Марина Валерьевна Ганичева НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА ГОНЧАРОВА (1812–1863)
Марина Валерьевна Ганичева
НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА ГОНЧАРОВА
(1812–1863)
Чистейшей прелести чистейший образец.
А. С. Пушкин
От кого Наталья Николаевна Пушкина, первая красавица своего времени, унаследовала необычайную и грустную, немного холодную свою красоту? Семейное предание гласит, что замечательно хороша была ее бабка Ульрика Поссе, женщина, имевшая поразительную внешность и поразительную судьбу...
В 1849 году Наталья Николаевна пишет своему второму мужу: «...B своем письме ты говоришь о некоем Любхарде и не подозревая, что это мой дядя. Его отец должен был быть братом моей бабки — баронессы Поссе, урожденной Любхард. Если встретишь где-либо по дороге фамилию Левис, напиши мне об этом, потому, что это отпрыски сестры моей матери. В общем ты и шагу не можешь сделать в Лифляндии, не встретив моих благородных родичей, которые не хотят нас признавать из-за бесчестья, какое им принесла моя бедная бабушка».
Что же это за загадочная история о бесчестье красавицы Ульрики? Она была матерью Натальи Ивановны, бабушкой Натальи Николаевны Гончаровой. История с ней случилась в духе восемнадцатого века. Дочь богатого помещика, русского ротмистра Карла Липхарта и Маргарет фон Фитингофф, живших в Лифляндии. В 1778 году она вышла замуж за барона Мориса фон Поссе, шведского происхождения, и от этого брака родилась дочь («сестра моей матери тетушка Жаннет»). Но затем супруги развелись, и Ульрика уехала в Россию с первым любимцем князя Потемкина, Иваном Александровичем Загряжским, дедушкой Таши Гончаровой.
Но в России у Ивана Александровича была своя семья. И вот он привозит из Дерпта в Ярополец к своей жене, сыну и двум дочерям красавицу Ульрику и представляет «обманутую жену законной супруге». Каково?! Нетрудно представить последовавшую душераздирающую сцену, после которой Иван Александрович, в духе своего века, тут же приказал перепрячь лошадей и уехал в Москву. Видимо, не желая подвергать себя неудобствам душевных разладов, он решает насовсем обосноваться в Москве, где, по отзывам современников, «живет на холостую ногу и, кажется, не упускает случая повеселиться».
А прекрасную Ульрику законная супруга в конце концов оставила в своем доме, обогрела ее, приняла вскоре родившуюся у той дочь Наталью в свою семью. Ульрика между тем чахла в чужой обстановке и вскоре «зачахла как цветок» — умерла в 30 лет, оставив законной супруге на попечение маленькую дочь, которую та полюбила и воспитывала как родную, и с помощью своей влиятельной родни «приложила все старания, чтобы узаконить рождение Натальи, оградив все ее наследственные права».
Все, кто видели Ульрику, говорили, что она была безумно красива. В воспоминаниях рассказывают, что у тетки Загряжской был ее портрет. И однажды, когда в Зимнем дворце, где она служила фрейлиной, случился пожар, вбежавший в ее комнату офицер счел самой ценной вещью оправленную в скромную раму миниатюру с изображением неслыханной красавицы. Когда все выразили удивление, почему офицер спас этот «маленький ничтожный предмет», то он отвечал: «Да вглядитесь хорошенько, и вы поймете, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!»
Унаследовала ее красоту и дочь — мать Натальи Николаевны. Когда дочь подросла, Загряжские переехали в Петербург, чтобы вывозить девочку и ее сестер. В Петербурге у них была покровительница — тетка Наталья Кирилловна Загряжская, урожденная графиня Разумовская, кавалерственная дама, пользовавшаяся значительным весом в придворных кругах «благодаря своему уму, сильному характеру и живости своего нрава, отзывчивого на все явления жизни».
Наталья Ивановна, мать Таши, как и ее сестры, была принята во фрейлины к императрице Елизавете Алексеевне, жене Александра I. С ранней юности она отличалась красотой, но те, кто помнил Ульрику, говорили, что хоть Наталья Ивановна и хороша собой, но сравниться с ней не может.
При дворе в нее влюбился кавалергард А. Я. Охотников (опять эти кавалергарды!), фаворит императрицы, от которого у императрицы была дочь. Но через год он был убит, когда выходил из театра, якобы человеком великого князя. И тогда — возможно, чтобы замять эту историю, — Наталью Ивановну спешно выдали замуж за Николая Афанасьевича Гончарова, сына владельца Полотняных заводов, прекрасно образованного и красавца собою. На венчании присутствовала вся императорская фамилия: император Александр I, императрица, вдовствующая императрица-мать, великие князья и княжны. Что-то было не то в этой свадьбе — посаженными родителями были высочайшие вельможи.
Такова родословная линия красоты Натальи Николаевны.
Молчаливость и сдержанность Пушкиной в обществе можно объяснить и свойствами ее натуры, и северным ее происхождением. Но вот что сама Наталья Николаевна писала через много лет после гибели Пушкина о своей сдержанности: «...Несмотря на то что я окружена заботами и привязанностью всей моей семьи, иногда такая тоска охватывает меня, что я чувствую потребность в молитве... Тогда я снова обретаю душевное спокойствие, которое часто раньше принимали за холодность и в ней меня упрекали. Что поделаешь? У сердца есть своя стыдливость. Позволить читать свои чувства мне кажется профанацией. Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца».
Мне кажется, это письмо должны прежде всего помнить те пушкинисты и непушкинисты, кто пишут о Наталье Николаевне и уже многие лета анафемствуют ее красоте и поведению. Вопреки самому поэту, поразительно сумевшему оценить и раскрыть это необыкновенное сердце, Наталья Николаевна не оставила нам своих писем к Пушкину (хотя письма ко второму мужу и к родственникам сохранились), не оставила, будто знала, что ключ от ее сердца будут искать все. Она не хотела, чтобы ее чувства читали, справедливо называя это профанацией, не желала, чтобы вмешивались в столь оберегаемый ею мир первого брака с первым поэтом России.
А с внешней ее красоты читали все, ее невозможно было спрятать. Все признавали ее первой красавицей Петербурга, а мне всегда казалось, что в ее портретах, кроме неизменной аристократической красоты, есть и доля какой-то уходящей в себя грусти, будто бы и нет ей толку в этой красоте, будто и вовсе она ее не касается.
Еще больше грусти и печали в портретах времен ее второго замужества, хотя красоты не меньше. Ланской гордился и восхищался красотой своей жены, как гордился и восхищался ею Пушкин. Ланской, по выражению самой Натальи Николаевны, «окружал себя ее портретами», но интересно, что сама Наталья Николаевна думала по поводу своей внешности:
«Упрекая меня в притворном смирении, ты мне делаешь комплименты, которые я вынуждена принять и тебя за них благодарить, рискуя вызвать упрек в тщеславии. Что бы ты ни говорил, этот недостаток мне всегда был чужд. Свидетель — моя горничная, которая всегда, когда я уезжала на бал, видела, как мало я довольна собою. И здесь ты захочешь увидеть мое чрезмерное самолюбие, и ты опять ошибешься. Какая женщина равнодушна к успеху, который она может иметь, но клянусь тебе, я никогда не понимала тех, кто создавал мне некую славу. Но довольно об этом, ты не захочешь мне поверить, и мне не удастся тебя убедить» (1849).
Видимо, с горечью она говорит о том, что ей не удавалось никогда убедить окружающих, что она мало видит проку в своей красоте и не считает себя совершенной красавицей.
И ранее, судя по всему, ее охватывали сомнения в своей привлекательной неотразимости. Вспомним Пушкина: «Гляделась ли ты в зеркало и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего нельзя сравнить на свете». Наверное, и Пушкину приходилось убеждать ее, что она редкостно красива. А Наталья Николаевна всегда с сомнением принимала комплименты всех окружающих, нередко лишь удивляясь им.
Обратим же внимание на то, как Наталья Николаевна сама понимала свою красоту, и вообще женскую красоту, уже много позже Пушкина.
1849 год. К генералу Ланскому: «...Сегодня или завтра ты получишь мой портрет. Отчасти я сдержала слово: так как я не могу сама приехать в Ригу, моя копия тебе меня заменит, и все же я тебе послала очень хорошенькую женщину — все, кто видел портрет, подтверждают сходство, это мне очень льстит и заставляет предполагать, что мои притязания иметь успех у тебя (клянусь тебе, я не стремлюсь ни к какому другому) не покажутся смешными — я любовалась собой; увы, чуточку тщеславия все же проскользнуло, и я тебе в этом смиренно признаюсь».
«Ты стараешься доказать, мне кажется, что ревнуешь. Будь спокоен, никакой француз не мог бы отдалить меня от моего русского. Пустые слова не могут заменить такую любовь, как твоя. Внушив тебе с помощью Божией такое чувство, я им дорожу. Я больше не в таком возрасте, чтобы голова у меня кружилась от успеха. Можно подумать, что я понапрасну прожила 37 лет. Этот возраст дает женщине жизненный опыт, и я могу дать настоящую цену словам. Суета сует, все только суета, кроме любви к Богу и, добавляю, любви к своему мужу, когда он так любит, как это делает мой муж. Я тобою довольна, ты — мною, что же нам искать на стороне, от добра добра не ищут».
На вечере у Лавалей, где встретилась с Воронцовой (1849):
«Я была в белом муслиновом платье с короткими рукавами и кружевным лифом, лента и пояс пунцовые, кружевная наколка с белыми маками и зелеными листьями, как носили этой зимой, и кружевная мантилья. В момент отъезда Александрина дала мне свой именинный подарок — очаровательную лорнетку; она отдала мне ее вчера. Потому что моя была далеко не элегантна. <...> До того как начался вечер, был обед, и дипломатический корпус был в полном составе. Твоя старая жена как новое лицо привлекла их внимание, и все непрерывно подходили и смотрели на меня в упор. <...>
В карете она (княгиня. — Авт.) мне заявила, что я произвела очень большое впечатление, что все подходили к ней с комплиментами по поводу моей красоты. Одним словом, она была очень горда, что именно она привезла меня туда. Прости, милый Пьер, если я тебе говорю о себе с такой нескромностью, но я тебе рассказываю все, как было, и если речь идет о моей внешности, — преимущество, которым я не вправе гордиться, потому что это Бог пожелал мне его даровать, — то это только в силу привычки описывать все мельчайшие подробности...»
1851 год. «Признаюсь тебе, что комплименты Маше мне доставляют в тысячу раз больше удовольствия, чем те, которые могут сделать мне». «Мои так называемые успехи нисколько мне не льстят. Я выслушала, как всегда, множество комплиментов. Никто не хотел верить, что Маша дочь моя, послушать их, так я могла бы претендовать на то, что мне столько же лет, сколько и ей».
«...К несчастью, я такого мнения, что красота необходима женщине. Какими бы она ни была наделена достоинствами, мужчина их не заметит, если внешность им не соответствует. Это подтверждает мою мысль о том, что чувственность играет большую роль в любви мужчин. Но почему женщина никогда не обратит внимания на внешность мужчины? Потому что ее чувства более чисты. Однако я пускаюсь в обсуждение вопроса, в котором мы с тобой никогда не были согласны...»
1851 год. За границей, куда отправились для лечения Маши, а на самом деле Натальи Николаевны:
«Соседи по столу сочли меня серьезно больной... Никто не может подумать, что мы за границей для нее (для Маши. — Авт.), ибо у меня иные дни лицо весьма некрасиво. Вот только два дня стала немного поправляться, и лицо не мертвое».
1856 год. В Москве:
«Каждый день я здесь обнаруживаю каких-нибудь подруг, знакомых или родственников, кончится тем, что я буду знать всю Москву... Здесь помнят обо мне как участнице живых картин тому 26 лет назад и по этому поводу всюду мне расточают комплименты».
В этот свой приезд в Москву Наталья Николаевна по настоянию Ланского заказала известному художнику Лашу свой портрет:
«Ты взвалил на меня тяжелую обязанность, но, увы, что делать, раз тебе доставляет такое удовольствие видеть мое старое лицо, воспроизведенное на полотне».
«Вчера я провела все утро у Лаша, который задержал меня от часа до трех. Он сделал пока только рисунок, который кажется правильным в смысле сходства; завтра начнутся краски. Когда Маша была у него накануне вместе с Лизой, чтобы назначить час для следующего дня, и сказала, что она моя дочь, он, вероятно, вообразил, что ему придется принести на полотно лицо доброй, толстой старой маменьки, и когда зашла речь о том, в каком мне быть туалете, он посоветовал надеть закрытое платье. — Я думаю, добавил он, так будет лучше. Но увидев меня, он сделал мне комплимент, говоря, что я слишком молода, чтобы иметь таких взрослых детей, и долго изучал мое бедное лицо, прежде чем решить, какую позу выбрать для меня. Наконец, левый профиль, кажется, удовлетворил его, а также и чистота моего благородного лба, и ты будешь иметь счастье видеть меня изображенной в 3/4».
Мне кажется, из этих писем видно, что даже в том возрасте, когда принято как-то страдать по поводу уходящей красоты у женщин и при этом постоянно напоминать о ней всем окружающим (или о своем былом успехе), у Натальи Николаевны так и не появилось тщеславие, она совсем мало об этом говорит, хотя признает, что красота — это необходимость для женщины. Признает с сожалением, потому что для мужчин она не является тем, что определяет их жизнь. Но более всего она ценит покой и душевную простоту, так же, наверное, как ценил ее в ней Пушкин.
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.
В черновых вариантах первой строчки есть слова: «Простая добрая жена», «Простая тихая жена». Именно эти простота и тихость делали красавицу Наталью Николаевну такой непохожей на всех остальных красавиц ее времени и так пленили и Пушкина, и второго ее мужа.
Из других своих качеств сама Наталья Николаевна отмечала: «Твердость не есть основа моего характера», хотя она иногда и была вспыльчива, но потом часто раскаивалась: «Гнев — это страсть, а всякая страсть исключает рассудок и логику». И корила себя: «Я, как всегда, пишу под первым впечатлением, с тем, чтобы позднее раскаяться». Она была самокритична, часто осуждала себя и очень редко других, была ревнива, о чем свидетельствуют и письма Пушкина.
Всякого рода дискуссии о ее нравственности лишены навсегда смысла выбором поэта. Наталья Николаевна была настоящей русской красавицей, и только ее, эталон русской красоты по своей сокровенности и сдержанности, мог выбрать в жены русский гений. Для него она была всем — и родиной тоже. Он почувствовал в Наталье Николаевне ее невероятно русскую природу, ее печаль и тишь, ее привязанность к родной земле...
Уже без него она напишет письмо в июле 1851 года из Германии:
«Ну вот я и в Годесберге. Что я могу сказать? Городок очарователен и всякой другой здесь понравилось бы, но я как неприкаянная душа покидаю с радостью одно место, в надежде, что мне будет лучше в другом, но как только туда приезжаю, начинаю считать минуты, когда смогу его оставить. В глубине души такая печаль, что я не могу ее приписать ничему другому, как настоящей тоске по родине... Здесь великолепный воздух, но все же я жажду покинуть эти места. Лучший воздух для меня это воздух родины... Только тогда мне немного полегче, когда я в движении нахожусь в дороге. Некогда тогда предаваться тоске, иначе хоть на стену лезь, а ты знаешь, что скука не в моем характере, и этого чувства дома не понимаю».