеств потекла будничная окопная жизнь. Крещенские морозы сдавили тихую, но каверзную топкими берегами реку. За одну ночь лед стал держать человека. Усилили караульную службу. Понимали, войну сковала зима; с появлением лета начнется…

Началось раньше. Не война. Фронт по-прежнему затаенно молчал; оба берега Прута угрюмо следили друг за другом, выжидая. Стряслось куда важнее событие, чем ожившие позиции. За спиной, в глубоком тылу. Сперва, как водится, загуляли по траншеям слухи: в окопы являлась богородица, велела втыкать штыки в землю и по домам; у других соседей фельдфебель, снятый австрийским снайпером наповал, повадился в полночь в свою роту, да не абы как, а в обличии козла. Козел тот вещал фельдфебельским голосом: так, мол, разэтак, выведу всех на чистую воду — супротив царя замышляете. Вроде бы подчасок пнул того козла штыком, а наутро на том месте нашли новенький целковый серебром. Полковой поп вынужден был в проповеди вставлять опровержения. Богородица, мол, являться являлась, но слов тех мерзких не могла произнести, то происки «смутьянов», «большевиков». Про козла начисто опроверг: невежество.

Вскоре густо повалили слухи другого свойства. Опять же у соседей сбежало в одну ночь до взвода солдат, подались в дезертиры; у других за мордобой офицера подняли солдаты на штыки. А где-то, неподалеку, взбунтовался целый полк; слухи подтвердились: восстал Одоевский полк, выступив против войны, против царя.

А нынче — бах! — вести, поразившие всех. Царь Николай отрекся от престола! В Питере революция! Вести эти внес рано утром один из прапорщиков, Митин. Он дежурил, первый принял по телефону сообщение. Николай, глядя на ликующего Митина, не мог справиться с портянкой. Не сознавая еще важности происходящих событий, он испытывал во всем теле волнующую дрожь. Не судьба царя — взволновала весть о революции. О неизбежном приходе ее знал, казалось, всегда, с той поры, как помнит себя, осознает. По-дядиному если, то явилась она до срока.

Притопывая ненатянутым сапогом, Николай сдернул с вешалки парадный мундир. Хмурился, силясь не поддаваться настроению распрыгавшегося прапорщика: неудобно, не мальчишка.

— Солдаты знают уже?

— Наверно. — Митин заметно остывал. — Ты, Николай Александрович, вижу, не взволнован…

Двое, не то трое суток жили вестями. Шли они какими-то своими путями; начальство растерянно молчало, не доставлялись и газеты. Николай успел отметить некоторые странности в происходящем вокруг. Ликовали офицеры, особенно из молодых, вроде Митина; нацепив поверх шинелей пышные банты из красных лент, они страстно размахивали руками, выкрикивали горячие слова. Иные, из старших чинов, держались в сторонке; среди них попадались и вовсе пришибленные. А один, в тылах полка, штабс-капитан, князь, пустил себе пулю в висок. Выстрел в таком бурлящем, ликующем водовороте не прозвучал. Сочувствующих князь обрел, но последователей не нашлось.

С бантом оказался и Хлебников. Столкнулись они в штабе полка; Николай явился туда вместо захворавшего ротного. Не помня зла, поручик тряс его плечи, заглядывая в глаза, проникновенно, как умел он, говорил:

— Не держи, Щорс, камень за пазухой… Я уж забыл о том маленьком инциденте. Ради революции, а? А ты, гляжу, без банта! Непорядок. Нечего скрывать свои чувства… От кого? От народа? Так для него все это и делается.

Для народа! А для кого же еще? Иных и мыслей у Николая не было. Уставший после многоверстной тряски в седле, он пробирался по траншее к себе в землянку. Хотелось горячего чая да вынуть из сапог гудевшие ноги. Не покидала тревога — как бы за бурными событиями не проглядеть чужого берега. По слухам, ни в Австрии, ни в Германии подобных событий не происходит. Могут использовать. Дожди поделали промоины, но кое-где на их участке пройти по льду можно. Достаточно взвода головорезов…

Кто-то отшатнулся в нишу, припал к стенке. В густеющих слякотных сумерках угадал.

— Ты, Фомин? На посту? А почему без оружия?

— Не в наряде я вовсе, ваше благородие. Подымить вышел на волю… Закурите моего табачку, ваше благородие. А то всё вы да вы свои папироски… А по-нонешнему все теперь равные, что офицер, что солдат.

Странно суетился Фомин, и голос необычный: такое, будто он от чего-то отвлекает, не дает спросить. Картежничают? Пьянствуют? Или дрыхнут все, не выставив секреты? В наряде должен быть взводный Стрепетов, старший унтер-офицер.

— Взводный Стрепетов в наряде у нас? — перебил, желая унять острое чувство тревоги.

— С секретами все в аккурате…

Ночь спал дурно. Извертелся весь, в голову лезло всякое. Слышал, как вошел не скоро после него Митин; не зажигая лампу, разделся, улегся бесшумно. Теперь мирно посапывает, наверно, видит розовые сны. Поймал себя на том, что завидует Митину — сразу взял быка за рога. Курить из одного кисета, душевно относиться к солдату, не попирать его человеческое достоинство — немало со стороны офицера; Митин явно пошел дальше… Кто же он все-таки? В первый день, после телефонограммы, выказал себя мальчишкой, легкомысленным семинаристом, как назвал его командир батальона; потом заметно сник, пропал с мундира и бант. Не придал Николай тому значения. А нынче… Скрывались от «батальонных»; понятно, Фомин намекал на штаб-ротмистра, хрупкого белоусого человека в пенсне, серой каракулевой ушанке, появившегося в расположении их батальона; траншейные «провода» донесли, что он якобы из военной полиции. Должность такая при штабе полка введена недавно. Революция дозволила многим поднять головы; выступают, ораторствуют громогласно, особенно в тылах. Проехал, нагляделся, наслушался. Не всем, выходит, можно. Митин опасается. Не только штаб-ротмистра, но, оказывается, и его… Не — отделается от насмешливого тона. А по сути, Митин честный и волевой парень, портят его несколько наивность да застенчивость в офицерском застолье. Но, кажись, все то наиграно; не такой уж он и простак. Не кадет, не эсер: приверженцы тех партий и не скрывались. Социал-демократ, возможно, большевик.

Наверное, Митин был тогда в землянке с солдатами. А Фомин отвлекал.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.