От судьбы все равно не уйти

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От судьбы все равно не уйти

Одесса. Полдень. 5 июня 1942 года. День удивительный. Оживленные улицы. Магазины и кафе открылись. О войне напоминали разрушенные пожарами и бомбежками дома да румынские патрули. По дороге в Русский театр вижу огромные афиши, их много. На афишах – ты в косоворотке, с гитарой, улыбаешься…

Афиши появились еще в декабре ушедшего 1941 года: «Знаменитый, неподражаемый исполнитель русских и цыганских танго, фокстротов и романсов, напетых на пластинках фирмы „Колумбия” и разошедшихся по всему миру, Петр Константинович Лещенко дает концерт в помещении Одесского театра оперы и балета 19 января 1942 года». Мама переписала текст афиши на тетрадный листок, принесла мне: «Смотри, Верочка, концерт-то на Крещение выпадает. Конечно, сама и не мечтаю побывать там. Может, кто из знакомых попадет, потом расскажет. Поспрашивать надо».

У театральных касс толпились желающие попасть на концерт. Я и не пыталась достать билет, хотя маме такой подарок хотелось сделать. Но ни денег, ни времени на длиннющие очереди не было. Очень скоро афиши исчезли, а в газетах появилось сообщение об отмене концерта: «В связи с продолжающейся болезнью П. Лещенко концерт его откладывается на некоторое время. О дне концерта дирекция театра своевременно известит публику». Предлагали сдать билеты. У касс стали дежурить перекупщики, но ни один билет не был сдан. Очень ждали земляка одесситы.

Что твоя болезнь была лишь выдумкой, я узнала от тебя позже. Концерты были под угрозой срыва, но Селявин добился своего. Правда, долгожданное действо пришлось перенести в Русский драмтеатр: в Оперном на 5 июня планировались другие концерты. Снова появились уже знакомые афиши с портретом в косоворотке, Оперный театр на них заклеили Русским драматическим, а 19 января исправили на 5, 7 и 9 июня 1942 года.

С Володей Вотриным мы договорились о встрече у служебного входа. После репетиции мне нужно было идти на работу в кафе, поэтому пришлось тащить аккордеон. Ну и тяжеленный он! Ничего, на концерт не попаду, но зато на репетиции и послушаю, и поучусь, и подсмотрю секреты Мастера. Даже лучше, что на репетицию, а не на концерт попаду, продолжала я себя утешать. Впереди показалось здание кинотеатра Котовского, мое первое серьезное место работы. Но сегодня он закрыт, давно уже там не крутят фильмы, не играет оркестр. И мой маршрут на сей раз проходит мимо кинотеатра. Мимо и в неизвестность.

Про неизвестность подумала позже, а тогда я просто шла на репетицию мировой знаменитости, шла, потому что одесситы с ума посходили, такой ажиотаж! Все как один только о концертах этих говорили. Пока переносили и уточняли даты, народ придумал множество причин. Болезнь была версией официальной, поклонники говорили, что певец отказывался от выступлений, потому что не хотел идти на поводу у гитлеровцев, которые обязывали певца быть их рупором. Другие, явно не симпатизировавшие артисту, утверждали, что Лещенко испугался, узнав об угрозах партизан уничтожить его, если появится. А правда была в отказе разрешения на въезд. Основание для отказа: неблагонадежность гражданина Румынии певца Петра Лещенко, который «уклоняется от службы в армии и не желает участвовать в мероприятиях, утверждающих новый порядок на территории Транснистрии с центром в Одессе». Ты показывал нам с мамой это письмо, переданное тебе Селявиным. Я не вникала во все эти перипетии тогда. Еще одно мое упущение. Политическая подоплека тех концертов в Одессе меня не интересовала, влекло знакомство с западной сценой. Очень хотелось понять, в чем ее отличие от нашей? Короче, был профессиональный интерес.

Мечтала ли я о встрече с тобой? Может быть, самую малость. А о романе с тобой? Нет-нет, даже не мечтала. «Ты – мировая знаменитость, в возрасте, значит, семья есть», – так рассуждала. Хотя, наверное, все же думала, если вспомнила про известность, семью и возраст. Впрочем, какое это сейчас имеет значение? Ведь случилось! И я ни о чем не жалею. Наши с тобой десять лет кажутся мне мечтой-сном до сих пор. Не верю, что это было со мной.

Я много читала о нашей первой встрече. Вроде с моих слов было записано, как положено писать в протоколах. Вроде с моих… Но каждый добавлял свое, история обрастала новыми деталями, и я уже сама себя не узнавала. А потом меня же упрекали в ошибках. Видите ли, я говорю, что пришла на твою репетицию и познакомилась с тобой там, а в протоколе твоего допроса с твоих слов сказано, что ты увидел меня поющую в ресторане, тогда и познакомился, и стал ухаживать.

Ты действительно так сказал. Не потому, что запамятовал, а потому, что обо мне заботился. Ведь не случайно вопросом: «Зачем вы пошли на концерт Лещенко?» – меня мучили следователи. Сама пошла, значит, сама виновата, а вот если бы по твоей инициативе знакомство случилось, то у меня появлялся шанс стать жертвой. Тогда вместо расстрела – двадцать пять лет без права переписки. Но я настаивала на своем: пошла сама. И это была правда. В тот день, 5 июня 1942 года я подходила к театру с одной мыслью – сейчас увижу мировую знаменитость.

Володя уже ждал. Забрал у меня аккордеон, и я налегке, в добром ожидании чуда, переступив дверной порожек служебки, шагнула в неизвестность. В зале было человек двадцать, кто-то из них даже поздоровался со мной, позвал подсесть. «Наверное, наши из консерватории», – подумала я. Но к ним не пошла, мне не хотелось быть в толпе, не дадут нормально послушать, а я, между прочим, учиться пришла. Ты уже был на сцене. Стоял спиной к залу и о чем-то тихо говорил с музыкантами. Я села в первом ряду, Володя поставил рядом аккордеон и поднялся на сцену. Какое-то время ты переговаривался с музыкантами, уточнял детали по репертуару.

Ты был в темных брюках и слепяще-белоснежной рубашке. Ворот расстегнут. Невысокого роста, но очень ладный, от того выглядел чрезвычайно эффектно. Красивый? Не знаю. Но вот наши взгляды встретились. У тебя необыкновенные глаза. Не глаза, а бездна голубая. С той минуты я жаждала твоего внимания, я уже не думала о работе в харчевне, на которую нужно успеть, о маминых наставлениях: «Запоминай все – как одет, как поет, потом расскажешь». Мне хотелось, чтобы ты смотрел на меня, чтобы начавшаяся сказка длилась бесконечно.

Подумала вдруг – кто будет сидеть на моем месте во время концерта? И зависть охватила. Сказала себе: угомонись, смотри на сцену, которая рядом, совсем близко! В оркестре, который полным составом на сцене, – половина моих хороших знакомых. Месяц назад с ними выступала я, а сегодня сам Петр Лещенко. Но это «сам» только в поведении музыкантов ощущалось, они ловили каждое твое слово. Старались не разочаровать тебя. Чувствовалось, что волнуются – знаменитость рядом! Ты, напротив, был щедр на похвалы, а в замечаниях корректен, добр, даже ласков с музыкантами. Уже всех знал поименно. Звезда западная, да душа наша, русская!

Артист всегда на репетиции открывается больше, чем во время концерта. Для меня было наслаждением слышать твой голос живьем. Но потрясло другое – как ты работал с оркестром, как ты слушал и слышал малейшую помарку, неточность. Как делал замечания. Шел процесс чеканки программы. И это был для меня урок мастерства. Ты объяснял, какой должна быть музыкальная заставка, и даже мысли не возникало, что ты можешь быть самоучкой. Ты и терминологией владел вовсе не на уровне «лабуха», взращенного улицей музыканта. У оркестрантов были клавиры, они делали какие-то пометки-памятки на них. Говорок-то у тебя одесский, хотя тебя, по рассказам знатоков, увезли в Бессарабию девятимесячным юнцом. Настоящий одесский, он – в построении фразы. Иностранного акцента не было. Обо мне после возвращения из лагеря часто говорили, что проскальзывают румынские обороты. А у тебя были именно одесские интонации.

Оркестр играет вступление «Каравана», вступаешь ты, но на второй строчке обрываешь романс. Спокойно просишь музыкантов не форсировать звук, дальше следует еще несколько профессиональных советов. Все повторяется. Вы проходите по репертуару, но избирательно. Систему уловила позже: есть вещи в программе обязательные, проходные, есть сложные, новые для музыкантов, а еще есть любимые. И вы начали с «проходных»: «Стаканчики граненые», «У самовара», «Марусечка», «Ванька» и другие. Потом репетируете народную румынскую. Ты переводишь слова музыкантам, чтобы почувствовали, что играют, не только по нотам. Это была песня о дорожке, которая ведет героя по жизни, напоминая о родных сердцу местах, где родился и, к счастью, пригодился. Очень красивая и мелодичная. Песня для музыкантов новая. В «сложных» же были «Мираж», «Мы только знакомы», «Жизнь цыганская», «Мрачное воскресенье», романсы, пожалуй, это все, что запомнилось тогда.

С музыкантами ты говорил уверенно, четко и профессионально, но без раздражения и назидания. Даже когда была промашка, терпеливо объяснял, чего добиваешься. И с рабочими сцены был требовательно-мягким. Понимаю, что это сочетание взаимоисключающих понятий, но только так можно охарактеризовать твое отношение: ты говорил по-доброму, но так, что хотелось костьми лечь, чтобы выполнить. Я не пытаюсь представить тебя идеальным, причесанным, приглаженным. Но я и вправду думала, что увижу высокомерную «импортную» звезду, а увидела человека крайне уважительного и деликатного независимо от круга общения. Музыканты и техники из обслуги театра это уже уловили – репетиция был не первая. При всей их исполнительности и почтительном отношении проскальзывало даже некое запанибратство. К тебе даже юнцы обращались по имени: «Петя, я понял» или «Сделаю, Петя». Советы давали. Ты не всегда им следовал, но неизменно выслушивал.

Хочу сделать небольшое отступление. Не дает мне покоя одна деталь из жизни уже в 1990-х, когда стали появляться воспоминания этих музыкантов о Лещенко. Все и всегда высказывались очень хорошо о тебе, о твоем мастерстве, но позволяли себе простецкое «Петька». Вот это коробит меня по сей день. Начинали с «Пети», но с почтением. А спустя десятилетия это «Петька». Неужто арест и обвинения сталинских послушников в твой адрес дали им такое право? Вдвойне обидно, что такое мог себе позволить Владимир Вотрин. Володя, которому я благодарна за свою судьбу, за знакомство с тобой. Низкий ему поклон за это. А вот «Петьки», Володя, прости, не могу тебе забыть.

Но будем считать это заметками на полях. Главное же происходило на сцене. Там был «Чубчик». Вы с ним возились долго. Все мелочи, проходы по сцене, освещение – все проговаривали. Осветителю ты свои пожелания записал на листочке и отдал со словами: «Я на вас надеюсь». Я усвоила тогда четкое правило: экспромт надо готовить. И так готовить, чтобы все поверили, что это был экспромт. После «Чубчика» ты предложил музыкантам: «Мои дорогие, отдыхайте, но через полчаса жду вас. Вы – прекрасные музыканты, с вами приятно работать». Уходя со сцены, ты остановился около Вотрина. О чем говорили, не слышала, но по улыбающемуся лицу Володи догадалась, Маэстро похвалил ударника.

Ты удалился, Володя подошел ко мне:

– Ну что, подруга дней моих суровых, зацепила ты Лещенко.

– Ты о чем, Володя? Я думала, он тебя отметил, похвалил.

– Нет, он поинтересовался, кого я привел и кому так улыбался, усаживая в первом ряду.

– Сочиняешь!

– Зуб даю! Мастер просил тебя подойти после репетиции. Я ему рассказал, что ты – местная знаменитость, что я с тобой выступал и не один раз.

– Вотрин, зачем наврал про знаменитость?! Что теперь делать, вдруг попросит спеть?

– Мы тебя так зовем, и ты это знаешь, значит, не вру. А спеть попросит – не вздумай ломаться! Мастер не любит выкрутасы. Ладно, пойду перекурю.

Володя ушел. Я уже забыла о харчевне, стала перебирать свой репертуар. Подошли одесситы, которые были в зале во время репетиции. Оказалось, как я и предполагала, что это студенты консерватории, с третьего курса. Стали выспрашивать, понравилось ли мне. А что ответить? Могла каждое твое слово повторить, напеть все прозвучавшие мелодии, но оценку ставить Петру Лещенко… Говорить банальное: «Понравилось, здорово», – язык не поворачивался.

На сцене стали собираться музыканты. Вышел ты. На меня и не взглянул, ну, думаю, все же Вотрин насочинял об интересе к моей персоне. Ладно, потом разберусь с ним. Ты снова стоял спиной к залу и обращался к музыкантам: «Теперь десерт, самое любимое. Готовы?»

Вот тогда я услышала «Скажите, почему», «Эй, друг гитара», «Последнее танго», «Зеленые глаза», «Вам девятнадцать лет». И впервые ощутила это удивительное чувство полета, легкости, и чуть-чуть дух захватывало. «Какой мастер!» – подумала я, а для себя решила: стану настоящей певицей, и ты услышишь меня и будешь мной восхищаться. А ты даже в мою сторону больше не глядел. Во время репетиции несколько раз звучали в зале аплодисменты. Эмоции переполняли студентов, и, забыв о предупреждении администратора сидеть тихо, они начинали хлопать. Ты вроде и не замечал этого. Потом объявил, что репетиция закончена и всем надо быть одетыми и на местах за час до концерта: «Помогите мне, мои дорогие, это мой первый долгожданный концерт на родной земле. Я очень волнуюсь».

Все, кто был в зале, захлопали, к ним присоединились музыканты и рабочие сцены. Ты прижал руки к груди и поклонился, сначала музыкантам, потом повернулся к залу: «По аплодисментам думал, что вас много. Спасибо! Я ваш должник».

Ты попросил администратора, который тоже сидел в зале неподалеку от меня, найти места в зале для тех, кто хочет пойти на концерт.

Так, решила я, надо попросить билет, два не дадут, конечно, если один – придется маме уступить. Вокруг администратора уже толпа, не пробиться. Тут подходит Володя Вотрин:

– Ты что сидишь здесь? Тебя Лещенко ждет.

– Не знаю… А что, правда?..

Вотрин подхватил мой аккордеон и пошел на сцену, я за ним. Смотрю, ты вернулся на сцену, идешь ко мне. Вот тут ноженьки мои подкосились, коленки ходуном заходили. Ты подошел, поцеловал мне руку. Бывало, мне крепко жали руку, но никогда не целовали. Ох, сердечко мое бедное! Я боялась, что оно выскочит сейчас прямехонько к ногам моего кумира. Да, в эту минуту я знала: чтобы ни случилось – я твоя навеки. Услышала как с другой планеты:

– Я знаю, что вас зовут Вера, что вы поете. Так?

Памятуя напутствия Вотрина, уверенно отвечаю:

– Да, я певица.

Ты улыбаешься. Взгляд ободряющий, ласковый. Я смотрела на кумира не страны, а всего мира и не верила, что он разговаривает со мной. Ты стал расспрашивать меня: о консерватории, что и на чем играю, что пою. Я онемела поначалу, за меня отвечал Володя. Ту т студенты подошли к сцене, стали вносить уточнения. Я получалась такой замечательной, что готова была сбежать со сцены, куда-нибудь забиться, спрятаться. Было неловко перед тобой, а ты улыбался, слушал. Опять ко мне обратился и уж очень красиво попросил меня: «Не могли бы вы что-нибудь показать из вашего репертуара? Окажите любезность».

Кто Ты и кто я? Как говорят в Одессе, две большие разницы, а Ты просишь меня соблаговолить что-нибудь исполнить.

Не знаю, чувствовал ли ты, но я рядом с тобой всегда терялась. Вспомни, мы уже были вместе, выступали дуэтом, а журналисты в статьях о наших концертах всегда отмечали: «на сцену робко вышла» или: «появилась застенчивая певица». Ты не подавлял меня, давал мне возможность проявить себя, не заслонял, напротив, ты пытался меня всегда поставить выше себя, хвалил, говорил о моем блестящем будущем. А я все равно робела.

В тот день мне трудно было сладить с волнением. Но вспомнила Володино предупреждение, что ты не любишь ломак, и решилась:

– Я исполню песню «Мама» Модеста Табачникова, у нас есть такой композитор. – Кажется, я перестаралась со своим независимым тоном.

Ты в ответ:

– Я знаю такого композитора. Слушаю вас.

Вотрин тут же с аккордеоном подошел, помог его на меня водрузить. Шепнул, чтобы не волновалась. Не знаю, как я пела, как играла, но когда закончила, услышала хлопки в зале, а на тебя взглянуть боялась. Почувствовала, что ты рядом, помогаешь мне снять аккордеон, потом целуешь меня в щеку. У тебя мокрые щеки. Это слезы? Не мне, маме моей ты потом признался, что не мог сдержать слез, когда я пела «Маму».

Позже музыканты рассказывали, что тоже видели слезы в твоих глазах, когда я пела. Теперь верю. Ты очень любил эту песню. Часто просил меня спеть «Маму» и в наши концертные программы всегда включал. Это был мой сольный номер. Были и другие, когда я одна оставалась на сцене. Ты объявлял и уходил переодеваться, но на «Маму» ты оставался и слушал за кулисами. Что значила для тебя эта песня, ты признался лишь в песне «Веронька» и еще раз, однажды в Синае, после моего исполнения «Синего платочка». Меня долго не отпускали зрители. Тебя нет рядом, а я не знаю, как быть. Решила действовать по твоей подсказке. Ты не раз говорил мне: «Не повторяй то же произведение, если зрители просят. Всегда держи в запасе песню, которая беспроигрышна». Я и спела на бис «Маму». Когда ушла со сцены, за кулисами попала в твои объятия. Услышала: «Горжусь тобой!»

Честно, тогда я растерялась, стала лопотать что-то про ошибки, что темп не тот, что аккордеон не так звучал. Ты слушал, улыбался, но больше ничего не сказал. На том комплименты иссякли. Да и такие твои порывы к комплиментам причислять просто грешно. Ведь столько лет прошло, но когда я пою «Маму» или просто мурлыкаю мелодию, я вспоминаю твое лицо и те твои слова. Спасибо Табачникову, его песня прошла через всю мою жизнь, спасала, поддерживала, напоминала о моих лучших днях. Пусть с большой сцены Табачникова прославляли другие певцы, я же самая верная, преданная и благодарная поклонница «Мамы». И первый день моего знакомства с тобой знаменуется этой песней.

В 1942 году, когда Селявину все же удалось добиться для тебя разрешения приехать, тебе выставили единственное условие: в концерте должны прозвучать румынские и немецкие песни. На румынские ты согласился, на немецкие нет. Румыны, выдававшие разрешение, закрыли на это глаза и в официальной разрешительной бумаге оставили добро на въезд только «при наличии в программе румынских песен».

Слово свое ты сдержал. Вот программа того концерта. Семьдесят песен: русские и украинские народные, романсы, танго и фокстроты на русском языке и, может, три на украинском. Дальше значилось: «Румынский репертуар». Десять песен. Из них только одна – народная – прозвучала в концерте на румынском языке: «Поведи меня снова, дорожка» – песня красивая и мелодичная, она перекликалась с твоей судьбой. Остальные песни из программы, утвержденной свыше, ты будто забыл. За что тебя корить? Не расшаркивался ни перед кем, не пел парадно-патриотических од оккупантам. Ты пошел на компромисс, который у румын вызвал только уважение и которым советские идеологи попрекали тебя долгие годы. Тогда об этом услышала от тебя, но без подробностей. В последние годы нашла подробности и детали, которые позволили многое понять.

Самыми отвратительными и несправедливыми в оценках оказались статья журналиста Савича «Чубчик у немецкого микрофона» в «Комсомольской правде» от 5 декабря 1941 года и песенная пародия Леонида Утесова «Журавли». К счастью, о пародии ты не узнал, больно было бы такое услышать от коллеги, да еще одессита. За что так тебя? Не могла понять. Неужели ты виноват, что праздник одесситам подарил? Думаю, во многих ты тогда вдохнул жизнь, прибавил терпения и веры.

Больше полувека минуло, одних воспоминаний о твоих триумфальных одесских выступлениях столько написано! Пинавшие со своими опусами ушли в небытие, а ты звучишь. Ну, хорошо, я не права, Утесов тоже звучит, но пародию-то его на тебя забыли. Кстати, Утесов в последние годы своей жизни признался, что было указание свыше «заклеймить Лещенко», а вообще он к тебе хорошо относится. Что тут скажешь? Знаю точно, что тебе тоже указывали, да ты исполнять не спешил. Ты вообще по характеру был человеком очень верным своим принципам, но не отстаивал их на баррикадах, держал нейтралитет в политических играх, в то же время не склонял головы, не потворствовал хозяевам жизни.

О заметке Савича ты знал. Савич тебя охарактеризовал как оборванного белогвардейца, бывшего унтера, продажного лакея, кабацкого хама и фашистского пропагандиста, подручного немецких оккупантов, предателя Родины и своего народа. Каждое определение тянуло на самый смешной анекдот. Но, видимо, Савич других слов не знал, как и тебя самого. Ты об этой заметке упомянул мельком, когда мы во второй день нашей встречи гуляли у моря. Сказал: «Мне очень хочется, чтобы этот человек мне повторил то же самое, но глядя в глаза. И знаешь, когда я получил первый отказ на въезд в Одессу, решил не ехать и отказаться от гастролей. А когда появилось такое обвинение, то решил приехать. Я-то знаю, что меня любят не оккупанты, а люди. И вот я здесь. А „писатель”? Бог ему судья».

Ты рассказал без подробностей и цитат, без названия газеты и дат. Но я смогла найти эту заметку и узнать фамилию автора. Эту публикацию тогда многие расценили как приговор. Пусть заочный, но приговор. И ты, и Селявин, который о статье тоже знал, это прекрасно понимали. Но что делаете вы? Вы вместе с Селявиным все же добиваетесь разрешения на твои гастроли в оккупированной Одессе. Союз самоубийц, что еще можно сказать. Селявину многое аукнулось потом. Мне позже рассказывали работники театра, что его постоянно вызывали на допросы, угрожали, обвиняли в пособничестве. В мае, после Победы, Селявин должен был ехать в Киев на конкурс оперных певцов в качестве члена жюри, а накануне его три часа продержали, как тогда говорили, «в органах». В купе – еще поезд не тронулся – с ним случился сердечный приступ. Селявина не стало, его не довезли до больницы. А в конкурсе победила его ученица. И прощание с ним одесситов вопреки указаниям свыше было истинным показателем любви благодарных учеников, зрителей, артистов. Его по сей день поминают в Одессе добрым словом.

А Савич? Я хотела найти его и исполнить твое желание, посмотреть ему в глаза. Не исключаю, что этот самый Савич, получив гонорар за свою гнусную заметку, купил на черном рынке твою пластинку и не без удовольствия втихомолку слушал. В приемной «Комсомольской правды» мне сказали, что не знают, кто на самом деле написал «Чубчик у немецкого микрофона». Даже саму газету с заметкой не смогли показать, сослались на сгоревший архив. Меня убеждали, что Савич – псевдоним, что статья писалась коллективно и по указанию сверху. Какая удобная на все времена формулировка.

Для меня долгое время Савич было именем нарицательным. Но вот его биография: «Савич Овадий Герцович родился в 1896 году (всего на два года старше тебя. – Авт.) близ Варшавы, с четырех лет жил в Москве. Первая мировая война помешала ему окончить юридический факультет Московского университета, на котором он доучился до третьего курса. Был „солдатом, не имеющим права на производство”. Два года до революции и три после был актером. С 1924 жил в Германии, в 1929 переехал в Париж. Печатался одновременно и в СССР, и в эмиграции. С 1932 стал парижским корреспондентом „Известий”, а затем и „Комсомольской правды”. Два года, с 1937 по 1939, провел в Испании как фронтовой корреспондент ТАСС. Савичу в Испании посвящена одна глава книги И. Эренбурга „Люди, годы, жизнь”. В 1939 вынужденно вернулся в Москву (его жену, уехавшую в 1936 в СССР к умирающей матери, не выпустили обратно). Во время Великой Отечественной войны работал в Совинформбюро, используя свой опыт европейской жизни и знание нескольких европейских языков. Послевоенные годы посвятил переводам испаноязычной поэзии, более всего переводил поэтов стран Латинской Америки. Публиковался с 1915: стихи в альманахе „Альфа”. В 1922 в двух номерах альманаха „Свиток” напечатал поэмы „Белые пустыни” и „Поэма сна и ночи”. В 1927–1928 выпустил четыре книги рассказов, в 1928 под псевдонимом Ренэ Каду (вместе с В. Корвин-Пиотровским) – иронически-фантастический роман „Атлантида под водой”. В 1928 в Ленинграде вышел роман „Воображаемый собеседник”, получивший положительные оценки самых разных литераторов, в том числе Тынянова и Пастернака. Четыре издания выдержала книга „Два года в Испании” (первое – в 1960). Посмертно были напечатаны автобиографические заметки Савича („Вопросы литературы”, 1968, № 8 и 1988, № 8), а также подборки стихов („Литературная газета”, 1996, № 29 и „Звезда”, 1998, № 4)».

Я прочитала книгу Савича об Испании, подборку стихов. Не знаю, но после этого мне трудно было поверить, что Савич написал ту заметку. Видимо, действительно «Чубчик…» – коллективное творчество. Заметки Савича и «Чубчик…» – разные по стилю, по отношению к людям. И все же, если кто-то использовал его фамилию для пасквиля, ведь имя известное, то почему Савич не возразил? Пусть позже, когда культ Сталина был развенчан, до 1967 года – года ухода Савича из жизни – времени-то было достаточно. Неужто он не пытался очистить себя от наговора? Было еще одно предположение, исходящее от «Комсомолки», что статья была не в газете, что то были выпуски-листовки.

– Сохранились?

– Не знаем, ищите!

– А где?

– Не знаем! В архивах.

Еще раз подтвердили, что такого рода статьи писались редколлегией издания, а фамилию автора поставили, скорее поДставили, какая первая на ум пришлась. Но такие детали тоже важны. Ведь могли и заставить Савича. У него непростая судьба, но человек талантливый и, мне кажется, интересный.

Пыталась найти родню Савича. Если все же это Савич писал, то в семье мог остаться архив его статей. Может, племянница Савича, Маргарита Семеновна Лунден, откликнется? Написала ей письмо. Ответ был неутешительный – она умерла. Оборвалась еще одна ниточка. Хочется только верить, что его заставили и позже он раскаялся. Так действительно было, когда «сверху» на кого-то поступал заказ. Ведь когда я искала статью и ее автора, Савич здравствовал, в редакции не могли не знать этого, потому и пытались убедить, что Савич – псевдоним.

Как же грязно работала пропаганда. А может, так было надо. Как героев додумывали, так и врагов. Вот только непонятно, почему Прага упоминается? Савич не мог не знать, что Лещенко жил в Румынии. Вот эта статья.

Газета «Комсомольская правда», 5 декабря, 1941 год «ЧУБЧИК У НЕМЕЦКОГО МИКРОФОНА

…Когда оборванный белогвардеец – бывший унтер Лещенко добрался до Праги, за душой у него не было ни гроша. Позади осталась томная и пьяная жизнь. Он разыскал друзей, они нашли ему занятие: Лещенко открыл скверный ресторан. Хозяин был одновременно и официантом, и швейцаром. Он сам закупал мясо похуже и строго отмеривал его повару. Ни биточки, ни чаевые не помогали ему выбиться из нищеты. Кроме того, ресторатор зашибал. По вечерам, выпив остатки из всех бокалов пива и рюмок водки, он оглашал вонючий двор звуками гнусавого тенорка: „Эх, ты, доля, моя доля…”

Кому-то из друзей пришла в голову блестящая идея: ресторатор, официант, швейцар и унтер должен стать певцом. Выпив для храбрости, Лещенко взял гитару и начал петь романсы. И тут случилось чудо: песенки возымели успех. Сочетание разухабистой цыганщины с фальшивыми, якобы народными мотивами и гнусавым тенорком показалось пражским мещанам истинно русской музыкой. Лещенко нанял швейцара, затем официанта и перестал ходить на базар. Он выступал теперь только в качестве кабацкого певца.

Слава постепенно росла. Белогвардейцы подняли его, что называется, на щит. Гнусавый тенорок был записан на пластинки. Унтер оказался, кстати, поэтом – он сам сочинял слова своих душещипательных романсов. С размером и рифмой он не очень стеснялся. Но слова подбирал по принципу: чем глупее, чем пошлее – тем лучше. Белогвардейцы слушали забытые кабацкие мотивы и плакали. Иностранцы слушали и умилялись: это и есть русская душа, если русские плачут. А Лещенко бил себя по бедрам и с пьяной слезой в голосе выкрикивал: „Эх, чубчик, чубчик, вьется удалой!”

Пришла война. Казалось, мир мог забыть белогвардейского унтера и удалой чубчик, оказывается, курилка жив.

Захватив наши города, фашисты организовали в них радиопередачи. Несется из эфира на немецком языке: „Говорит Минск, говорит Киев”. А затем раздается дребезжание гитары и гнусавый тенор развлекает слушателей: „Эх, чубчик, чубчик…”

Унтер нашел свое место – у немецкого микрофона. Украинцы и белорусы слышали лучшие в мире оперы, симфонические концерты, красноармейские ансамбли, народные хоры – все это, разумеется, с фашистской точки зрения было большевистской пропагандой. Теперь немцы принесли „подлинную культуру” – Лещенко.

В промежутке между двумя вариантами „Чубчика” – залихватским и жалостным – хриплый, пропитый голос, подозрительно похожий на голос самого Лещенко, обращается к русскому населению в прозе и без музыкального сопровождения. „Москва окружена, – вопит и рявкает унтер, – Ленинград взят, большевистские армии убежали за Урал”. Потом дребезжит гитара, и Лещенко надрывно сообщает, что в его саду, как и следовало ожидать ввиду наступивших морозов, „отцвела сирень”. Погрустив о сирени, унтер снова переходит на прозу: „Вся Красная Армия состоит из чекистов, каждого красноармейца два чекиста ведут в бой под руки”. И опять дребезжит гитара. Лещенко поет: „Эх, глазки, какие глазки…” И наконец, в полном подпитии, бия себя кулаками в грудь для убедительности, Лещенко восклицает: „Братцы красноармейцы! На какого хрена вам эта война? Ей-богу, Гитлер любит русский народ! Честное слово русского человека! Идите к нам в плен! Мы вас приголубим, мы вас приласкаем, обоймем и поцелуем”. (Последняя строчка исполняется уже в сопровождении гитары.) „Убедительность” лещенковской пропаганды и ее „художественное достоинство”, конечно, бесспорны. Но если эффект полностью противоположен немецким ожиданиям, унт не виноват: он старается вовсю, Чубчик вьется у микрофона – грязный, давно поседевший, поределый: сколько драли его пьяные гости в кабаках! Чубчик продал родину, свой народ, продал традиции вольного казачьего Дона и служит тому, кто кормит, – изображает русскую душу такой, какой хочет видеть ее Гитлер. Заплеванный трактир вместо искусства, пьяный бред вместо человеческого голоса, продажный лакей вместо свободного гражданина. Надо ровно ничего не понимать в психологии русского народа, чтобы надеяться, что икота кабацкого хама может соблазнить советских людей…

О. Савич».

После публикации статьи на сайте реакция у твоих поклонников была очень резкой. Оказывается, многие слышали о статье, но не читали. Приведу некоторые отклики.

Георгий Сухно, Польша

– Сейчас, когда запрет на песни Петра Лещенко давно снят, а память о клеветниках, порочивших его имя, покрылась зарослями чертополоха, подлость, циничная ложь и наглая клевета автора пасквиля в «Комсомолке» видны читателю как на ладони. И нет необходимости доказывать, что в этой статье нет ни капли правды. Ни слова, ни полслова. Можно только лишь удивляться, как автору (или авторам) статейки, подписанной фамилией О. Савич, удалось разместить столько лжи на двух небольших газетных колонках. Ложь и клевета всегда были любимым оружием партии.

Верный сын партии Михаил Шолохов поучал собратьев по перу: «Мы пишем по указке наших сердец, а наши сердца принадлежат партии».

В переводе с партийного новоязыка на более понятный это означало, что для того, чтобы уцелеть, писать надо строго в соответствии с требованиями партийной верхушки. А если колебаться, то только в унисон с колебаниями партийной линии. Для послушной писательской «сметанки» в СССР обеспечивались звания, Сталинские премии, награды, престижные квартиры в столице, отдых в комфортабельных Домах творчества, поездки за рубеж. Трудно было находиться в числе избранных и сохранить доброе имя, лавировать и при этом не попасть в сталинские жернова.

Одним из таких «канатоходцев над пропастью», которым это удалось, был талантливый писатель и журналист Илья Эренбург. Самым лучшим его другом с юных лет до седых волос был поэт, писатель и журналист Овадий Герцович Савич, чье имя мы видим под клеветнической статьей. Многие полагали, что они родные братья. Илья Эренбург в своих мемуарах посвятил ему отдельную главу. Вот небольшой фрагмент из нее: «Познакомились мы давно, кажется, в 1922 году. Он моложе меня всего на пять лет, но тогда он казался мне подростком. В 1930 году он с молодой женой Алей поселился в Париже, и мы встречались почти каждый вечер. Раз в год перепуганный Савич отправлялся в советское консульство, чтобы продлить паспорта. <…> Он человек мягкий, благожелательный, спорить не любит, и всем он нравился. <…> Иногда он посылал очерки в „Комсомольскую правду”, <…> писал он про то и это, про футбол и про Барбюса, про мировой кризис и про рабочие танцульки. Мне казалось, что он не может найти ни своей темы, ни места в жизни».

И у меня возник вопрос: «А был ли Савич у микрофона?» Из материалов о нем можно сделать вывод, что в жизни был он честным и порядочным человеком, который бескорыстно помогал людям, попавшим в трудное положение. Сохранилось свидетельство Семена Шпунгина, мальчишки, которому чудом удалось уцелеть после ликвидации еврейского гетто в латвийском городе Даугава. Потеряв всех родных и близких, в конце войны он попал в Москву, где случайно познакомился с Савичем. Позже он вспоминал: «Чета Савичей проживала на Старом Арбате (тогда просто Арбате). Хозяева приняли меня радушно, были со мной очень обходительны. Они усадили меня за стол, накормили и всячески старались, чтобы я чувствовал себя непринужденно. Теплоту, которой меня окружили, впоследствии я ощущал постоянно, когда бы ни приходил в этот дом. Аккуратно одетый, подтянутый, с темной шевелюрой, тронутой проседью, Овадий Герцович был мягким и удивительно деликатным человеком. Под стать ему была Аля Яковлевна, во внешности и манерах которой улавливалось нечто аристократическое. Много лет спустя я случайно узнал, что она дочь знаменитого московского казенного раввина, юриста по образованию, Якова Мазе, чье имя вошло во все еврейские энциклопедии…»

Овадий Герцович оказывал бескорыстную помощь Семену на протяжении многих лет. Савичу удалось избежать репрессий только благодаря заступничеству Ильи Эренбурга. А по меркам НКВД было за что Савича на долгие годы послать «в места не столь отдаленные». Безродный космополит. Еврей. Известно было, что свою книгу «Атлантида под водой» Савич написал в Берлине вместе с «оборванным белогвардейцем», бывшим артиллерийским офицером Белой армии, эмигрантом, потомком знатного дворянского рода Владимиром Корвин-Пиотровским. Жена Савича – дочь раввина. Целый ряд его друзей, участники Гражданской войны в Испании оказались «врагами народа». Нельзя исключить, что Савич был на крючке НКВД. Сейчас стало известно, что все журналисты, выпускаемые за рубеж, проходили соответствующую обработку. Но реальный облик Савича и гадкий пасквиль не соответствуют друг другу. Савич в тридцатых годах проживал или побывал в нескольких европейских странах, где пластинки Лещенко были широко доступны. Можно предположить, что он хорошо знал весь песенный репертуар певца. И в этом случае не мог написать столь примитивной и лживой статьи, просто не верится в это. Вертухаи Берии могли угрозами заставить подписать чужую гадкую стряпню, но не больше.

Поэтому можно смело предположить, что этой статьи Савич не писал, ибо родилась она в недрах спецслужб. Была навязана редакции «Комсомолки» с подписью Савича для авторитета.

Елена, Санкт-Петербург

– Georgo, на душе чуточку потеплело. Вы, как всегда, по доброте своей бесконечной пытаетесь понять и оправдать. Возможно, Савич достоин того. Прочитала его дневники и не могла поверить, что гнусный пасквиль на Лещенко написан Савичем. Я тоже пыталась найти какие-то зацепки в его пользу. Уж очень хочется верить, что не он писал. Самое страшное в любой истории – недоговоренность. «Комсомолка» придумывает какие-то отговорки, то ли себя, то ли авторов, своих обеляя, и даже не пытается разобраться: А был ли Савич у микрофона?

Но ведь его имя останется в истории. А если останется несправедливо замаранным? Кто-то, знающий правду, которая не в его пользу, сидит сейчас в засаде и думает: «Не скажу, время не пришло!» Сидит и ждет, когда помрут свидетели и этот знаток правды выйдет «весь в белом» и скажет то, что ему выгодно. А вот опровергнуть будет некому. И останется это пятно на очередной человеческой биографии. Можно белым, можно черным пятном его назвать, суть не изменится.

Каждый из нас повинен в появлении таких пятен, боимся правды.

Юрий, Калининград

– Как бы ни хотелось мне, как и вам, защитить Савича, но не мог не знать Овидий Герцович, что заметка за его подписью была. Что же молчал тогда? Эренбург характеризует его как мягкого и деликатного аристократа. Верю! Петр Константинович, что бы ему ни приписывали (кстати, благодаря заметке в «Комсомолке»), тоже был деликатным и на баррикады не стремился, но чернить другого, обидеть другого не мог.

Ведь Савич не отрекся от пасквиля своего, даже когда это можно было сделать. Чего испугался? А может, струсил тогда, при Сталине, позволил имя свое использовать, а потом стыдно было правду сказать? Не хочу верить в авторство Савича, но слишком много ЗА его авторство! Если так, то не будем уподобляться и бить его. Объяснить сможем его поступок, понять сможем, оправдать сможем, вот простить такое трудно.

Вы вспомнили Эренбурга, но не мог он не рассказать Савичу о своих встречах с Лещенко. И отношение Эренбурга к «Танго Лещенко» было завораживающим. И Эренбург писал об этом еще при жизни Савича, и Сталина даже. И премию Сталинскую за книгу ту получил Эренбург. Конечно, знал Савич о Лещенко правду, но перевирал в своем творении каждую деталь: место проживания, жадность, страсть к алкоголю. А может, тем самым надеялся показать, что он пишет заведомую ложь?

Эх, узнать бы правду. В каких-то архивах прячется правда. Найти бы, если еще не все архивы продали…

Глеб Гришаев, Франция

– БЫЛ ЛИ САВИЧ У «МИКРОФОНА»?

Не думал вступать в дискуссию, но любопытства ради прошелся по биографиям О. (Овадия) Савичa, а также некоторых людей, с кем жизнь в то или иное время его свела, и хотел бы поделиться кое-какими мыслями.

Мы никогда не узнаем, написал ли и подписал O. Савич этот «шедевр» или не написал и кто-то коварный подписался его именем. Если не написал, то трудно поверить в то, что вообще не знал, что в «Комсомолке» появилась статья за подписью О. Савич! Но если Савич написал и подписался, то хочется верить, что под страхом смерти. Иначе не вижу других причин, по которым можно было бы так мерзко оклеветать такого человека, как Петр Лещенко.

Мы не должны забывать, что для Савича Лещенко был НИКEM, и, возможно, что когда сверху рявкнули «фас» – исполнил приказ (спасибо, что не расстреляли, – подумал он).

Прочитав статью г-на Георгия Сухно, был приятно удивлен схожестью наших с ним суждений. Да, Савич – один из немногих евреев в культуре, литературе и искусстве, уцелевших во времена сталинских репрессий, и это с дочерью раввина в женах! А почему? Во-первых, нужен был властям, так как владел несколькими европейскими языками (в то время интеллигенция и духовенство России были уничтожены, посажены или эмигрировали). Во-вторых, почти всю свою творческую жизнь прожил под крылом Эренбурга, сталинского любимца – еврея. Но даже Эренбурга иногда «покусывали» для порядка, а вот Савича – никогда! Почему? Может, боялся властей больше смерти и потому никогда не противоречил (впрочем, как и Эренбург), а только просил?

Приведу письмо Эренбурга Сталину о проблеме депортации советских евреев в Сибирь в 1953 году. Вот лишь несколько строк из этого зловеще известного документа. Обратите внимание на рабский, пресмыкающийся и даже фанатичный тон письма:

«3 февраля 1953 года. Дорогой Иосиф Виссарионович, я решаюсь Вас побеспокоить только потому, что…

Я убежден, что необходимо энергично бороться против всяческих попыток воскресить или насадить еврейский национализм, который при данном положении неизбежно приводит к измене Родине…

Вы понимаете, дорогой Иосиф Виссарионович, что я сам не могу решить эти вопросы, и поэтому я осмелился написать Вам…

Само собой разумеется, что если это может быть полезным для защиты нашей Родины и для движения за мир, я тотчас подпишу „Письмо в редакцию”.

С глубоким уважением

И. Эренбург».

Возвращаемся к «Комсомолке».

Если с самого начала убрать из этой писанины ненависть к белогвардейцам, что уже давно произошла в России (не говоря о недавних событиях, связанных с реабилитацией царской семьи и возведением царя Николая II в лик святых!), то останется только невежество автора и совершенное отсутствие у него правдивой информации о жизни никем не превзойденного (и я не пытаюсь тут использовать избитые эпитеты восхваления) Петра Лещенко, плюс, конечно, хамская большевистская бравада, насмешливое порицание в назидание, проявление животной жестокости без капли сострадания к человеку как личности, которая, по понятиям советской идеологии, не имеет никакого права на индивидуальность.

Во все времена существования СССР травля неугодных по приказу властей всегда начиналась в прессе. Задаюсь вопросом, на который тоже никогда не получим ответа. Забудем на время, кто автор или авторы. Почему выбрали Прагу (Чехословакия) как место описываемых ими событий, где Лещенко, якобы ежечасно «гнусавя в немецкий микрофон», предавал свою родину? Почему умолчали о Румынии? Может потому, что в самом начале войны румыны объявили нейтралитет, и значит, Лещенко не мог «гнусавить в немецкий микрофон»? Но уже в 1941 г. румыны приняли участие в нападении на СССР.

Или об Одессе, так как приведенные автором даты совпадают с пребыванием Лещенко в Одессе, а не в Праге. Неужели написали, основываясь на информации, полученной от «заказчика»? Эта деталь усугубляет вину автора. Настоящий журналист не имеет права принимать ту или иную сторону, но обязан предоставить читателю тщательно проверенные им факты.

Сегодня даже равнодушные к творчеству Петра Константиновича знают, что уже в начале 1930-x годов имя Лещенко гремело по всей Европе, что его голос увековечили одни из самых известных мировых студий грамзаписи, и как недавно стало известно, в 1935 г. British Pathe отсняли фильм о нем. К концу 1930-х его песни пела вся Россия, и власти ничего не могли поделать. Tот факт, что в этом наполненном праведным народным гневом разоблачительном «приговоре» Петра изобразили как необразованного дилетанта, мошенника, пьяницу, развратника, говорит о попытке любыми неправдами изгадить его имя. Почему? Опять воля власть имущих!

Сталин! Ну не любил он Лещенко, и все тут!

Савич или не Савич… Тот, кто тогда написал эту безграмотную чушь, поставил подпись Савича под очередным одурачиванием и без того уже обманутого народа, обреченного на грядущие страшные муки.

Хочу заметить, что ни стилистика «шедевра», ни элементарные законы правописания не тянут на продукт государственной травли и имеют какой-то «районный» привкус, и только этот факт вызывает сомнение в авторстве О. Савича. А может, при сравнении с другими миллионами обличительных статей в советской прессe или с документами из советских судебных процессов мы обнаружим, что все они написаны одной рукой?

Сколько документов не обнародовано и уничтожено? Мы никогда не узнаем точно, кто же oн, этот автор из «Комсомолки». Если вдуматься, то сегодня это уже не важно. Попытка унизить, оклеветать не увенчалась успехом. Наоборот, прочитав те примитивные до смешного, беспомощные строки, мы с еще большим ужасом осознаем, в какое страшное время Петр Константинович жил, окруженный невежеством и тупой злобой!

На смену поколений приходят новые. Мы уже прожили первое десятилетие 21-го века, но песни Лещенко волнуют сегодня уже не только нас, но и молодых, не познавших горя. Kак мне нaзвать присутствующее в песнях Лещенко щемящее, ни на что не похожее чувство невозвратного? Hо это не тоска, нет, наоборот, желание быть свободным, жить и любить!

Петра Лещенко убили, но имя его, сквозь все запреты и заслоны, поднялось на недосягаемую высоту. B душах людей, особенно тех, чей родной язык – русский, oн своими песнями себя обессмертил.

За что убили? Ведь oн никогда никому не сделал зла.

Петр Лещенко был только лишь человеком, обладающим редким даром петь о Любви.

Не могла не привести эти высказывания. Эти заметки, эта неправда так долго была за семью печатями, что было просто необходимо об этом поговорить. Хотя я привела лишь пятую часть того разговора. Перечитывая Савича, я поняла, что многое о тебе, правда, уже рассказанное доброжелательно, доверительно, как о твоих слабостях, пошло от этой статьи. Те, кто тебя хорошо знал, никогда бы не сказали, что ты был любителем по части выпить и женщин, что ты был жадный. Никогда бы такого не сказали. Ты мог выпить бокал хорошего вина в приятной для тебя компании, но на отдыхе. Работа была для тебя делом святым, даже если пел в ресторане, ты пригубить себе не позволял. Ты и меня к этому приучал. Это твоя школа. В твоем ресторане, когда артисты выступали, даже гостям было непозволительно пить и есть. Заканчивалась программа – гуляй! Иной школой для меня стал Москонцерт. Ни в Бухаресте, ни в лагере, а в Москонцерте я, грешна, нарушила твои заповеди и стала приобщаться к зеленому змию. Не могу не сказать об этом. Ведь раньше мне не с чем было сравнивать, потому я не могла говорить с тобой об этом: тогда, рядом с тобой я этого не знала и не понимала.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.