Это все, что осталось от счастья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Это все, что осталось от счастья

Вернувшись из лагеря, я по крохам собирала фотографии, пластинки, письма, документы – все, что связано с нашей жизнью. Но у собранных вещей не было главного – духа нашего дома. Чем дороги старые фотоальбомы? Ощущением тепла родных рук, которые время от времени рассматривали и перебирали эти фотографии. Как-то публицист и кинодраматург Ирина Ракша рассказала, что у нее сохранилась шкатулка с лайковыми перчатками ее бабушки Надежды Плевицкой. Время и моль повредили ткань, но когда шкатулка открывалась, ощущался легкий аромат духов. Узнав любимые духи бабушки, можно было многое досказать о ней, ее пристрастиях. Фотографии, которые я переснимала, собирая у знакомых, хранят чужие прикосновения. Они молчат. Горько, как будто я – человек без прошлого.

Часто открываю, увы, только мысленно, твой заветный чемоданчик, в котором хранились программки концертов, фотографии с автографами твоих знакомых, друзей. Были тетрадки, в которые ты записывал свои песни и стихи авторов, которые тебе нравились. Как жаль, что только в памяти остался у меня такой чемоданчик воспоминаний.

О фотографиях Чарли Чаплина, Кросби я уже рассказывала. Вот о Шаляпине не вспомнила. У тебя было несколько фотографий самого Шаляпина и одна, где вы стоите рядом, улыбаетесь, явно позируете: фото на память. На ней было написано: «Дорогому Петруше от Федора Шаляпина». Ты рассказывал, что Шаляпин останавливался у тебя в гостинице, точнее, при ресторане было несколько квартир, которые ты держал для близких друзей и знакомых. Там жила какое-то время Валентина, а мама Зинаиды Закитт проживала постоянно. Вот в одной из тех квартир обитал по нескольку дней приезжавший в Бухарест Шаляпин. У вас сложились добрые отношения, он тебе очень доверял, называл верным другом и постоянно удивлялся, как можно иметь свой ресторан и не любить выпить. Сестричка твоя, Валечка, говорила, что сам Шаляпин уважительно относился к этому человеческому пороку и частенько поддевал тебя: «Врешь, Петруша, у тебя не русская душа, не умеешь ты ее разогреть, да с размахом!» Ты смеялся в ответ: «Моя русская душа очень горячая. Жарче не надо, размаха хватает без добавок».

Валя не раз пересказывала, как Федор Иванович однажды пожаловался тебе, что недоволен своими записями для пластинок, признался, что не удается ему легко, чисто и быстро записываться: «Ох, люблю я тебя, Петруша, и завидую тебе. Таких пластиночных певцов, как ты, по пальцам можно пересчитать. Пластиночная мода – полезная штука. Связки свои бережешь, а денежки капают, хватает не только на хлеб с маслом».

Еще одну историю знаю со слов О-Папа. Какой-то доброжелатель передал тебе, что Шаляпин твои песенки назвал глупыми. Ты не стал комментировать столь обидное, да к тому же прозвучавшее из уст друга определение твоего творчества. Когда вы с Оскаром Строком обсуждали твой репертуар и ты процитировал Шаляпина, Строк поведал, что тоже однажды услышал подобное в свой адрес. Спустя какое-то время Строк позабыл обиду, а в Ригу приехал Шаляпин. Кто кого разыскал и пригласил отобедать, Строк уже не помнил, но он встретился с Шаляпиным в ресторане гостиницы «Метрополь». Посидели, угостились, поговорили, Шаляпин сел за рояль и, аккомпанируя себе, стал напевать песни Строка. Тот конечно же был горд, что великий классик знает его сочинения, но тут же напомнил ему, что песенки-то «глупые». Шаляпин так искренне удивился: «Ну и что? Конечно, глупые, но они душу тревожат, а не связки». Федор Иванович сказал тогда, что ему порой очень хочется петь именно эти «глупые песенки». «Вот так! Надо учитывать, как произносятся слова „пластиночный певец” да „глупые песенки”», – завершил свой поучительный рассказ Строк, а ты добавил: «И кто их произносит!»

В твоей жизни было много встреч, знакомств с очень известными и заслуженными людьми. Ты очень высоко ценил их талант, но ты никогда никому не завидовал. Ты гордился этим своим знакомством, уважительными отношениями, которые были, но ни перед кем не склонял головы.

Помню твой рассказ об отеле «Хилтон». Этот отель в Бухаресте был отстроен французским архитектором еще до революции, в начале девятнадцатого века. Ты там иногда выступал с концертной программой. Гостиница периодически становилась центром событий, отражая политическую обстановку в стране. Там размещались штаб германской армии, правительство изгнанной республиканской Испании и советское посольство. Но для тебя это место знаменательно встречей с Ильей Эренбургом, который подарил тебе на нескольких машинописных страницах отрывок из своей еще не изданной книги. Эти странички ты бережно хранил и обещал прочитать мне, говорил, что это о твоих песнях. Так и не удалось мне узнать, что было на тех страничках. Только приписку Эренбурга прочитала – она была на одной из страниц текста: «Петру от поклонника его танго», – и подпись писателя. Ты как-то вздохнул и сказал: «Как жаль, что нет этого человека. Он бы мне точно помог сегодня».

Позже как знак судьбы восприняла я письмо, полученное по электронной почте. Подумала, что ты продолжаешь опекать меня, дописываешь, досказываешь то, что не успел рассказать. На сайте появилось приглашение одного из посетителей к разговору о коллекционерах. Очень познавательной оказалась эта дискуссия. Из нее я узнала о коллекционере из Казахстана.

Приведу отрывок из интервью Людмилы Варшавской, опубликованном в газете «Известия Казахстана» от 26 января 2005 года: «Если вам придется когда-либо гостить в Павлодаре, обязательно побывайте в Музее пластинок известного коллекционера, профессора Павлодарского университета им. С. Торайгырова Наума Григорьевича Шафера. Возможно, вам повезет и вы попадете на традиционную музыкальную встречу – они проходят здесь уже много лет каждую неделю, и темы их одна интереснее другой. А потом… Потом, если захотите, можете перекочевать в святая святых – в хранилище музея. Здесь на многочисленных полках находятся 25 тысяч пластинок, из них 12 тысяч – патефонные. Причем представлены все фирмы мира: американские, немецкие, французские, итальянские…

– Это единственный Музей грампластинок на территории бывшего СССР, – говорит Наум Григорьевич. – Возможно, он единственный и во всем мире – по крайней мере у меня нет сведений, что где-то есть нечто подобное ему. Конечно, существуют различные хранилища звуков, например Гостелерадиофонд в Москве или Государственный архив кино-, фотодокументов и звукозаписей в Алма-Ате. Но у них другая специфика. Современные звуконосители еще не успели пройти испытания временем. А пластинка, если с ней обращаться бережно, хранит звук вечно. Она не размагничивается, как магнитофонная лента, и лишена опасности потери информации, как лазерный диск. В общем, немодная в наше время пластинка по-прежнему остается важным хранителем звуковой культуры. Кроме пластинок в нашем музее также большое число магнитофонных лент и аудиокассет. Есть, конечно, и лазерные диски, и обширная фильмотека. Ко всему этому прилагается большая библиотека, насчитывающая 20 тысяч книг, старинных журналов и газет…»

Добрая хранительница Дома-музея Шафера Людмила Александровна Семенова и его директор Татьяна Сергеевна Корешкова рассказали мне в письме о том, что на одной из традиционных пятничных музейных встреч в концертном зале они проведут вечер твоей памяти с прослушиванием записей из фонотеки музея. А еще – твоя мечта скоро исполнится! – они готовят к выпуску диск с песнями Исаака Дунаевского в твоем исполнении. Инициатор всех этих мероприятий Наум Шафер. Я написала письмо этому удивительному человеку и вскоре получила ответ. Наум Шафер пишет: «…Вы не представляете себе, как меня взволновали Ваши послания! Вы, дорогой мой человек из легенды, оказывается, живы и здоровы, а я, ежегодно приезжая в Москву, не знал этого. Если бы знал, непременно поцеловал бы руки, державшие аккордеон, под который пел великий Петр Лещенко.

В нашем доме царил культ Лещенко. Моя мама не пропускала ни одного его кишиневского концерта и много раз мне рассказывала о них. Если точнее, то в нашем бессарабском доме было три культа: Шаляпин, Вертинский и Лещенко. Может быть, именно поэтому, став взрослым, я никогда не делил музыку на „серьезную” и „легкую”, а только на хорошую и плохую. Я и сейчас не устаю твердить: „Все жанры хороши, кроме современной попсы”.

Хочу Вам напомнить (может быть, Вы этого не знаете), что поклонником Петра Константиновича был даже такой рафинированный эстет в области искусства, как Илья Эренбург. В его романе „Буря” есть мимолетный эпизод, где герои рассуждают о магнетизме танго в исполнении Лещенко. Удивляюсь, что это было напечатано в 1948 году и прошло через цензурные рогатки…

Дорогая Вера Георгиевна! Очень буду рад сотрудничать с Вами! Как говорится, всегда к Вашим услугам! С любовью и уважением, Наум Шафер».

Когда я прочитала письмо, признаюсь, мурашками покрылась – это и правда было похоже на мистику. Ведь я очень сожалела о том, что так и не узнала, страницы какого своего романа подарил тебе Эренбург. Пыталась найти, читала, но не находила.

Нашла я «Бурю», прочитала и узнала, что Эренбург за этот роман еще и Сталинскую премию получил. Это 1948 год – время, когда твое имя в Союзе было под запретом и когда в Бухаресте тебе уже начали вставлять палки в колеса. Ты хотел иметь эту книгу? Она у меня есть.

Ноты с романсами Бориса Прозоровского. В ноты вложен листок, на нем твоей рукой сделаны пометки: «Этот удивительный Борис Прозоровский. Оказывается он – потомственный врач. Встреча с Тамарой Церетели, которой 19 лет, и рождение чудесного романса. Как жестоко обошлись с ним. Застрелили на допросе в Хабаровском крае и сбросили в овраг. Вам 19 лет. Прозоровский-Белогорская. Свет-Елизавета:

В мою скучную жизнь

Вы вплелись так туманно,

Неожиданно радостна Ваша тайная власть —

Ураганом весенним, но совсем нежеланным

Налетела, как вихрь, эта тайная страсть.

Вам девятнадцать лет,

У Вас своя дорога,

Вы можете смеяться и шутить.

А мне возврата нет, я пережил так много,

И больно, больно так в последний раз любить.

Дни в томительной пляске,

И часы – как минуты,

А минуты – тончайшая серебристая пыль…

Позабудутся ласки, Вы солжете кому-то,

Что любовь наша призрак и далекая быль.

Вам девятнадцать лет…

Рвите лучше жестоко,

Не хочу сожалений,

Не дарите из милости мне весну Ваших лет.

Уходите скорее, оставайтесь виденьем

И мучительно просто скажите мне „нет”.

Вам девятнадцать лет…

Среди дорогих твоему сердцу афиш, фотографий, газетных вырезок, появившихся в твоей жизни раньше меня, почетное место занял клавир песни «Мама», подаренный мне Модестом Табачниковым. Когда я на нашей первой с тобой встрече спела «Маму», похвасталась, что ее сочинил мой земляк, и, услышав твое: «Знаю», – не решилась признаться, что Модест подарил мне эту песню, что я знакома с ним. И вот в Бухаресте, в нашей новой квартире ты торжественно перемещаешь в свой чемоданчик клавир «Мамы» с автографом Модеста: «Верочке, первой исполнительнице моей любимой песни. Очень хочу, чтобы „Мама” принесла тебе удачу. До новых встреч и новых песен, ваш Модест». Из всех моих нотных сборников, клавиров в той суматохе сборов, связанных с нашим отъездом, ты именно этот выбрал и сохранил. Знал, как дорога мне песня «Мама» и все, что с ней связано.

Когда в Одессе я начинала петь в кинотеатре, репертуар был сформирован руководителем оркестра, но некоторые песни предлагала я: услышала по радио мелодию, запомнила слова, записала нотную строчку. Тогда я познакомилась с Табачниковым. Он был старше меня лет на десять, закончил дирижерское отделение, кажется, Муздрамина, так одесситы называли музыкально-театральный институт. Модест руководил музыкальным отделом Одесской киностудии. Было начало 1940-х. Вот тогда и подарил он мне песню «Мама».

Работая в Москонцерте, я продолжала включать ее в свои программы, она была моим талисманом. Мамочка моя с пониманием отнеслась к признанию, что теперь эту песню я не ей, а тебе посвящаю. Как-то худрук сказал, что песня эта принадлежит Клавдии Шульженко. Я очень уважительно отношусь к Шульженко, но «Маму» я не слышала в ее исполнении. А насчет прав могла одно сказать: «Спросите Табачникова, он в Москве давно работает, это нетрудно сделать». Жаль, что «охранная грамота» – клавир с автографом композитора – остался в бухарестской опечатанной квартире. Больше вопросов на эту тему мне никто не задавал. Хотя какое-то время был страх, что и песню, которая нам с тобой была так дорога и которая прошла со мной через лагеря и давно стала моей визитной карточкой, отнимут.

После 1940 года опасалась, что Табачников, узнав о моей злополучной 58-й статье, даже не признается, что был со мной знаком. К счастью, этого не произошло. В Москве, в Театре эстрады на сдаче программы «Невероятно, но факт» я была с другими артистами за кулисами, волновалась, как вдруг услышала знакомый голос. Подошла ближе, чтобы увидеть выступающего. Это был Модест. «О певице Лещенко могу сказать много хорошего, я ее помню еще Белоусовой. Главное – в ней есть то, чего не хватает другим певцам: она знает не только „до” и „ре”, она не только певица, но и полноценный музыкант. Она знает, что она делает». Потом мы не раз встречались, и Модест обещал написать для меня новые песни, но мне, честно говоря, хотелось, чтобы «Мама» оставалась единственной, как и ее клавир с автографом в чемоданчике, хранившем многочисленные признания твоих поклонников.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.